А также имеются кролики.
Покачал головой, сказал громко:
- До чего довели интеллигенцию, а?
Отнес и поставил бревно в чуланчик.
Открыл шкаф, вделанный в стену. Из банки с пшеном вынул тряпочку. Из бумажного картуза пересыпал в банку пшено, прикрыл тряпочкой. На банку положил булыжник, круглый, как колобок. [16]
- Мыши. Сволочи.
Растопил железную печку. Вскипятил воду, поставил на сковороде пшеницу - жарить. Кипятком мыл кастрюлю из-под супа и тарелку. Потом мыл раковину водопровода мочалкой и тертым кирпичом. Френч снял. Рукава рубахи засучил по локоть. Когда завоняло гарью, бросил мыть раковину, схватился за нож, отскабливая от сковородки пригорелые зерна, раз пять сказал:
- Кофей. Сволочи.
Потом смотрел в шкаф. В банках была пшеница, рожь, крупа ячневая, пшенная и гречневая, селедки. В бутылках - масло льняное и подсолнечное. В мешке холщовом - вобла. В мешках бумажных - соль, лавровый лист, желатин. Желатину было фунта три. Сказал:
- Желатин, а?
Взял книжку Мопассана - "Избранник госпожи Гюссон", пододвинул лампочку. Надел френч, вычистил ногти перочинным ножом, сел в широкое кресло читать, насадив на круглый нос пенсне.
Дошел до строк:
- Надеюсь, ты еще не позавтракал?
- Нет.
- Вот хорошо. Я как раз сажусь за стол, и у меня чудесная форель.
Уронил пенсне на книжку, произнес: - Желатин, по фунту на купон, три недели подряд, а?
Вдруг насторожился.
Стучат, но негромко, неуверенно. Лучше подождать. Подождал. Стук громче. Вскочил, затворил шкаф, запер его, посмотрел на стол. Хлеб - под салфетку, коробочку с сахарином - в карман.
- Кто там?
- Сергей Львович Щепов здесь живет? [17]
- А кто спрашивает?
- Старцов.
- Что вам угодно?
- Старцов, из Семидола, Андрей Старцов.
- Из Семидола?
- У меня для вас письмо от сына, от Алексея Сергеевича.
- А-а-а! Как же, как же! Сейчас.
Засуетился. Задвижка вверху двери, задвижка внизу, крюк, замок инженера Тубкиса, замок простой, замок французский, цепочка.
- Теперь, знаете, ни на кого положиться нельзя, на сына родного - нельзя. Воры кругом, одни воры, мошенники, бандиты. Очень рад познакомиться. Да. Вот видите, так и живу. Горшки мою, дрова пилю, варю сам, стираю сам, шью, лампы заправляю, сапоги чиню, сортиры, pardon, чищу. Милости прошу. Вот видите - мозоли на руках, мозолистые руки. Воняют гарью - это от кофею, керосином - это от лампы, касторкой - это от котлет. Картофельные котлеты на касторке готовлю. Вот так-то. Садитесь, пожалуйста. Есть кофей. Я только подмету, забыл подмести. Надолго? По делу?
Старцов снял мешок со спины. Стоял большой, мутно-серый, в промокшей солдатской шинели, с рукавами, прятавшими пальцы, с покатыми плечами и куцым воротником.
- Не знаю, - сказал он, - сегодня ничего не узнал. Завтра поутру будет известно.
- Действительный статский советник! Вот этими руками, все сам. С восьми утра до двенадцати ночи. А что мне за это? Вон вчера опять выдали полфунта воблы да фунт желатина. Зачем мне желатин? Пришлось по плану. Хорошо. А если по плану удочки придутся? Скажем, каждому гра- [18] жданину по две удочки. Что прикажете делать? Чепуха... Письмо от Алексея, говорите? Ну, как он?.. Вот кофей. Хлеба у меня...
- Хлеб у меня есть, - сказал Старцов, - белый хлеб, семидольский.
- Почем там мука?
- Вот письмо, - сказал Старцов.
Читая, Сергей Львович подергивал носом, и пенсне медленно наклонялось верхней своей частью к бумаге. Сергей Львович все выше и выше задирал голову, и лицо его становилось уже и надменней.
- Женился! - воскликнул он, ударив пальцами по письму. - Женился, на актрисе женился! Воображаю!
Он поправил пенсне и разыскал глазами строчку, на которой остановился. Потом вложил письмо в книгу, облокотился на стол и заглянул в глаза гостя.
- Ну, конечно. Вот как теперь, детки-то. Прежде так купцы писали: честь имеем сообщить, что в наш торговый дом на равных правах вошел Иван Иваныч Сидоров. Просим заметить себе его подпись. А тут и того нет: сообщаю, что вашу фамилию будет носить певичка. Даже имени нет - Дарья, Марья, Аграфена? Черт ее знает!
- Ее зовут Клавдией... по отчеству... забыл, - сказал Старцов.
- А по фамилии? Какая-нибудь Культяпкина, по сцене - Раздор-Запольская, энженю-драматик на ролях без слов и движений... Впрочем, не все ли равно? Не все ли равно, спрашиваю я, а?
- Почему же?
- А потому, что теперь все полетело к черту в пузо. Все! Мы теперь с вами - кашица в утробе какого-то дьявола. Обрабатывает нас желудочный [19] сок, потом поползем мы по кишкам, по двенадцатиперстной, по тонким, толстым, по прямой. Вот что мы такое.
Сергей Львович вынул из кармана коробочку с сахарином, подцепил на ложку беленькую таблетку, бросил ее в свой стакан. На мгновенье остался неподвижным. Потом протянул коробочку Старцову.
- Благодарю вас, привык без сладкого. Сергей Львович аккуратно закрыл коробочку и неожиданно, по-детски скоро, прослезился:
- Вы говорите, почему все равно? Ну что Алексею до меня за дело? Хорошо еще, что уведомил. А то прислал бы в одно прекрасное утро четверых сопляков с записочкой: посылаю вам, дорогой папочка, ваших внучат на попечение, сам еду в путешествие. Вы думаете, в летчики он пошел по-другому? Явился как-то, говорит: "Прощайте, еду на фронт, может голову сверну, не увидимся". - "Как голову свернешь, когда ты мичман российской службы?" - "Эк, отвечает, спохватились! Я уж полгода, как на гидроплане летаю, а теперь на фронт инструктором назначен". Что остается отцу делать? Благословил. А как прикажете сейчас поступить? Благословить его с Культяпкиной, Раздор-Запольской! Все равно наплюет - что благословляй, что нет. Это еще счастье, поверьте мне, счастье. Другой у меня сын есть, младший...
Сергей Львович вдруг встал, поднял руку и прокричал куда-то в угол:
- Отрекаюсь! Перед богом и перед людьми отрекаюсь! Нет второго сына! Был, но умер, превратился в тлен, в прах, исчез, погиб, погиб...
Он рухнул в кресло, ударился головой о край стола, всхлипнул, опять ударился головой, задергался: [20]
- Погиб Левочка, погиб!.. Подлец несчастный, подлец!.. Пропал совсем!..
Старцов привстал, шевельнул губами, сел, снова поднялся. Но Сергей Львович встряхнул головой и вдруг спокойно:
- Недостоин, негодяй, упоминания, не то что слез. Вот почему говорю я, что всё теперь полетело к черту. Дети стали предателями, и отцы почерствели. Без сожаления, без слез, без сердца, черствы и холодны, вот как эта плита. Да, вам, постороннему человеку, я со спокойной душой, как рапорт пишут по начальству, как доктор больную руку отнимает, говорю: мой сын Лев - вор! Не как-нибудь иносказательно, а просто по-настоящему - вор. Отца обворовал, тетку обворовал, знакомых обворовал. Вчера из уголовного розыска приходили искать бывшего дворянского сына Льва Щепова, попавшегося в краже. Часы украл, три костюма, белье, шубу енотовую, ложки серебряные. Я три замка к двери приделал: каждый день покража. Засаду устроил, в шкафу у меня сыщик сидел, когда я на службу уходил. Три дня сидел. А потом мне ухмыляется: товарищ Щепов, простите, говорит, но тут - свой. Я тогда Льву пощечину дал и выгнал. Он пошел к тетке ночевать и обокрал её. Это я вам говорю, постороннему человеку.
У меня сына Льва нет. Отболел, как парш. Вместе с людьми отболел, люди для меня теперь - воры, предатели, сволочь!
За черным окном глухо лязгало разорванное железо водосточной трубы. Тоненькая вьюшка железной печки звякала озабоченно где-то под потолком - ветер то всасывал ее, то толкал. Серей Львович размешивал в стакане чайной ложечкой сахарин.
- Он, что же, по-советски женился? [21]
- Не знаю. Думаю - да, - ответил Старцов.
- Тогда бог с ним.
Старцов засмеялся. Сергей Львович взглянул на него быстрыми глазами, сузившимися и скользкими, словно только теперь вспомнил, что надо разглядеть гостя.
- Андрей... Как вас по батюшке?
- Геннадьевич.
- Вы по делам сюда, Андрей Геннадьевич?
- Я мобилизован. Прибыл в здешнюю армию.
Сергей Львович перепрыгнул взглядом на прикрытый шкафик с продуктами.
- Я бы пригласил вас остаться переночевать... вот и Алексей просит в письме... Только в комнате градуса два... Топлю я в одной конурке...
- Ничего, укроюсь...
- Ну, если не боитесь...
Старцов лег на кожаную кушетку, как был, как ложился все эти ночи - в теплушках, на вокзалах, в московской казарме, - в шинели, сапогах, с мешком под головой.
Сергей Львович осмотрел шкафик с продуктами, запер его на ключ, навесил никелированный замочек, взял под мышку "Избранника госпожи Гюссон", в руку - лампочку "экономия" и пошел в спальню. Там, в изголовье, на столике, - часы, вделанная в перламутр зажигалка, чехол для пенсне, "Избранник госпожи Гюссон", серебряная папиросница в монограммах и маленький кусочек - всего один квадратик - старого, довоенного шоколада. Сделав из одеяла конверт и забравшись в него, Сергей Львович вздохнул, вытянул руки и на минуту закрыл глаза. Потом, перерожденный, медленно вложил в рот квадратик шоколада. Опять закрыл глаза. Потом закурил, затя- [22] нулся глубоко дымом и, повернувшись на бок, взял со столика книгу.
Размеренный лязг железной ошметки за окном был здесь чуть слышен.
Окопный профессор
- Послушайте, послушайте, стучат!
Старцов попробовал поднять веки. Они были тяжелы, как крышка оцинкованного сундука.
- Андрей Геннадьевич, стучат!
Не шевелясь, Старцов сказал:
- Ну что же.
- Я думаю, если обыск...
И опять так же произнес Старцов:
- Пускайте, пусть...
Он слышал, как торопливо зашмыгали по полу туфли. Дальше, дальше. Остановились. Вновь зашмыгали. Ближе, ближе.
- Андрей Геннадьевич, ведь вы не прописаны!
- У меня бумаги. Объясню...
По стенам покатился гулкий стон. Туфли заторопились. Но тотчас, словно отшмыгнув небольшой круг, шлепнулись опять под самым ухом.
- А если налет... налетчики... знаете...
- У меня маузер, - сказал Старцов и открыл глаза.
Сергей Львович стоял перед ним, накинув на плечи шубу, в длинной, до колен, ночной рубахе и трикотажных полинялых кальсонах, обтягивавших худосочные икры. В руке у него дрожала лампочка, обдавая тепленькими всплесками света то подбородок, то нос, и лицо Сергея Львовича казалось то жирным, то странно худым.
- А разрешение есть? - тихо спросил он. [23]
Стены застонали гулче. Сергей Львович кинулся отпирать. Неясные звуки коротко переплелись и затарахтели по комнатам. Потом вдруг зажалобился тонкий голос:
- Я шестнадцать часов в сутки работаю! Шесть на службе, шесть дома, четыре в очередях стою, да дежурства, да трудовая повинность! Мне пятьдесят два...
Кто-то издалека и глухо, как топором по пустой бочке:
- Не задерживайте, гражданин!..
У Сергея Львовича скатилась с плеч шуба, и он старался поймать ее одной рукой, крутясь, точно молодой неуклюжий дог, ловящий свой хвост.
- Среди ночи гонят к чертовой матери рыть окопы! С ножом к горлу! Мало, что мы выгребные ямы чистим, дрова рубим, черт-е-знает, в очередях стоим... За желатин землю копать? Да на кой мне...
- Сколько сейчас времени? - спросил Старцов.
- Три часа. Три часа ночи. Разве...
- Знаете что? Я пойду вместо вас. Я выспался. Сергей Львович поднес лампочку к лицу Старцова.
- Ступайте скажите, что вместо вас идет другой человек, помоложе и...
- Посильней, конечно посильней! Вон у вас плечи-то, - перехватил Сергей Львович.
Он выпалил эти слова на ходу, запахивая шубу и устремившись к двери.
Провожая гостя, благодарно и умильно напутствовал:
- Желаю вам, желаю... Заходите. Если задержитесь - переночевать, пожить даже: я ведь совсем один. Очень рад...
У самой двери он придержал Старцова за рукав, встал на цыпочки и шепнул: [24]
- Видно, там плохо!
- Где?
- А там...
- Вот посмотрю, - ответил Андрей и сбежал по лестнице в темноту.
На дворе, под мутным пятном закопченного фонаря, шла перекличка.
- Квартира двадцать седьмая?
- Есть! - крикнул Андрей.
И глухо, как топором по пустой бочке, ударил голос:
- Откупился!
Потом темная глыба заслонила от Андрея фонарь, и тот же голос ухнул над головой:
- Документ!..
В мокрый, глухой туннель, в черную прорву холода ввалились немым скученным табуном. По шелухе железа, где-то над головами татакали, как цепы по току, быстрые шаги. Подняв воротники, руки - в рукава, спины - горбами, лицами в землю, под ноги - вперед, неизменно вперед, только вперед, в черную прорву холода.
И вдруг - в спины, в затылки, в шеи, под ноги - носами, животами, коленями, друг в друга - все до одного, до последнего. И спереди:
- Стой, сто-ой, сто-о-о-ооо!
Потихоньку, на ощупь, щурясь, пяля вперед, в бока, назад локти, руки, пальцы - толпа начала растекаться вправо и влево. А спереди:
- Че-ррр-т! Напоролись!
- Куда ты перла-то, прости господи?
- Да ведь товарищ ведет; я думала, он знает дорогу...
- Думают петухи... Вон у меня полы-то как не было! [25]
- Вы бы сами...
- Ха-ха!
- С левой руки, граждане, вот на спичку, отсюда!
- Не воевали, а ранились!
Обходили, как слепцы - не табуном - человеческой толпой, с человеческим смехом, - невидный деревянный козел, запутанный проволокой. Чиркали спичками, выбивали беленькие искорки из зажигалок на потеху ветру.
За поворотом, в пространстве, нежданно высветился восходящей луною часовой циферблат. Был он гладок, чист, четок, окружен беспредельной чернотой ночи, светился, не давая свету, и показывал три четверти восьмого.
От этого циферблата люди пошли бойко и гомонили, не унимаясь.
- Престранные бывают ассоциации, - услышал Старцов негромкий голосок. Он вгляделся в темень. Рядом с ним поспешал силуэтик ростом ему по плечо.
- Престранные. У меня знакомый один, хранитель музея. Владелец единственной коллекции миниатюр восемнадцатого века и библиотеки по истории миниатюры. Теперь впал, конечно, в нужду, распродал мебель, утварь, пустяки всякие. Дошел до последнего: с чего начать - с миниатюр или с библиотеки? Помучился, помучился - начал с библиотеки. И знаете, с этого дня все позабыл, все, что в книгах было, и вообще хронологию, эпохи, стили - всё. Только смотрит на свои медальоны, фарфор да эмаль, улыбается, светится - и всё. А о чем ни начнет вспоминать - путает.
- О какой ассоциации вы? - спросил Андрей.
Тихонький голосок из непроглядной тьмы, из- [26] за гомона людей, из-за свиста железной шелухи, точно извиняясь, посмеялся над самим собой.
- Это я про электрические часы. Вот светятся еще, и всё еще будто часы, а стрелки уже остановились, стоят, не шелохнутся. Светятся, а потухнут, непременно потухнут...
- Ерунда! - вдруг вырвалось у Андрея, и он тут же вспомнил, что это слово - не его и что Голосов произносил его по-другому.
- Они на прямом кабелю, оттого горят! - донеслось сзади.
Остановились все в той же холодной прорве, казалось без причины; казалось, можно было остановиться много раньше, а можно было идти ещё. Красненькая воронка света из пригоршни ткнулась в широкое лицо, исполосованное морщинами, рябое. Потом на месте лица заалел огонек папиросы. К огоньку подобрался рукав, огонек раздулся, осветил ремешок часов.
- Без десяти, - ухнула глыба.
Где-то заклохтала темнота, дорога вздрогнула, заколебалась; шагах в двухстах из земли выросла белая колокольня, рядом с ней - развалины, мертвенно-холодные в дрожи прожектора; потом клохтанье перешло в гул, в гвалт, в гром, в грохот, и, метнув саваном по домам - от церкви, через развалины, с дома на дом, чем дальше, тем скорее, - прямой разящий рупор света ударил в лица и ослепил.
С громыхающего гороподобного грузовика, преодолевая треск и трепыханье, пронзительно проорали:
- Сколь-ко лю-де-ей?
- Тридцать.
С визгом и звоном посыпались лопаты, подскакивая, привставая на мостовой. [27]
- Четыр-надца-ать! Валяй еще-о-о!
- Хватит!
И опять заходила земля под ногами, опять зацапал мертвенно-холодный прожектор дома, руины, заборы; потом сразу опрокинулась и наглухо прихлопнула людей черная прорва, и все ослепли.
- Разбейсь напополам.
Ходили на развалины кучками, взявшись за руки. Там изводили спички, искали балок. Невидимо откуда наволокли со всех сторон щеп, досок, дранок, рам, фанеры, подкатили мокрое бревно. У концов его, упрятанных в щепы, распалили костры.
Гулкая глотка ухнула нетерпеливо:
- Ну что же, граждане, встали?
Тогда чья-то большая рука, дрогнув в робком свете костров, тяжело поднялась ко лбу, опустилась на живот, махнула от плеча к плечу, и спокойный голос позвал:
- С богом, товарищи!
И тогда десяток-другой спин медленно пригнулись к земле.
У забора, сколоченного из вывесок, куда отошла смена, разворотив мостовую, гукало и шуршало железо. Андрей распахнулся, вытер рукой потную шею, присел на асфальт. Женщина, перетянутая ремешком, неловкая, тучная, отдуваясь, счищая обрывком ржавой жести липкую грязь с ладоней, спросила:
- Ну как, профессор, камни-то ворочать?
Человек ростом Старцову по плечо потянулся,
точно просыпаясь, и рассмеялся:
- А знаете - хорошо! Я не могу вам точно передать, что я чувствую. Иногда идешь по улице, поднимешь невзначай голову, вдруг - небо! Так станет на душе удивительно. Годами не видишь, не [28] замечаешь, как будто нет ничего. И вдруг прикоснешься. Оказывается - небо!.. Вот что-то такое...
- Оказывается - назём.
- Совершенно верно - назём, грязь. А прикоснуться - радость.
- Я понял бы, если бы - пафос, - раздалось прерывисто, с одышкой.
Тучная, неловкая спохватилась:
- Вот именно! В феврале баррикады строились сами. А сейчас - казарма.
Одышка добавила:
- Главное, защищаем что? Право на разрушение.
- Разрушение, - отдалось сзади.
- Разрушение, - колыхнулось спереди.
- Пафос, - сказал профессор, вглядываясь в Андрея, - пафос - это час, день, неделя. Пафос - это припадок. Нельзя, чтобы народ бился в припадке целые годы.
- А зачем нужно, чтобы бился?
- Профессор, ведь культура...
- Культура, - отдалось сзади.
- Культура, - колыхнулось спереди.
И опять, точно посмеиваясь над самим собой, извинился профессор:
- Я, знаете ли, изучая историю, не мог обнаружить, чтобы какая-нибудь идея бесследно исчезала под развалинами академии, города или государства. Не мог. И я совершенно спокоен: биологии, истории, искусству, физике, вообще знанию, накопленному человечеством, сейчас ничто не угрожает.
- Идеи можно мыслить только в человечестве. А человечество обречено на взаимное истребление.