Избранное. Том 2. Повести. Рассказы. Очерки - Рытхэу Юрий Сергеевич 46 стр.


Первая книжка Максима Горького содержала ранние романтические рассказы - "Старуху Изергиль", "Макара Чудру", "Челкаша". Я прочитал их с интересом, но большого удовольствия не получил. В мозгу у меня все время сидела мысль: вот человек простого происхождения, а написал такое! Читая горьковские рассказы, я все время оглядывался, как всегда это бывало, на мое ближайшее окружение. Я находил двойников и старухе Изергиль, и Челкашу, и многим другим героям рассказов Горького. Обыденность этих литературных героев, их явная близость к тем, кто окружал меня, снижали интерес к чтению. Возможно, что обнаружение в горьковских героях общих черт, общих чувств с моими, с чувствами и чертами характеров окружающих меня людей не было таким поразительным, таким удивительным, когда те же самые человеческие черты я находил среди представителей других классов, ведущих отнюдь не трудовой, не похожий на наш образ жизни.

Поэтому я отложил Горького и долгое время не брал его книг, обратившись к романам Вальтера Скотта.

Надвигалась зима, большие пурги и неожиданные теплые ураганы, которые отрывали лед от берега, обнажали непривычное для зимнего времени зеркало воды.

Пока не наступила зимняя темнота, я читал в чоттагине, где пахло псиной, нерпичьим и моржовым жиром из бочек, расставленных вдоль стены, увядающей травой в матах, навешанных для тепла на меховой полог.

А на страницах книг происходили великие битвы на далекой английской земле. Благородные рыцари мечом оспаривали право на благосклонность прекрасных дам, клялись в верности своим королям, герцогам, графам, баронам… Далекая жизнь, такая непохожая, но ведь тоже человеческая жизнь! И меня поражало до глубины души - до чего разнообразен в облике своем, в жизни своей и в выражении своих чувств человек! Хотя чувства сами по себе простые, но они скрыты под разнообразными словесными украшениями, причудливыми обычаями и привычками.

Однако мелькание разнообразных лиц, лошадиных морд, сверкание драгоценностей, кованых щитов, гербов, острых мечей, копий, лат, блеск дворцового паркета, тусклый цвет пудры, сочная зелень парков и лужаек, густая краснота благородной дворянской крови, звучание изысканной речи, пересыпанной громкими титулами, высокими званиями, не уводили меня от реальной жизни, не заслоняли ее.

Утром дядя уходил на охоту. Перед его отправлением на лед я исполнял свою обычную обязанность - проверял погоду, а днем, после школьных занятий, занимался хозяйством: колол лед, возил его на нарте, впрягаясь сам вместо собак, рубил копальхен, извлекая его крючком из мясной ямы. Копальхен был осенней выделки, сготовлен на берегу Инчоунской косы, где на осеннее лежбище вылегали моржи. Там их били остро отточенными стальными копьями, стараясь не тревожить соседних животных. Кровь тихо лилась на холодную гальку, а охотники с копьями казались мне рыцарями на поле битвы. Потом эти "рыцари" разделывали моржей, скатывали из кожи с жиром и мясом кымгыты - своеобразные рулеты копальхена, который потом питал чукотского охотника и его многочисленных собак на протяжении всей зимы. От того, сколько человек заготовил копальхена на зиму, зависели благополучие и жизнь его семьи.

В книгах люди сражались, завоевывая целые государства. Война была красивая, похожая на жестокую игру, но не на ту войну, какая в эти дни шла далеко, за многие тысячи километров. Но мы в Уэлене ощущали ее дыхание, слышали далекий гром орудий.

В те годы Чукотка была очень далека от центральных районов страны. Не существовало регулярных рейсов реактивных, быстроходных самолетов, связь осуществлялась в основном только по радио, да летом приходили пароходы.

Вот один характерный пример тех лет.

В конце лета сорок первого года в Уэлен завезли кинопередвижку и немой фильм "Пышка". Этот единственный фильм демонстрировался в Уэлене почти все военные годы. Каждую субботу наши учителя торжественно готовились к киносеансу, наглаживали костюмы, рубашки, тщательно завязывали галстуки. Потом брели сквозь пургу и мороз на полярную станцию, усаживались перед экраном. Кто-нибудь из полярников делал обзор последних известий, полученных по радио, и начинался киносеанс. К концу войны от фильма "Пышка" осталась едва ли половина, но к тому времени уэленский зритель наизусть знал содержание картины, каждого кадра. Если попадался редкий в то время гость, то ему ближайший по месту сосед с превеликой точностью рассказывал пропущенное.

Газеты приходили пачками, и читатели изучали каждую строчку военных сводок, статей, очерков с полей сражений.

Шла война. Жестокая, потрясшая весь мир.

Меня больше всего удивила бессмысленная жестокость фашистских оккупантов, которая не встречается даже у самых кровожадных зверей: фотографии замученных советских людей с вырезанными на коже пятиконечными звездами, обезглавленные тела, повешенные. Книжные жестокости оказались детским лепетом по сравнению с тем, что происходило наяву.

Но еще более поразительной была потрясающая сила сопротивления русского народа. К тому времени слово "русский" стало для нас синонимом советского, но Отечественная война ясно показала, какой народ является цементирующей силой в дружном объединении советских народов.

И именно в это трудное время я вплотную познакомился с книгами Алексея Максимовича Горького.

Наша библиотека совершенно случайно сразу пополнилась на несколько сот томов: проходящий пароход не дошел до места назначения и его груз был оставлен в Уэлене, в том числе и ящики с книгами.

Буквально в три дня я прочитал "Детство", "В людях" и "Мои университеты".

Я погрузился совершенно в иной мир, с одной стороны вроде бы далекий, и в то же время близкий до того, что мне порой казалось, что многое, слупившееся с маленьким Алешей, происходило и со мной. Видимо, в этом ничего удивительного и не было, потому что пути развития маленького человека в детстве сходны, развитие человека идет единым путем, где бы оно ни происходило - на Чукотке, Аляске, Африке, Австралии или на великой русской реке Волге.

Именно в процессе детского развития и проявляется больше всего общечеловеческого, того, что понятно везде и каждому. Я имею в виду внутренний мир человека, его восприятие окружающего, познание мира, познание добра и зла, познание отношений между людьми, горькие и радостные открытия, удивительные до головокружения озарения, которые, как вышки с прожекторами, потом служат путеводными вехами в дальнейшей жизни великого чуда - Человека.

Самая распространенная тема хорошей книги и, как правило, самой лучшей и самой искренней - о детстве. Одни писатели пишут ее в глубокой старости, другие в зрелом возрасте - и эти книги читаются всегда с настоящим глубоким интересом, ибо это чтение - каждый раз переживание собственного детства, взгляд на собственное прошлое, на истоки того хорошего, что сумел сохранить в себе человек.

Почти все описанные детские годы - это ранние годы людей, которые впоследствии стали писателями. Как закладывались в душе растущего человека качества, которые потом обратились в чуткие антенны, умеющие уловить самые слабые, но самые важные движения человеческих чувств? Что за сердце было вложено в будущего художника, который заставил других людей заглянуть в собственные души и порадоваться светлым мыслям, разбудить новые силы, которые очистят и душу и мозг от скверны.

Может быть, тогда только, при чтении этой книги я и почувствовал, что вот пришел ко мне писатель, который стал для меня настоящим другом, человеком, который ответит на многие и многие волнующие меня вопросы.

Маленький Алеша Пешков воспринимал чтение так же, как я, и это меня радовало не родством с великим, а совсем другим, тем, что трудно объяснить, трудно выразить словами, - далеким братством.

Горьковский взгляд, горьковская вера в хорошего человека освещала мне путь через многие трудности в собственном маленьком мире, который всегда велик и всеобъемлющ для каждой отдельной личности. Так Максим Горький стал моим писателем.

Выбор памяти

Однажды мой друг, школьный товарищ и соперник по числу прочитанных книг, Ачивантин спросил:

- А читал ли ты "Тонкий ход"?

- Не читал, - сознался я и насторожился, потому что Ачивантин в книгах разбирался.

- Прекрасная книга, - задумчиво произнес Ачивантин.

Именно Ачивантин настоял на том, чтобы я прочитал книгу со скучным названием "Жизнь насекомых". Эта книга покорила меня и заставила по-новому оглядеться вокруг и увидеть то, что ранее ускользало от моего внимания. После такой книги взгляд человека становится точнее, резче, пристальнее. Второй раз я пережил такое, когда впервые надел очки, не зная до этого, что у меня довольно сильная близорукость.

Интересно, что примечательные книги, запавшие глубоко в память и ставшие светящимися вехами в познании мира, при перечитывании не только дают мне уже однажды пережитое ощущение, но и воскрешают ясно и отчетливо обстановку, в которой они были прочитаны.

"Тонкий ход" мне долго не давался в руки: его кто-то читал. Получил я эту книгу только ранней осенью, когда в промысле наметилось затишье и Уэлен готовился к зиме.

Такое уже больше никогда не вернется в наше старинное селение: люди нынче живут иначе. А тогда в эти ясные дни женщины рвали тугую пожелтевшую траву и набивали ею мешки. Потом траву сушили у яранг так, чтобы ни капли влаги не оставалось в ней.

Рядом с травой расстилали зимние пологи, чинили их, заменяли прохудившиеся шкуры, ставили заплатки из новых шкур. Этим делом занимались женщины, а мужчины меняли моржовые шкуры на крыше яранги. Но это делалось не в каждой яранге, а только в тех, где хозяева получили свою долю моржовых кож на покрышки яранги после нескольких лет ожидания. Всего в Уэлене было примерно четыре-пять промысловых групп, которые затем вошли в колхоз, получив название бригад. Некоторые веками проверенные обычаи дележа добычи так и перешли в колхозный строй и были в ходу еще долгое время, пока чукчи Уэлена не переселились в деревянные дома, не нуждавшиеся в моржовой покрышке.

Меняли моржовую крышу в нашей яранге, и помогать моему дяде пришли дальние и ближние соседи. Сначала с деревянного скелета сбросили старые моржовые кожи, засохшие и почерневшие за многие годы службы. Они рухнули на землю с железным грохотом, подняв черную пыль из сажи, которая долго копилась и впитывалась в кожу. Хлопья сажи упали и с деревянных стоек на пол чоттагина, и тетя аккуратно подмела их утиным крылышком.

Новая, желтая, еще не до конца просохшая моржовая кожа уже была приготовлена и ждала своего часа, чтобы подняться на обнаженные деревянные стойки, ставшие темно-коричневыми от долгого общения с жирным дымом костра, с паром, поднимавшимся от больших котлов.

Помощники дружно кричали "то-гок!", и кожи медленно ползли вверх.

Потом моржовые кожи закрепили как следует и оплели толстыми кожаными ремнями, на концы которых навесили тяжелые камни, чтобы ураганные ветры не сорвали крышу да и саму ярангу чтобы не унесло в море.

В чоттагине стало непривычно светло. И так будет некоторое время, пока не потемнеет моржовая кожа.

А сейчас между порогом и меховой передней стенкой полога полно жизнерадостного, теплого желтого света, словно закатное летнее солнце бросило в нашу ярангу свой теплый привет.

Мужчины уселись за низкий столик, чтобы отпраздновать окончание работы, а я вытащил книгу, рекомендованную мне моим другом Ачивантином. Сначала посмотрел на обложку. Что-то было не так в заголовке. Когда Ачивантин мне сказал, что книга называется "Тонкий ход", я решил, уже искушенный в многозначительности книжных названий, что речь пойдет о хитроумном расплетении какого-нибудь преступления, о происках врага и о других захватывающих приключениях умного разведчика или милицейского деятеля.

Но на обложке большими, солидными буквами было написано: "Дон Кихот". При чем тут река Дон? Я поглядел на верх обложки, где обычно помещается имя автора. Сервантес.

Оставалось единственное - скорее взяться за чтение. Поначалу оно шло медленно, туго. Сознание не могло никак воспринять иронию по отношению к рыцарству, ибо до этого я прочитал множество романов Вальтера Скотта.

Но затем образ Рыцаря Печального Образа целиком захватил меня. Я прошел вместе с ним по выжженным щедрым солнцем пыльным, каменистым дорогам Испании и полюбил эту страну. Где-то, когда-то я прочитал строки "под Кастильским чистым небом", и они всегда воссоздают для меня образ далекой Испании. Уже потом, когда я прочитал книги испанских писателей, Бласко Ибаньеса, Хемингуэя, "Испанский дневник" Михаила Кольцова, у меня уже был сложившийся образ Испании, страны, пройденной чукотским подростком вместе с Рыцарем Печального Образа - хитроумным гидальго Дон Кихотом Ламанчским.

И стоит лишь мне взглянуть на эту книгу у себя в библиотеке, на память мне приходит желтый свет новой моржовой кожи, натянутой на нашу ярангу.

Мне повезло еще и в том, что буквально вслед за "Дон Кихотом" я прочитал замечательную книгу Бруно Франка о самом Сервантесе, о бурной, полной страданий жизни великого писателя.

Эти книги самой памятью были признаны значительным явлением в моей жизни и запечатлены настолько крепко, что нынче я без труда могу вспомнить любую подробность, сопутствующую чтению.

Все эти книги я читал на русском. Через русский язык вошел в мою жизнь и великий Диккенс.

Я его читал в глухую студеную зиму, когда красная полоска над горизонтом медленно перемещалась от востока к западу. Лишь в полдень стылый, словно индевелой медью окованный диск солнца показывался над горизонтом и тут же исчезал, оставляя после себя окрашенную слабой краской синь холодных теней.

Лед, внесенный с воли в жарко натопленный полог, распространял вокруг себя ощутимый холод, окутываясь паром, а я видел улицы Лондона, зажатые каменными домами, стены, сочащиеся холодной сыростью. Стояли ясные морозные дни, и бесконечный холод, видимый на многие километры окрест, на высоту бессолнечного неба, леденил душу, проникал на страницы книги, от которых веяло стужей так же, как ото льда, внесенного с воли в полог.

Я страдал вместе с Оливером Твистом и, с сожалением отрываясь от страниц книги, шел рубить затвердевший до каменного состояния копальхен. Отгоняя собак, которые пытались вытащить из-под моих ног куски мерзлого мяса, я воображал себя обитателем студеного работного дома.

Что же происходило тогда в моей душе? Как ложились эти огромные силы нравственного воздействия на мою душу, где все переплелось и перепуталось, где часто волшебным, нереальным становился заполненный неведомыми силами окружающий мир, а действительностью - недосягаемый, далекий, реальный, такой понятный своими душевными движениями книжный мир, который все приближался, надвигался, немного страша меня неотвратимостью встречи.

Холодными ночами я просыпался от надрывного вскрика, разрезающего острым лезвием застоявшийся, пропитанный привычным запахом мерзлой собачьей мочи воздух в холодной части яранги. Это дядя вдруг увидел в растревоженном сне злых кэле. Он брал маленькое копьецо, засаленное, почерневшее от копоти - уже трудно было угадать материал, из которого оно было сделано, - и голый выскакивал в холод чоттагина, размахивал во все стороны каменным наконечником древнего оружия, произнося страшные заклинания. Особенно часто он это делал в пуржистые ночи, когда в вое ветра и мне мерещились и слышались въявь далекие голоса, призывные, полные такой безысходной тоски, что сердце сжималось в груди в холодный комочек, а на границе лба и волос выступал пот. Из подслушанных разговоров я узнавал, что это опять приходили умершие в младенчестве дети дяди Кмоля и тети Рытлыргин.

Дядя вползал в полог, тетя поправляла пламя жирника, прибавляя света, чтобы отпугнуть зловещие тени, а я, разбуженный и растревоженный, уже не мог уснуть брал книгу, примащивался поближе к ровному пламени, и передо мной возникали строки, уводящие совсем в иной мир.

В эти же годы одним из моих любимейших писателей стал Тургенев. До этого я читал только его "Записки охотника", наивно прельстившись заголовком, обещающим истории из жизни окружающих меня охотников. Но вот я прочитал его роман "Отцы и дети", и упала завеса еще перед одной неведомой для меня стороной русской жизни прошлого века. Жизнь "дворянских гнезд" тихо текла мимо моего сознания, события вроде были далекими и не очень выразительными, во всяком случае совсем не такими, как в романе "Всадник без головы", который в довольно растрепанном виде наконец дошел и до меня. Я проглотил в один присест этот увлекательнейший роман, где сами имена звучали как пистолетные выстрелы или отзвуки далекого конского топота в Скалистых горах.

Я до сих пор не могу толком объяснить того очарования тургеневских романов, которые сочетались в моей жизни с трудной и долгой зимой, когда мой дядя потерял еще одного новорожденного, когда голод терзал наши желудки и нам порой приходилось довольствоваться тощим обедом из квашенных на зиму листьев, политых каплей тюленьего жира. Мой дядя мог взять в колхозе ссуду, мог, наконец, обратиться к родичам жены, в эскимосское селение Наукан, куда ездили частенько в такое время даже те, кто не имел эскимосских родственников. Но гордый дядя Кмоль не мог позволить себе обратиться за помощью к кому бы то ни было. Шла война, и дядя Кмоль, коммунист, не только не поощрял тех, кто жаловался на голод и лишения трудной зимы, но всегда безвозмездно отдавал добытую пушнину в фонд обороны страны.

Моя тетя все же каким-то образом уговорила дядю дать упряжку. Вместе с бабушкой мы отправились в гости к родственникам моей тети в Наукан. Я их совсем не знал, только слышал, что они принадлежали к той части жителей Наукана, которые селились вдали от шумного ручья, разрезающего эскимосское селение на две неравные половинки. Уэленцы и науканцы жили в тесной дружбе. Во-первых, близкое соседство рождает скорее дружеские отношения, нежели враждебные. Во-вторых, совместная охота на морских гигантов-китов, взаимная выручка в беде, в которую довольно часто попадали утлые суденышки морских охотников - и чукчей, и эскимосов, тоже располагали к добрым отношениям. В-третьих, очень многие из уэленцев, едва ли не половина, были женаты на эскимосках из Наукана. Правда, науканцы, за единичными исключениями, никогда не брали в жены уэленских женщин. Во многих сказках и легендах рассказывалось о вражде чукчей и эскимосов. В чукотских повествованиях неизменными победителями оказывались, разумеется, чукчи, а в эскимосских, соответственно, - они. Но, повторяю, отношения между чукчами и эскимосами строились на добрых началах.

Дорога зимой из Уэлена в Наукан идет по кромке припая и все время жмется к высокому обрыву. По каменистым расщелинам, по замерзшим струям водопадов тихо шуршит падающий снег. Нависшие снежные козырьки таят угрозу, и их надо объезжать, уходя далеко в море, а потом снова сворачивать к берегу.

Назад Дальше