Города и годы - Константин Федин 2 стр.


А также имеются кролики.

Покачал головой, сказал громко:

- До чего довели интеллигенцию, а?

Отнес и поставил бревно в чуланчик.

Открыл шкаф, вделанный в стену. Из банки с пшеном вынул тряпочку. Из бумажного картуза пересыпал в банку пшено, прикрыл тряпочкой. На банку положил булыжник, круглый, как колобок. [16]

- Мыши. Сволочи.

Растопил железную печку. Вскипятил воду, поставил на сковороде пшеницу - жарить. Кипятком мыл кастрюлю из-под супа и тарелку. Потом мыл раковину водопровода мочалкой и тертым кирпичом. Френч снял. Рукава рубахи засучил по локоть. Когда завоняло гарью, бросил мыть раковину, схватился за нож, отскабливая от сковородки пригорелые зерна, раз пять сказал:

- Кофей. Сволочи.

Потом смотрел в шкаф. В банках была пшеница, рожь, крупа ячневая, пшенная и гречневая, селедки. В бутылках - масло льняное и подсолнечное. В мешке холщовом - вобла. В мешках бумажных - соль, лавровый лист, желатин. Желатину было фунта три. Сказал:

- Желатин, а?

Взял книжку Мопассана - "Избранник госпожи Гюссон", пододвинул лампочку. Надел френч, вычистил ногти перочинным ножом, сел в широкое кресло читать, насадив на круглый нос пенсне.

Дошел до строк:

- Надеюсь, ты еще не позавтракал?

- Нет.

- Вот хорошо. Я как раз сажусь за стол, и у меня чудесная форель.

Уронил пенсне на книжку, произнес: - Желатин, по фунту на купон, три недели подряд, а?

Вдруг насторожился.

Стучат, но негромко, неуверенно. Лучше подождать. Подождал. Стук громче. Вскочил, затворил шкаф, запер его, посмотрел на стол. Хлеб - под салфетку, коробочку с сахарином - в карман.

- Кто там?

- Сергей Львович Щепов здесь живет? [17]

- А кто спрашивает?

- Старцов.

- Что вам угодно?

- Старцов, из Семидола, Андрей Старцов.

- Из Семидола?

- У меня для вас письмо от сына, от Алексея Сергеевича.

- А-а-а! Как же, как же! Сейчас.

Засуетился. Задвижка вверху двери, задвижка внизу, крюк, замок инженера Тубкиса, замок простой, замок французский, цепочка.

- Теперь, знаете, ни на кого положиться нельзя, на сына родного - нельзя. Воры кругом, одни воры, мошенники, бандиты. Очень рад познакомиться. Да. Вот видите, так и живу. Горшки мою, дрова пилю, варю сам, стираю сам, шью, лампы заправляю, сапоги чиню, сортиры, pardon, чищу. Милости прошу. Вот видите - мозоли на руках, мозолистые руки. Воняют гарью - это от кофею, керосином - это от лампы, касторкой - это от котлет. Картофельные котлеты на касторке готовлю. Вот так-то. Садитесь, пожалуйста. Есть кофей. Я только подмету, забыл подмести. Надолго? По делу?

Старцов снял мешок со спины. Стоял большой, мутно-серый, в промокшей солдатской шинели, с рукавами, прятавшими пальцы, с покатыми плечами и куцым воротником.

- Не знаю, - сказал он, - сегодня ничего не узнал. Завтра поутру будет известно.

- Действительный статский советник! Вот этими руками, все сам. С восьми утра до двенадцати ночи. А что мне за это? Вон вчера опять выдали полфунта воблы да фунт желатина. Зачем мне желатин? Пришлось по плану. Хорошо. А если по плану удочки придутся? Скажем, каждому гра- [18] жданину по две удочки. Что прикажете делать? Чепуха... Письмо от Алексея, говорите? Ну, как он?.. Вот кофей. Хлеба у меня...

- Хлеб у меня есть, - сказал Старцов, - белый хлеб, семидольский.

- Почем там мука?

- Вот письмо, - сказал Старцов.

Читая, Сергей Львович подергивал носом, и пенсне медленно наклонялось верхней своей частью к бумаге. Сергей Львович все выше и выше задирал голову, и лицо его становилось уже и надменней.

- Женился! - воскликнул он, ударив пальцами по письму. - Женился, на актрисе женился! Воображаю!

Он поправил пенсне и разыскал глазами строчку, на которой остановился. Потом вложил письмо в книгу, облокотился на стол и заглянул в глаза гостя.

- Ну, конечно. Вот как теперь, детки-то. Прежде так купцы писали: честь имеем сообщить, что в наш торговый дом на равных правах вошел Иван Иваныч Сидоров. Просим заметить себе его подпись. А тут и того нет: сообщаю, что вашу фамилию будет носить певичка. Даже имени нет - Дарья, Марья, Аграфена? Черт ее знает!

- Ее зовут Клавдией... по отчеству... забыл, - сказал Старцов.

- А по фамилии? Какая-нибудь Культяпкина, по сцене - Раздор-Запольская, энженю-драматик на ролях без слов и движений... Впрочем, не все ли равно? Не все ли равно, спрашиваю я, а?

- Почему же?

- А потому, что теперь все полетело к черту в пузо. Все! Мы теперь с вами - кашица в утробе какого-то дьявола. Обрабатывает нас желудочный [19] сок, потом поползем мы по кишкам, по двенадцатиперстной, по тонким, толстым, по прямой. Вот что мы такое.

Сергей Львович вынул из кармана коробочку с сахарином, подцепил на ложку беленькую таблетку, бросил ее в свой стакан. На мгновенье остался неподвижным. Потом протянул коробочку Старцову.

- Благодарю вас, привык без сладкого. Сергей Львович аккуратно закрыл коробочку и неожиданно, по-детски скоро, прослезился:

- Вы говорите, почему все равно? Ну что Алексею до меня за дело? Хорошо еще, что уведомил. А то прислал бы в одно прекрасное утро четверых сопляков с записочкой: посылаю вам, дорогой папочка, ваших внучат на попечение, сам еду в путешествие. Вы думаете, в летчики он пошел по-другому? Явился как-то, говорит: "Прощайте, еду на фронт, может голову сверну, не увидимся". - "Как голову свернешь, когда ты мичман российской службы?" - "Эк, отвечает, спохватились! Я уж полгода, как на гидроплане летаю, а теперь на фронт инструктором назначен". Что остается отцу делать? Благословил. А как прикажете сейчас поступить? Благословить его с Культяпкиной, Раздор-Запольской! Все равно наплюет - что благословляй, что нет. Это еще счастье, поверьте мне, счастье. Другой у меня сын есть, младший...

Сергей Львович вдруг встал, поднял руку и прокричал куда-то в угол:

- Отрекаюсь! Перед богом и перед людьми отрекаюсь! Нет второго сына! Был, но умер, превратился в тлен, в прах, исчез, погиб, погиб...

Он рухнул в кресло, ударился головой о край стола, всхлипнул, опять ударился головой, задергался: [20]

- Погиб Левочка, погиб!.. Подлец несчастный, подлец!.. Пропал совсем!..

Старцов привстал, шевельнул губами, сел, снова поднялся. Но Сергей Львович встряхнул головой и вдруг спокойно:

- Недостоин, негодяй, упоминания, не то что слез. Вот почему говорю я, что всё теперь полетело к черту. Дети стали предателями, и отцы почерствели. Без сожаления, без слез, без сердца, черствы и холодны, вот как эта плита. Да, вам, постороннему человеку, я со спокойной душой, как рапорт пишут по начальству, как доктор больную руку отнимает, говорю: мой сын Лев - вор! Не как-нибудь иносказательно, а просто по-настоящему - вор. Отца обворовал, тетку обворовал, знакомых обворовал. Вчера из уголовного розыска приходили искать бывшего дворянского сына Льва Щепова, попавшегося в краже. Часы украл, три костюма, белье, шубу енотовую, ложки серебряные. Я три замка к двери приделал: каждый день покража. Засаду устроил, в шкафу у меня сыщик сидел, когда я на службу уходил. Три дня сидел. А потом мне ухмыляется: товарищ Щепов, простите, говорит, но тут - свой. Я тогда Льву пощечину дал и выгнал. Он пошел к тетке ночевать и обокрал её. Это я вам говорю, постороннему человеку.

У меня сына Льва нет. Отболел, как парш. Вместе с людьми отболел, люди для меня теперь - воры, предатели, сволочь!

За черным окном глухо лязгало разорванное железо водосточной трубы. Тоненькая вьюшка железной печки звякала озабоченно где-то под потолком - ветер то всасывал ее, то толкал. Серей Львович размешивал в стакане чайной ложечкой сахарин.

- Он, что же, по-советски женился? [21]

- Не знаю. Думаю - да, - ответил Старцов.

- Тогда бог с ним.

Старцов засмеялся. Сергей Львович взглянул на него быстрыми глазами, сузившимися и скользкими, словно только теперь вспомнил, что надо разглядеть гостя.

- Андрей... Как вас по батюшке?

- Геннадьевич.

- Вы по делам сюда, Андрей Геннадьевич?

- Я мобилизован. Прибыл в здешнюю армию.

Сергей Львович перепрыгнул взглядом на прикрытый шкафик с продуктами.

- Я бы пригласил вас остаться переночевать... вот и Алексей просит в письме... Только в комнате градуса два... Топлю я в одной конурке...

- Ничего, укроюсь...

- Ну, если не боитесь...

Старцов лег на кожаную кушетку, как был, как ложился все эти ночи - в теплушках, на вокзалах, в московской казарме, - в шинели, сапогах, с мешком под головой.

Сергей Львович осмотрел шкафик с продуктами, запер его на ключ, навесил никелированный замочек, взял под мышку "Избранника госпожи Гюссон", в руку - лампочку "экономия" и пошел в спальню. Там, в изголовье, на столике, - часы, вделанная в перламутр зажигалка, чехол для пенсне, "Избранник госпожи Гюссон", серебряная папиросница в монограммах и маленький кусочек - всего один квадратик - старого, довоенного шоколада. Сделав из одеяла конверт и забравшись в него, Сергей Львович вздохнул, вытянул руки и на минуту закрыл глаза. Потом, перерожденный, медленно вложил в рот квадратик шоколада. Опять закрыл глаза. Потом закурил, затя- [22] нулся глубоко дымом и, повернувшись на бок, взял со столика книгу.

Размеренный лязг железной ошметки за окном был здесь чуть слышен.

Окопный профессор

- Послушайте, послушайте, стучат!

Старцов попробовал поднять веки. Они были тяжелы, как крышка оцинкованного сундука.

- Андрей Геннадьевич, стучат!

Не шевелясь, Старцов сказал:

- Ну что же.

- Я думаю, если обыск...

И опять так же произнес Старцов:

- Пускайте, пусть...

Он слышал, как торопливо зашмыгали по полу туфли. Дальше, дальше. Остановились. Вновь зашмыгали. Ближе, ближе.

- Андрей Геннадьевич, ведь вы не прописаны!

- У меня бумаги. Объясню...

По стенам покатился гулкий стон. Туфли заторопились. Но тотчас, словно отшмыгнув небольшой круг, шлепнулись опять под самым ухом.

- А если налет... налетчики... знаете...

- У меня маузер, - сказал Старцов и открыл глаза.

Сергей Львович стоял перед ним, накинув на плечи шубу, в длинной, до колен, ночной рубахе и трикотажных полинялых кальсонах, обтягивавших худосочные икры. В руке у него дрожала лампочка, обдавая тепленькими всплесками света то подбородок, то нос, и лицо Сергея Львовича казалось то жирным, то странно худым.

- А разрешение есть? - тихо спросил он. [23]

Стены застонали гулче. Сергей Львович кинулся отпирать. Неясные звуки коротко переплелись и затарахтели по комнатам. Потом вдруг зажалобился тонкий голос:

- Я шестнадцать часов в сутки работаю! Шесть на службе, шесть дома, четыре в очередях стою, да дежурства, да трудовая повинность! Мне пятьдесят два...

Кто-то издалека и глухо, как топором по пустой бочке:

- Не задерживайте, гражданин!..

У Сергея Львовича скатилась с плеч шуба, и он старался поймать ее одной рукой, крутясь, точно молодой неуклюжий дог, ловящий свой хвост.

- Среди ночи гонят к чертовой матери рыть окопы! С ножом к горлу! Мало, что мы выгребные ямы чистим, дрова рубим, черт-е-знает, в очередях стоим... За желатин землю копать? Да на кой мне...

- Сколько сейчас времени? - спросил Старцов.

- Три часа. Три часа ночи. Разве...

- Знаете что? Я пойду вместо вас. Я выспался. Сергей Львович поднес лампочку к лицу Старцова.

- Ступайте скажите, что вместо вас идет другой человек, помоложе и...

- Посильней, конечно посильней! Вон у вас плечи-то, - перехватил Сергей Львович.

Он выпалил эти слова на ходу, запахивая шубу и устремившись к двери.

Провожая гостя, благодарно и умильно напутствовал:

- Желаю вам, желаю... Заходите. Если задержитесь - переночевать, пожить даже: я ведь совсем один. Очень рад...

У самой двери он придержал Старцова за рукав, встал на цыпочки и шепнул: [24]

- Видно, там плохо!

- Где?

- А там...

- Вот посмотрю, - ответил Андрей и сбежал по лестнице в темноту.

На дворе, под мутным пятном закопченного фонаря, шла перекличка.

- Квартира двадцать седьмая?

- Есть! - крикнул Андрей.

И глухо, как топором по пустой бочке, ударил голос:

- Откупился!

Потом темная глыба заслонила от Андрея фонарь, и тот же голос ухнул над головой:

- Документ!..

В мокрый, глухой туннель, в черную прорву холода ввалились немым скученным табуном. По шелухе железа, где-то над головами татакали, как цепы по току, быстрые шаги. Подняв воротники, руки - в рукава, спины - горбами, лицами в землю, под ноги - вперед, неизменно вперед, только вперед, в черную прорву холода.

И вдруг - в спины, в затылки, в шеи, под ноги - носами, животами, коленями, друг в друга - все до одного, до последнего. И спереди:

- Стой, сто-ой, сто-о-о-ооо!

Потихоньку, на ощупь, щурясь, пяля вперед, в бока, назад локти, руки, пальцы - толпа начала растекаться вправо и влево. А спереди:

- Че-ррр-т! Напоролись!

- Куда ты перла-то, прости господи?

- Да ведь товарищ ведет; я думала, он знает дорогу...

- Думают петухи... Вон у меня полы-то как не было! [25]

- Вы бы сами...

- Ха-ха!

- С левой руки, граждане, вот на спичку, отсюда!

- Не воевали, а ранились!

Обходили, как слепцы - не табуном - человеческой толпой, с человеческим смехом, - невидный деревянный козел, запутанный проволокой. Чиркали спичками, выбивали беленькие искорки из зажигалок на потеху ветру.

За поворотом, в пространстве, нежданно высветился восходящей луною часовой циферблат. Был он гладок, чист, четок, окружен беспредельной чернотой ночи, светился, не давая свету, и показывал три четверти восьмого.

От этого циферблата люди пошли бойко и гомонили, не унимаясь.

- Престранные бывают ассоциации, - услышал Старцов негромкий голосок. Он вгляделся в темень. Рядом с ним поспешал силуэтик ростом ему по плечо.

- Престранные. У меня знакомый один, хранитель музея. Владелец единственной коллекции миниатюр восемнадцатого века и библиотеки по истории миниатюры. Теперь впал, конечно, в нужду, распродал мебель, утварь, пустяки всякие. Дошел до последнего: с чего начать - с миниатюр или с библиотеки? Помучился, помучился - начал с библиотеки. И знаете, с этого дня все позабыл, все, что в книгах было, и вообще хронологию, эпохи, стили - всё. Только смотрит на свои медальоны, фарфор да эмаль, улыбается, светится - и всё. А о чем ни начнет вспоминать - путает.

- О какой ассоциации вы? - спросил Андрей.

Тихонький голосок из непроглядной тьмы, из- [26] за гомона людей, из-за свиста железной шелухи, точно извиняясь, посмеялся над самим собой.

- Это я про электрические часы. Вот светятся еще, и всё еще будто часы, а стрелки уже остановились, стоят, не шелохнутся. Светятся, а потухнут, непременно потухнут...

- Ерунда! - вдруг вырвалось у Андрея, и он тут же вспомнил, что это слово - не его и что Голосов произносил его по-другому.

- Они на прямом кабелю, оттого горят! - донеслось сзади.

Остановились все в той же холодной прорве, казалось без причины; казалось, можно было остановиться много раньше, а можно было идти ещё. Красненькая воронка света из пригоршни ткнулась в широкое лицо, исполосованное морщинами, рябое. Потом на месте лица заалел огонек папиросы. К огоньку подобрался рукав, огонек раздулся, осветил ремешок часов.

- Без десяти, - ухнула глыба.

Где-то заклохтала темнота, дорога вздрогнула, заколебалась; шагах в двухстах из земли выросла белая колокольня, рядом с ней - развалины, мертвенно-холодные в дрожи прожектора; потом клохтанье перешло в гул, в гвалт, в гром, в грохот, и, метнув саваном по домам - от церкви, через развалины, с дома на дом, чем дальше, тем скорее, - прямой разящий рупор света ударил в лица и ослепил.

С громыхающего гороподобного грузовика, преодолевая треск и трепыханье, пронзительно проорали:

- Сколь-ко лю-де-ей?

- Тридцать.

С визгом и звоном посыпались лопаты, подскакивая, привставая на мостовой. [27]

- Четыр-надца-ать! Валяй еще-о-о!

- Хватит!

И опять заходила земля под ногами, опять зацапал мертвенно-холодный прожектор дома, руины, заборы; потом сразу опрокинулась и наглухо прихлопнула людей черная прорва, и все ослепли.

- Разбейсь напополам.

Ходили на развалины кучками, взявшись за руки. Там изводили спички, искали балок. Невидимо откуда наволокли со всех сторон щеп, досок, дранок, рам, фанеры, подкатили мокрое бревно. У концов его, упрятанных в щепы, распалили костры.

Гулкая глотка ухнула нетерпеливо:

- Ну что же, граждане, встали?

Тогда чья-то большая рука, дрогнув в робком свете костров, тяжело поднялась ко лбу, опустилась на живот, махнула от плеча к плечу, и спокойный голос позвал:

- С богом, товарищи!

И тогда десяток-другой спин медленно пригнулись к земле.

У забора, сколоченного из вывесок, куда отошла смена, разворотив мостовую, гукало и шуршало железо. Андрей распахнулся, вытер рукой потную шею, присел на асфальт. Женщина, перетянутая ремешком, неловкая, тучная, отдуваясь, счищая обрывком ржавой жести липкую грязь с ладоней, спросила:

- Ну как, профессор, камни-то ворочать?

Человек ростом Старцову по плечо потянулся,

точно просыпаясь, и рассмеялся:

- А знаете - хорошо! Я не могу вам точно передать, что я чувствую. Иногда идешь по улице, поднимешь невзначай голову, вдруг - небо! Так станет на душе удивительно. Годами не видишь, не [28] замечаешь, как будто нет ничего. И вдруг прикоснешься. Оказывается - небо!.. Вот что-то такое...

- Оказывается - назём.

- Совершенно верно - назём, грязь. А прикоснуться - радость.

- Я понял бы, если бы - пафос, - раздалось прерывисто, с одышкой.

Тучная, неловкая спохватилась:

- Вот именно! В феврале баррикады строились сами. А сейчас - казарма.

Одышка добавила:

- Главное, защищаем что? Право на разрушение.

- Разрушение, - отдалось сзади.

- Разрушение, - колыхнулось спереди.

- Пафос, - сказал профессор, вглядываясь в Андрея, - пафос - это час, день, неделя. Пафос - это припадок. Нельзя, чтобы народ бился в припадке целые годы.

- А зачем нужно, чтобы бился?

- Профессор, ведь культура...

- Культура, - отдалось сзади.

- Культура, - колыхнулось спереди.

И опять, точно посмеиваясь над самим собой, извинился профессор:

- Я, знаете ли, изучая историю, не мог обнаружить, чтобы какая-нибудь идея бесследно исчезала под развалинами академии, города или государства. Не мог. И я совершенно спокоен: биологии, истории, искусству, физике, вообще знанию, накопленному человечеством, сейчас ничто не угрожает.

- Идеи можно мыслить только в человечестве. А человечество обречено на взаимное истребление.

Назад Дальше