Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 38 стр.


- Ты объясни народу, слышь, Васька? Ты же поэт, понимаешь, голова два уха, а чего замолк и рот раскрыл?

Рубашкин отнял от лица руки и молвил тихо, виновато:

- Потому, что плохо. И как же там, в "Забое", не заметили, что они у меня не доведенные, не собранные, стишки? Я их тут людям добрым читаю, а мне иное слово горло дерет. И не сердись, Братик, лучше правду скажи мне, ты… понимаешь?

Братик задумчиво опустил голову, одолевая какую-то трудную мысль, и, помолчав, сказал:

- Что ж, протаптывай дорожку далее. Ноги босые поранишь - не плачь. Тут, брат Васенька, ты сам себе и судья, и утешитель.

Сколько потом говорили на шахте, на поселке о Рубашкине! Одни смеялись: вот, мол, учудил! Другие "секрет" разгадывали, и был он, по их мнению, в расчете Отпетого на завлечение девчат. Но были и сочувствующие Рубашкину, и среди них, к общему удивлению, всем и всегда недовольный усач - Маркелыч. Переходя от одной группки шахтеров к другой, он тряс кулаком, строгий и таинственный.

- Погоди, ты дай нам разбежку взять, мы еще покажем себя и в сурьезных книгах будем записаны!

Что касается меня - я был доволен! Мне все же удалось еще раз "перехватить" экземпляр "Забоя" и, спрятав его за пазухой, унести домой.

Весь вечер в домашней каморке с пахучих печатных страниц журнала, при свете керосиновой лампы, в тишине, на меня смотрели земляки-поэты. Я читал и перечитывал и первую звонкую запевку нашего Васеньки, и ласковые строки Сосюры, и резкие, сильные агитки Баглюка, и славящие отчий шахтерский край простые, проникновенные стихи горловского коногона с грозной фамилией - Беспощадный.

Что привлекло меня и что так увлекло в журнале? Это было сложное чувство; в нем соединились удивление, и смущение, и гордость. Мне было пятнадцать лет, и я уже работал в шахте. Должность невысокая - подсобник, но за нею ждала почтенная специальность крепильщика: выше этой ступеньки ни я, ни мои погодки не заглядывали, знали, что время само позовет.

Подземельями нашей "Дагмары" прошли поколения шахтеров: и они когда-то начинали подсобниками, потом становились мастерами. Их ряды редели и рассеивались, - кроме суточных смен, проходили смены жизней. Шахта работала. Главное, чтобы она работала непрерывно. В этом был смысл существования нашего поселка, где слово "уголь" было так же значительно, как слово "хлеб". Уголь грузили с эстакад в ёмкие железные пульманы с надписями маршрутов - Харьков, Москва, Ростов, Севастополь… и жаркий от бега, мучимый одышкой паровоз укатывал их в синюю зыбь степи, как в небытие.

Где-то в этом степном просторе, может, вдоль тонкой каемки горизонта, пролегала та заколдованная черта, что отделила, отрезала наш малый городок от большой жизни: он не помнил в своих пределах сколько-нибудь значительных событий, будто ничего приметного здесь никогда и не случалось.

Больше других наш городок не нравился командировочным, так как в нем не было гостиницы, а хозяйки, опасаясь воров, незнакомым людям углов не сдавали. Поэтому отзывы приезжих о городке были единодушны:

- Ну и дыра!..

Среди них находились и такие, что не стеснялись на более крепкие выражения. Спорить с ними не было надобности: позлившись, новички постепенно обвыкали, устраивались, становились земляками, - значит, он многих чем-то притягивал, Донбасс.

Я чувствовал эту его добрую притягательную силу постоянно, но в чем она таилась - не смог бы объяснить. А теперь с поэтических страниц "Забоя" мне в лицо повеяло теплым ветром, клейковиной тополевых почек, талыми запахами весны. И воочию встали перед глазами в легкой летучей дымке терриконы, вышки канатных дорог над полями, над улицами поселков, перекрестья копров с неутомимыми шкивами, а под ними, в рассеченной глубине, - мир иных кубатур, условий, движения, запахов, звуков, ощущений. Я уже хорошо знал его, наполненный темной теплынью этот подземный мир, где спят, будто вне времени, пронизанные немыслимым давлением горючие пласты, и каждый раз, шагая к далекому забою проходки, думал о тех безвестных, что когда-то прошли здесь первыми. Сколько упрямых глыб раздробили они и вынесли, сколько тяжких скал сдвинули с пути! Ледяные ливни хлестали им в горячие лица, преграждали дорогу трясины плывунов; невидимая, недремная выползала из трещин смерть, кем-то названная метаном, но проходчики продолжали идти сквозь камень и достигли пласта.

Как же я мог когда-то подумать, да еще долго оставаться при такой наивной мысли, будто наш городок шахтерский ничем не знаменит?.

Васенька Рубашкин смотрел на меня со страницы журнала и чуточку насмешливо улыбался. Взгляд Беспощадного - горловского коногона - мне показался строгим. Лицо чернобрового Сосюры было добродушно ясным: это мне он по-соседски, по-дружески указывал:

Лисиче над Дiнцем, де висне дим заводу…

Лисиче - Лисичий Байрак - Лисичанск, мой городок неприметный, и вот он - на всю округу, на всю республику - в стихах.

Да, было над чем призадуматься в тот щедрый вечер, было чему порадоваться от всей души: край запыленный, продымленный, перекопанный слагал и дарил на счастье людям песни. Горячее дыхание поэзии веяло над нашей трудовой стороной. И выглядела она уже по-другому, шахтерская сторонка, - душевная сила песни преображала ее.

Я проникся глубоким почтением и к Васеньке Рубашкину, и к Григорию Баглюку (хотя он и показался мне мудреватым), и к горловскому шахтеру Беспощадному, гордо влюбленному в Донбасс.

Что привлекло меня в Беспощадном - это искренность. Он не становился в позу, не искал красивостей, не изрекал "мудрых" слов. У меня было такое чувство, будто я беседовал с давним другом и он доверительно, с улыбкой рассказывал мне, как "еще мальчишкой… стихи всем сердцем полюбил", как тащил из материной копилки на книжки медяки, получая нередко подзатыльники, как глубоко был огорчен, узнав, что никогда еще "…книги не писал шахтер", и мучился "…ненавистным, жалким почему?".

По чутью времени и наперекор собственным сомнениям рабочий мальчишка заключал: "Будет время - так или иначе, а напишет книгу и шахтер".

Беспощадный написал свою "Каменную книгу". Но для этого он изучал Донбасс не по учебникам, прилежно "читал" его в подземных рабочих сменах и потому имел основания сказать:

Я ведь твой читатель не случайный,
Многотомный, каменный Донбасс.

Стихи из "Каменной книги", напечатанные в "Забое", поднимали тему шахтерского края, как щедрую целину, и мне пришлась по душе та вдумчивая "рабочая хватка", с какой поэт-коногон открыл первые "каменные страницы":

…Пусть беру твои страницы с бою
И тружуся над тобой, в поту,-
Я недаром вырос под землею
И тебя, премудрая, прочту…

Со страницы, остро пахнущей то ли краской, то ли весенним дождем, на меня внимательно, строго смотрел поэт, и очертания его лица, плечей, рук, сложенных на груди, строгость прямого, и ясного взгляда выражали уверенную силу. Я сказал самому себе, что если когда-нибудь мне посчастливится встретить горловского поэта-коногона, я непременно его узнаю в любой толпе. По этой стати узнаю, по цепкому взгляду, по размаху плечей… Однако в ту пору я еще не имел понятия о редакционных ретушерах и их искусстве готовить портреты для печати. Когда я встретил Павла Беспощадного впервые, мне и в голову не пришло мысленно сравнить оригинал с фотографией. Просто я его не узнал.

…Летом 1935 года, находясь проездом в нынешнем Донецке, я мимоходом завернул в редакцию журнала "Литературный Донбасс" и был в ее тесной комнатушке сражен полнейшей неожиданностью. Пожилой, интеллигентный человек, светлоглазый и улыбчивый, встал мне навстречу из-за фанерного стола, вопросительно взглянул и, услышав мою фамилию, сказал:

- Мне говорили, будто вы уехали.

- Нет, но билет у меня в кармане.

- Билет, мне думается, нужно сдать в кассу.

- И странствовать пешком?

Он придвинул мне стул, пригласил присесть рядом.

- Я хочу предложить вам работу в нашей редакции.

- Что мне поручат делать?

- Редактировать прозу. Вы продолжите творческую работу.

- Нет, я не продолжу ее. Сегодня из гостиницы всех выселяют. Начинается "пленум" поваров и заведующих столовых.

Он кивнул лысеющей головой, улыбнулся.

- Отличное мероприятие! Главное, своевременное. Итак, вы остаетесь? Но давайте познакомимся. Зовут меня - Алексей Павлович. Фамилия - Селивановский. Вас я уже знаю достаточно: рассказ прочитал.

Я механически повторил его фамилию: Селивановский. Она показалась мне очень знакомой. Вдруг вспомнилась большая, взволнованная статья о Сергее Есенине, - именно благодаря ей, этой статье, мне приоткрылись впервые и образ, и творчество поэта.

- Товарищ Алексей Павлович Селивановский… - сказал я, волнуясь, - Вы человек известный и, наверное, получаете много писем со всех концов страны. Если бы вы сохраняли эти письма, среди них и сейчас нашлось бы корявое, заплаканное письмецо, посланное вам мальчишкой с шахты "Дагмара". Он писал вам: "Спасибо… Огромное вам спасибо и поклон от белого лица до сырой земли. Сегодня я стал богаче. Я прочитал вашу статью о Сергее Есенине. Отвечать мне на это письмо не нужно, потому что жаль вашего времени, а просто примите мое спасибо".

Селивановский внимательно слушал, прищурив зоркие голубоватые глаза, удивленно повел бровями, отодвинул какие-то рукописи, и я ощутил рукой тепло его руки.

- Есть такое письмецо… Хранится. Мне запомнилась эта фраза: "Сегодня я стал богаче".

- В душевном порыве скажешь и не такое. Ведь я тогда только узнал Есенина.

- Понятно, - сказал он. - Итак, сдавайте билет, а мы позаботимся о жилплощади.

Я был ошарашен таким поворотом событий и долго бродил по городу, не зная, на что решиться. Звезда скитаний с мальчишеских лет звала меня в дорогу, и я уже повидал немало градов и весей. Но здесь, в деловитом шахтерском городке, к моему благостному ощущению родного края прибавлялось и острое чувство новизны, и давний интерес к среде, которая представлялась особенной, таинственной, - в ней рождались песни, поэмы, романы, ее волшебным и манящим светом когда-то мне светился "Забой". Нет, я не собирался редактировать в журнале прозу. Предложение Селивановского казалось мне фантастичным, и чем дальше отходила во времени беседа с ним, тем более я утверждался в мысли, что оно и фантастично, и потешно. В конце концов мне стало весело: такого редактора прозы, - говорил я себе, - редакция наверняка еще не видывала! О, у нее надолго останутся воспоминания!

В тот день из гостиницы меня выселили, мой билет пропал, а жилплощади для холостяка-одиночки подыскать нигде не удалось, хотя этим вопросом усердно занимался редакционный рассыльный.

Я заночевал в редакции, на диване. Старый комплект газеты "Кочегарка" вполне заменил подушку. Условия были сносные, тем более, что "подушку" можно было и читать. Утром, после первой же разведки, мне стало известно, что поблизости находится трестовский буфет. Мои хозяйственные заботы резко сократились: я очистил тумбочку письменного стола от рукописей и основал здесь личный филиал буфета.

Между тем Селивановского вызвали в Москву. Его проводили местные литераторы и позже рассказывали мне, что он не забыл и новичка. Через открытое окно вагона Алексей Павлович крикнул:

- Смотрите же, лирики, нового редактора прозы не обижать.

Так и приклеился ко мне этот титул - "редактор прозы", и так, само собой, устроилось жилье: здесь же, конечно, в редакции. Появились даже признаки комфорта: молодой поэт, веселый и сердечный Кость Герасименко, принес мне из дому подушку и одеяло. Сначала я отказался принять эту жертву. Он обиделся. Пришлось согласиться и, казалось бы, уже пора было возблагодарить судьбу: по сути, я занимал отдельную комнату, и бесплатно.

Правда, на новом месте меня стали беспокоить молодые поэты, прозаики и критики. Некоторые из них стучались в редакцию чуть свет. Приносили новые стихи, требовали возвратить им какие-то рукописи, просили выслушать "на скорую руку" отрывок из поэмы, главу из романа, рецензию или критическую статью. Один из них, косматый баснописец, даже хотел подселиться ко мне и стал устраиваться прямо на письменном столике, но мне удалось, хотя и с большим трудом, отстоять свое одиночество.

Так прошло около двух недель, и однажды вечером, возвращаясь из кинотеатра, я увидел в редакционном окошке свет. Озадаченный этим, я быстро поднялся на этаж и обнаружил, что дверь открыта, а на моем диване удобно расположился какой-то дяденька. Он читал газету, раскинув ее над собой, как прикрытие от солнца, и, когда я вошел в комнату, лишь небрежно кивнул на мое "с приездом!".

На письменном столе дяденька расположил свой багаж: валенки, фуфайку, шапку-ушанку и объемистый сверток бумаги. Осмотрев эту необычную для знойной летней поры экипировку гостя, я попробовал вступить с ним в разговор.

- Областной пленум поваров, - начал я мягко, - насколько мне известно, закончил работу, и в гостинице имеются свободные номера. Скажите, уважаемый, почему вы не любите гостиницу и давно ли?

- Давно, - ответил он нехотя и не отрываясь от газеты. - В гостинице клопы. Это обязательно. Знаешь, сколько я прожил в гостиницах? И везде, и обязательно - клопы.

- Я недавно жил в этой гостинице и ничего подобного не замечал.

Отстранив газету, он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся:

- Если так, почему же ты сбежал из гостиницы?

Теперь он совсем отстранил газету, сбросил с кругляка ноги, сел. У меня мелькнула мысль, что я где-то его видел: помнились эти резкие складки по углам губ, прямой и пристальный взгляд, сложенные на груди руки… Он не позволил мне отвлекаться воспоминаниями, шагнул к столу, взял сверток и стал развязывать на нем кошлатую веревку, приговаривая с досадой:

- С чего мы начинаем беседу, приятель? С гостиницы! Плюнем на гостиницу. Сейчас я прочту тебе стихи, а ты скажешь мне по душам: нравятся или нет. Но только одно условие: говорить правду.

Я не останавливал его и не пытался увильнуть от этого ночного испытания стихами. За короткий срок общения с поэтами здесь, под сенью редакции, я твердо уяснил себе, что их обязательно нужно выслушивать - во избежание тяжелых недоразумений. Сверток, освобожденный поэтом от веревки, был объемист, и я одобрительно заметил, что тут читать и слушать хватит, пожалуй, до утра. Он счастливо засмеялся.

- Хватило бы у тебя терпения, тут достаточно и на сутки!

- Приступим? - вздохнув, спросил я бодро.

- Внимание, - сказал поэт.

Он стал читать с тем монотонным бесстрастием, с каким на иных вокзалах дежурные объявляют о прибытии, опоздании или отправлении поездов. Я тут же остановил его.

- Не годится. Начинайте снова. Что это вы бормочете, как дьячок?

Он молча, исподлобья уставился на меня.

- Тебе понятно, что я не артист, а поэт?

- Современники Пушкина свидетельствуют, что он замечательно читал свои стихи.

- Верно, - согласился поэт и пригорюнился. - Только Пушкин пришел из лицея, где еще мальчишкой знавал Державина и Жуковского, а я пришел из шахты и знавал, из авторитетов, одного десятника Чертоломова, который даже не ведал, что такое стихи.

- В таком случае, - посоветовал я поэту, - вашим стихам следует придать предисловие: мол, извини, читатель, автору некогда было учиться, он добывал уголек. А если придется где-нибудь в рабочем клубе выступить, значит, опять предисловие: извини, уважаемая публика, автор стихи читать не умеет, но зато умеет уголек добывать… Интересно, что скажут в ответ читатель и публика?

Он болезненно поморщился, махнул рукой.

- А иди ты, насмешник, подальше! Ну, разве не ясно, что скажут читатель и публика? Они скажут: ступай себе, добывай уголек.

- А выводы?

- Правильно скажут.

- А стихи? Ну, хотя бы те, что вы сейчас прочли:

День угас, и незабвенный вечер
Пролетел, как голубь сизокрылый…

Как вы с ними поступите?.. В печку?

Он потряс головой и сразу сделался лохматым.

- Нет, жаль.

- Скажу вам откровенно: не мне вас учить, вы старше. Читать стихи вы, конечно, можете выразительнее. Может, попробуем еще раз?..

Теперь он почему-то рассердился.

- Ну, критик! Такою критика только ночью и встретишь. - Но тут же смягчился, улыбнулся, подмигнул. - Между тем придирчивых, заядлых я уважаю. Читателю это безразлично, откуда я перед ним явился: из самой глубокой шахты выбрался или с парашютом спустился из-за туч. Ему стихи подавай, да такие, чтобы сами в память врезались, чтобы сердце учащеннее билось, чтобы твое, сокровенное, затронули они в душе. - Он отодвинул свой сверток на край стола, поднял упавшую с дивана газету. - Давай-ка, приятель, обсудим вот эти вирши, сегодня в газете напечатанные… Если редактор тоже несет долю ответственности, почему он пропускает "огрехи"? Может, из-за "уважения" к автору, но тогда это медвежья услуга. Вот, слушай… - И он стал читать уже более внятно, разборчиво:

Я видел, как лошадь жевала цветок,
На влажной губе трепетал лепесток,
Она его важно сняла языком,
И он закружился у ног мотыльком…

Час пробуждения донецкой степи неизвестный мне автор рисовал малыми, верно схваченными подробностями, подчеркивая увлекательное разнообразие жизни, в которое и человеку дано внести свой осмысленный вклад:

Звони в колокольчик, работать пора.
Вон ласточки дружно поют у копра…

- Минутку, - остановил я гостя. - Разве ласточки… поют? Право, я не слышал.

Он пожал плечами, покривился.

- Ну, конечно, плохо. Автор, видишь ли, под ласточками понимает девчат с откатки. Но почему бы так и не сказать: "Вон девушки дружно поют у копра"? Видно, мало ругаются критики. Я бы на их месте каждую строчку препарировал.

- И все же, - заметил я, - стихи для газеты необычные. Под поэтической рубрикой она, как правило, печатает рифмованные лозунги. Я поздравил бы и поэта, и редактора за живое слово.

Он упрямо потряс головой.

- Ложка дегтя портит бочку меда. Как же ты можешь одобрять стихи, в которых сам подмечаешь недостатки? Это, приятель, и есть благодушие, вредная поблажка, скидочка на "провинцию". К дьяволу эти "скидочки"! Хочешь печатать свои стихи, будь добр, потрудись, доведи их до "кондиции".

Я взял из его рук газету, прочел под стихами знакомую фамилию поэта, - Павел Беспощадный. И у меня мелькнуло подозрение, что этот лохмач с валенками, как видно, один из тех персонажей, что вечно обивают пороги редакций, жалуются на невнимание к их музе, попусту транжирят время в безделии и тяжко завидуют успеху любого литератора. За короткое время у меня в гостях побывали трое из этого племени, и каждый из них, после вступительной части, наводил справку о возможности авансирования будущих стихов. Правда, лохмач об авансе еще не заикался, но… что за манеры - вытеснить меня с дивана и еще поучать!

- Итак, суммирую вывод, - заключил я твердо, чтобы подзадорить незваного гостя. - Хорошие стихи.

- Нет, плохие.

Тут я решил уязвить его дополнительно:

- Что ж, если и вы достигнете такого поэтического уровня, - ваши стихи будут печатать - и даже охотно.

Он засмеялся и резко смолк, закрыв рукой рот и почему-то глядя на меня растерянно.

Назад Дальше