Избранное. Том 2. Повести. Рассказы. Очерки - Рытхэу Юрий Сергеевич 47 стр.


Мы ехали довольно долго, виляя между торосами, обходя большие обломки льдин. Мне почти не приходилось править собаками - они сами находили дорогу, видя накатанный полозьями след. Лишь входя под сень высоких мрачных скал, собаки прижимали уши: знали, что под тяжело нависшими снежными козырьками опасно - тяжелые глыбы синего от сумерек снега могли сорваться в любую минуту и похоронить под собой упряжку и путников.

Бабушка рассказывала древние сказки о тех местах, которые мы проезжали, показывала, где когда-то стояли людские поселения.

Когда едешь на собаках из Уэлена в Наукан, то долго не можешь различить среди каменных нагромождений наполовину вросшие в землю яранги. Но вожак хорошо знал дорогу и остановился как раз напротив того места, где кончалась тропка, ведущая наверх, в ярангу эскимосских родичей нашей семьи.

Наукан поражал при первой встрече: яранги прилепились на крутом склоне, и, для того чтобы подняться с берега к жилищам, надо было преодолеть довольно крутой подъем. Летом еще ничего, а зимой тропки, идущие от берега, обледеневали, и при сильном ветре надо было ползти, цепляясь руками и ногами за редкие, торчащие из-под земли камни.

Я закрепил собак, крепко вколотив остол в слежавшийся снег, поставил набок нарту, и мы с бабушкой медленно поднялись наверх. По пути я несколько раз останавливался, чтобы дать передохнуть бабушке, оглядывался и поражался виду, который открывался передо мной. Отчетливо виднелись слившиеся в одно целое два острова Диомида, вдали синели берега Америки, и было какое-то странное ощущение значительности этого пустынного, едва населенного эскимосами края земли, оконечности великого материка. Через много лет я прочитал у Бориса Лапина в его "Тихоокеанском дневнике" очень точное определение этого ощущения - "когда осознаешь, как на твоих глазах глобус становится реальностью".

Мы вошли в ярангу наших дальних родичей и были встречены радостными возгласами. Какие-то старухи, молодые люди, взрослые и дети разглядывали меня со всех сторон, цокали языками и что-то говорили. Я не понимал эскимосского разговора, но по жестам и некоторым чукотским словам, с которыми наши хозяева обращались то к бабушке, то ко мне, я понимал, что они хотят знать о делах в нашей семье, о самочувствии близких и знакомых.

Нас накормили, напоили чаем, а потом снова начались разговоры, сопровождавшиеся такой жестикуляцией, что ровное пламя в жирниках заколебалось.

Я достал привезенную с собой книгу и примостился возле жирника, горевшего пламенем, управляемым умелыми руками хозяйки. Существует мнение, что жирник дает только коптящее пламя. На самом же деле жирник на протяжении многих веков служения человеку в арктических районах планеты стал универсальным осветительным и отопительным прибором. Двух жирников хватает, чтобы нагреть и осветить небольшой полог, а трех вполне достаточно для того, чтобы создать уют и тепло в большом пологе. С помощью небольшой палочки женщина управляет пламенем, и жирник горит ровно, потребляя минимум драгоценного жира морского зверя.

В эскимосской яранге у хорошо горящего жирника я читал роман Тургенева "Дым", уносясь далеко-далеко от скалистого мыса, от берегов пролива, где соединялись воды двух великих океанов - Тихого и Ледовитого. Вокруг посторонним шумом журчал неторопливый разговор, состоящий из двух раздельных потоков - чукотских слов и эскимосских. Эти слова перемешивались с другим разговором, происходившим много-много лет назад в невообразимой дали от этих мест. Я слышал и тех, и других, и было странное ощущение существования сразу в нескольких измерениях, даже не раздвоения, а какого-то растроения личности. Когда я закрывал книгу или глаза переставали бегать по строчкам, я опускался на моржовую кожу, настеленную на пол яранги, выдубленную человечьей мочой и отполированную до блеска хорошо натертого паркета многочисленными телами. В уши плотно входил слышимый разговор, в ноздри ударяли острые привычные запахи, присущие хорошо нагретому, обжитому пологу. Но стоило мне снова погрузиться в хитросплетения букв, заскользить взглядом по ровным рядам строк, как я возвращался в иной мир, далекий, но такой же реальный, как тот, что стоял за моей спиной. Другой настрой речи слышал мой внутренний слух, люди жили в иных жилищах, где под ногами скрипят хорошо пригнанные друг к другу половицы, где стены сложены из бревен и камня и крыша высоко торчит над землей, да еще ее венчают высокие кирпичные трубы. Люди, живущие в этих домах, при всем при том, что они и едят, и спят, и даже говорят по-иному, - все же люди, хоть и окружает их природа такая отличная от нашей, что я не мог ее как следует представить, увидеть настоящее дерево, настоящий лес, бесконечно тянущийся от горизонта до горизонта.

Под вечер возвратились охотники, вышедшие на неверный лед Берингова пролива. Они притащили убитых нерп, тяжело поднявшись по крутому склону, сгибаясь под тяжестью груза. Охотники были разные - молодые, старые, были мальчишки моих лет.

Мальчик, мой сверстник, по имени Апкалюн, только что приволокший добычу и догадывающийся об истинной цели нашего приезда, с некоторым превосходством посматривал на меня. А когда он подал мне замороженный нерпичий глаз, мне стало совсем стыдно. Я ел нерпичий глаз, а из моих едва не катились слезы, и ничего не было такого, что бы я мог противопоставить превосходству эскимосского мальчика.

Тем временем бабушка, почувствовав, что часть добычи непременно перепадет нам, стала необычайно словоохотливой и расхвасталась уэленскими новостями, говоря о делах школьных, колхозных, даже о делах полярной станции, искусно обходя неудачную охоту, не упоминая о том, как часто наши мужчины возвращаются с пустыми руками.

А эскимосский мальчик с важностью взрослого охотника передвигался по пологу, задевая меня то плечом, то ногой, и мне казалось, что он это делает нарочно, стараясь меня унизить, показать мне, что он догадывается о том, что мы приехали, по существу, просить милостыню, хотя, бывало, и эскимосы являлись в Уэлен за тем же, если им не везло в промысле, если оказывалось так, что зверь обходил стороной привычные тропы.

Уязвленный до глубины души, я не находил себе места и уже подумывал под благовидным предлогом выйти из яранги посмотреть упряжку, как вдруг нащупал под собой книгу. Вот каким я могу стать - если не выше, то во всяком случае наравне с удачливым эскимосским мальчиком!

Я с превеликой важностью достал книгу, придвинулся поближе к жирнику, который только что заправили свежим жиром, и пламя у него было ровное и белое. Раскрыл роман Тургенева на той странице, которая была отмечена, и сделал вид, что углубился в чтение.

Я видел краем глаза, что и книга, и мое демонстративное безразличие к его охотничьему подвигу задели эскимосского мальчика. Он перестал бесцельно двигаться по пологу, остановился, а потом начал медленно приближаться ко мне, стараясь прочитать название книги. Желая окончательно доконать мальчика, я повернул обложку так, чтобы ему были видны и название книги, и автор.

- А я этой книги не читал! - с каким-то взволнованным придыханием произнес эскимосский мальчик. Я знал это дыхание. Я почувствовал, что рядом со мной неисправимый книголюб, запойный читатель, неразборчивый, жадный, готовый на все, лишь бы заполучить приглянувшуюся ему книгу.

- Это Тургенев! - важно сказал я. Мы с Апкалюном могли свободно разговаривать на русском языке.

- Я читал только "Записки охотника", "Отцы и дети", - продолжал Апкалюн, - а эту книгу впервые вижу.

- Мне осталось дочитать пятнадцать страниц, - сказал я. - Дочитаю и могу оставить тебе. Прочитаешь, пошлешь с кем-нибудь.

- Ну, конечно, пошлю! - с жаром ответил Апкалюн.

Всю важность великого ловца морских зверей, добытчика еды как рукой сняло с мальчика. Апкалюн примостился рядом со мной и стал терпеливо ожидать, пока я дочитаю оставшиеся пятнадцать страниц. Несколько раз он подзывал свою мать и просил, чтобы она подправила пламя в жирнике, и даже раз он сказал что-то на эскимосском, приглушив немного возбужденный разговор взрослых. Я догадался, что Апкалюн сказал приблизительно такое: "Не видите, человек читает? Нельзя ли чуть потише?"

Я дочитал роман Тургенева и передал книгу нетерпеливо дожидавшемуся Апкалюну. Но тот, как истинный книгочей, не набросился тут же на книгу. Он аккуратно завернул ее и спрятал: потом, уже на досуге, в укромном месте он достанет ее, чтобы ничто и никто не мешал сладостному погружению в чудесный далекий мир.

То обстоятельство, что Апкалюн читал те же книги, что и я, как-то сблизило нас, словно мы стали настоящими братьями.

Мы уютно устроились у жирника и стали вспоминать книги, которые читали, цитировали друг другу понравившиеся стихи. Мы говорили вполголоса, чтобы не мешать взрослым. С каждым словом мы находили все больше и больше знакомых писателей; знакомые книги, словно незримые друзья, соединяли нас, ставили ближе друг к другу.

Поздней ночью мы вышли с Апкалюном глянуть на упряжку и покормить собак.

Мы медленно спускались по обледенелым тропам к мерцающим при лунном свете торосам. Вдали темнели острова Диомида, американский берег, но в наших сердцах были иные берега - берега далеких русских рек, мягкие травяные луга, бескрайние поля, леса, болота, по которым бродил с ружьем Иван Сергеевич Тургенев, помещик, аристократ, великий писатель, человек, неожиданно присутствовавший в далеком эскимосском селении Наукан, на берегу Берингова пролива.

- Такая непохожая жизнь на нашу, - рассуждал Апкалюн, - а все равно, читая, словно живешь той жизнью, и ничего в этом нет удивительного, потому что там тоже человечья жизнь и люди так же думают, смеются и плачут, как у нас в Наукане…

Мы покормили собак, осмотрели цепи, на которые были посажены псы, и вернулись в ярангу моих эскимосских родичей. Там Апкалюна ждал роман "Дым", и я чувствовал, как мальчик предвкушает удовольствие. И я радовался за нового друга, потому что книга была замечательная, волнующая. Там за внешней фабулой, за событиями и людскими характерами было нечто такое, что текло подспудно, словно невидимая снаружи кровь в теле человека. Но ее тепло, ее ток живительно действовали на ум читателя, ибо это была настоящая литература, близкая каждому человеку на огромной планете Земля.

Через много лет мне пришлось участвовать в юбилейном торжественном вечере в Большом театре в Москве, посвященном 150-летию со дня рождения Ивана Сергеевича Тургенева. Впервые в жизни я поднялся на сцену прославленного театра, и странное чувство охватило меня. В моем кармане лежала тщательно переписанная, приготовленная речь - я ее шлифовал недели две, пока она не стала походить на обсосанную до светлой желтизны табачную жвачку, без соков, без запаха.

Зрительный зал со сцены выглядит совсем не так, как из зала. Похоже на то, как с вельбота смотришь на берег, а зрители - это те, которые ждут добычу у прибойной черты. Такой прибойной чертой была оркестровая яма.

Я впервые принимал участие в таком большом торжественном вечере и страшно волновался, хотя и старался не показать виду. Ораторы, которые выступали до меня, были люди знатные и искушенные - знаменитый русский советский писатель, академик-литературовед, французский профессор…

Когда было названо мое имя, я медленно, словно на ватных ногах, подошел к трибуне и постарался внятно и с выражением прочитать отполированные до удивительной гладкости строки.

И когда я вернулся к своему месту за столом президиума, я вдруг вспомнил тот вечер в далеком Наукане, вспомнил Апкалюна, наш разговор на берегу Берингова пролива и пожалел о том, что не решился рассказать об этом, потому что это было настоящее, глубокое, истинное, что действительно дал великий Иван Сергеевич Тургенев мне, Апкалюну, всем нашим народам, всему человечеству.

Выбор памяти безошибочен.

Она отбирает и оставляет только то, что представляет реальную ценность, отмечая вехами те события в жизни человека, которые потом в сумме составят его личный душевный опыт.

Посмотри на себя со стороны

Это было удивительное и непривычное ощущение: такое впечатление, словно я долго смотрю на собственное отражение, - этой игрой я иногда занимался в пологе дяди Кмоля, где, прикрепленное к упругим распоркам мехового полога, висело довольно большое зеркало.

Но зеркалом на этот раз служила книга Тихона Семушкина "Чукотка".

Многие ее действующие лица были мне хорошо знакомы, и их вторая жизнь в книге казалась мне какой-то необычной, неестественней. Я всегда был уверен, что героем книги, действующим лицом, персонажем литературного произведения может быть любой человек, только не мой сородич. А мальчишек лаврентьевского интерната я хорошо знал: в начале войны центр Чукотского района был переведен из Уэлена в залив Святого Лаврентия, где раньше располагалась Чукотская культбаза. В свою очередь, районный интернат переехал в Уэлен.

И вот они передо мной, уже на страницах книги Тихона Семушкина. Правда, я часто терялся, никак не мог найти прототипа книжному герою. Я знал, что литература не отражает, как зеркало. И все же я многих нашел, и не только их, но и, к моему удивлению, нашел самого себя, хотя в книге "Чукотка" Уэлен почти не упоминается. А нашел я себя в тех мальчишках, которые учились в интернате на Чукотской культбазе. Я был "разбросан" во многих персонажах книги, и такое "расчленение" рождало поразительное ощущение существования в другом измерении.

Книга Тихона Семушкина "Чукотка" открыла мне существование книг о нашем народе, о нашей Чукотке. Взгляд со стороны, возникающий в процессе чтения, позволял видеть такое, что было недоступно взгляду, непосредственно обращенному к самому себе.

После знакомства с книгой Тихона Семушкина я стал искать произведения, посвященные нашему краю, нашему народу.

Первое художественное произведение о чукчах написал известный польский писатель, отбывавший в свое время ссылку на Колыме и Чукотке, Вацлав Серошевский.

В Кракове, в Вавельском замке, в начале шестидесятых годов хранительницей и экскурсоводом работала пани Янина Козерацка. Узнав, что я с Чукотки, она остановилась, задумалась и вдруг предложила:

- Давайте я поведу вас таким путем, которым проходили самые важные иностранные послы.

- За что мне такая честь? - удивился я.

- Пойдемте, а я вам расскажу по дороге.

Мы проходили по прекрасным залам, любовались гобеленами, картинами, старинной мебелью и утварью. Когда мы останавливались передохнуть, пани Янина Козерацка продолжала свой неоднократно прерываемый рассказ:

- Я познакомилась с паном Вацлавом, когда он вернулся с далекого Севера. Он полюбил тот край, хотя испытал там большие страдания. Полюбил народы, живущие там, и написал о них с великой теплотой… Вацлав всю свою жизнь искал настоящего героя, человека, преданного по-настоящему жизни и человечеству. Таких людей он нашел на далеком Севере…

Вот почему я вас веду этой дорогой. Это в память пана Вацлава, хорошего писателя, романтика, человека, тоже преданного жизни, человечеству и родной Польше…

Окно моей комнаты в краковской гостинице выходило на старинную крепостную стену Барбакана. Тихим вечером я сидел у раскрытого окна и думал о том, каково было Вацлаву Серошевскому, человеку, привычному к тихим вечерам старинного города, к полям, перелескам, городским паркам, уютным гостиным в старинных толстостенных домах, каково ему было в бескрайней белой тундре, в белой тьме полярной пурги, в сотрясаемой ураганом ветхой яранге, сшитой из оленьих шкур? Каково ему было среди оленных людей, молчаливых, погруженных в заботы о сохранении стада, среди людей, одушевляющих весь мертвый мир вокруг себя и видевших в каждом природном явлении действие потусторонних злых и добрых сил? Каково было ему, европейски образованному человеку, столкнуться с вопиющим невежеством и темнотой, не говоря уже о грязи в жилище тундрового жителя?

Вот описание зимней ночи в его рассказе "Чукчи": "Холодная полярная ночь царила над окрестностями. Внизу, над снегами, точно молочная муть, оседали морозные туманы, вверху она беспрепятственно уходила в беспредельные звездные пространства…"

Я жил в этом мире с детства, и "беспредельность пространства" как-то не волновала меня: я считал, что мир таким и должен быть. Между небом и землей не было четкого разграничения, как между сушей и океаном. Человек купался в звездной пыли и ступал ногами по хрустящему от космического холода снегу. В этом не было ничего особенного. Потом только я узнал и почувствовал ограниченность пространства, горизонт, закрытый деревьями, задымленное небо над городами, сквозь которое никогда не пробивается звездный свет, застланный множеством искусственных огней, затмевающих Млечный Путь.

Сюжет рассказа Вацлава Серошевского несложен. Ссыльные пытаются поближе познакомиться с чукчами, чтобы с их помощью бежать в Америку.

Знакомство идет трудно, но потом, когда ссыльные оказываются в тундре, они сталкиваются с кровавым обычаем родовой мести. Трагическое зрелище потрясает путников, но для жителей тундры это такая же обычная жизнь, как и все, что происходит вокруг. Физические страдания человека ничто по сравнению со страданиями нравственными. Задетая гордость ноет и болит гораздо сильнее, чем тело, и жажда мщения жгуча и требует немедленного утоления.

Очень жестокий рассказ "Чукчи". Но перед нами встает подлинная картина той, прошедшей жизни, и в рассказе названы и описаны такие детали, которые воссоздают правдивую картину старого чукотского общества с его удивительной приспособленностью к трудной тундровой жизни с одной стороны, и с другой - полной зависимостью человека от оленя, от живого стада, за которым кочует чаучу.

Когда я впервые читал рассказ, передо мной вставала действительная картина моей родины, ее холодные бескрайние пространства, переходящие в такое же холодное небо с яркими негреющими звездами, и люди, которых увидел польский писатель. Он еще не проник в их внутренний мир, не открыл в них те черты, которые их роднят со всем остальным человечеством, кроме безмерной гордости и чувства собственного достоинства, которые не знают никаких уступок.

В первые дни, первые месяцы знакомства с чукчами Вацлав Серошевский трудно преодолевал привитое воспитанием и окружающей средой отчужденное отношение к "дикарям", чьи лица и повадки первое время не только не внушали доверия, но к тому же казались совершенно одинаковыми.

Но открытие человека в человеке происходило обоюдно, с двух сторон.

Для чукотских оленеводов белый человек являл собой, как правило, коварного врага. Даже невооруженный купец не внушал доверия, и первое время торжища между чукчами и русскими купцами происходили так. Где-нибудь на реке купцы выкладывали свои товары в ряд, а потом уходили подальше, чтобы дать возможность чукчам взглянуть на предложенный товар. Если кому-нибудь из покупателей товар нравился, он в свою очередь оставлял возле кучи товара то количество пушнины, которое считал нужным заплатить, и тоже удалялся. Снова появлялся купец, знакомился с пушниной и, если был удовлетворен, удалялся, забрав в знак согласия предложенную пушнину. Прошло не одно десятилетие, прежде чем русские купцы и чукотские покупатели сошлись лицом к лицу.

Чукчи делили русских на торговцев, на казаков, с их военной иерархией, и духовных лиц, которые стояли в чукотском представлении на самом низком уровне, ибо проповедовали узкую и неприемлемую для свободного и широко мыслящего человека убогую идею единобожия.

Назад Дальше