Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 39 стр.


- Будут печатать, говоришь? В стихах, если хочешь знать, одна неверная запятая и та - как гвоздь в сапоге.

- Но у Беспощадного таких "гвоздей", уважаемый, немного.

Лохматый стукнул по столу кулаком.

- Не суди, коль не знаешь: много!

- А не потому ли вы это говорите, что обитает еще у иных в чувствах этакий мелкий бесенок… зависть?

Он вздернул острые плечи, нахохлился и зачем-то взял в руки пепельницу.

- Кому же я за… завидую?

- Беспощадному.

Лохматый вскочил на ноги и, вскидывая руки, прищелкивая пальцами, протанцевал в угол комнаты и обратно. Хлопнув меня, и довольно чувствительно, по плечу, взял мою руку, крепко встряхнул, потом погладил.

- Ай, парень! Вот что: ты мне понравился. И как же это тебя, приятель, ночью в редакцию занесло? Ладно, давай знакомиться: я и есть Павел Беспощадный.

На жизненной дороге, то солнечной, то пасмурной, то ровной, то ухабистой, мне довелось знакомиться со многими и разными людьми, но это ночное знакомство в сиротливой редакционной комнатушке было одним из самых памятных и приятных. Через несколько минут, убрав подальше в угол зимние пожитки поэта, мы накрыли газетами стол, и запасы моего продовольственного филиала украсила жареная курица, которую Павел Григорьевич обнаружил среди своих бумаг. А зимние вещи, как выяснилось, он привез по рассеянности: торопясь к автобусу, взял из дому не тот чемодан. Впрочем, и фуфайка, и валенки нам пригодились при сооружении второй постели.

Ужин удался на славу, он был щедро приправлен стихами поэтов Донбасса, старыми шахтерскими песнями, лихими и веселыми, а подчас и печальными частушками, - Павел Григорьевич помнил их огромное множество. Тут и выяснилось, что шахтерские фольклорные баллады, припевки, частушки, "жестокие романсы", сказы он умел передавать взволнованно и так задушевно, что и сам уронил слезу.

- Ты только вслушайся, вдумайся в образную систему обычной шахтерской частушки. - И, полузакрыв глаза, "дирижируя" руками, он читал неторопливо, нараспев:

Летит галка через балку,
Черная, печальная,
Подарил милый кольцо,
Колечко обручальное…

- Что можно сказать об этой песенке-мотыльке? - спрашивал он настойчиво. - Ведь правда, бесхитростное творение? Галка и вдруг… печальная? Почему печальная, неужели ради рифмы? Оказывается, нет, слово - на месте, больше того - оно ключевое в песенке. Девушка видит в черной птице вестницу печали: подаренное колечко счастья не сулит, потому что какое же счастье в доле пожизненной спутницы шахтера? И не нужны комментарии: все ясно. Я слышал эту частушку мальчишкой, а родилась она задолго до меня.

Летние ночи коротки, но мы забыли об этом, - звучали все новые стихи, и за окошком зыбились зарницы, и неприметно на соседнюю цинковую крышу подкралась утренняя заря.

- Собственно, время-то, время! - спохватился Павел Григорьевич, торопливо доставая из брючного кармана большие, чугунного цвета часы. - Батюшки, вот вся ночка и пролетела.

Он обернулся к окну, за которым над трубами завода, проступившими из мглы, цветистой гирляндой детских шариков замерли клубы дыма.

- Да, мы потеряли ночь. Но… разве потеряли? Нет, мы ее приобрели. Мы отняли ее у вечности. Ради поэзии. Верно? - И сам ответил улыбаясь: - Именно так!

В газетных, в журнальных статьях Павла Беспощадного нередко называли зачинателем поэзии Донбасса. Ом не любил громких "титулов" и однажды сказал мне с досадой:

- К чему эти ярлычки - "зачинатель", "продолжатель", "основатель", "первооткрыватель" и прочее? Рабочая песня прозвучала здесь еще в те давние времена, когда сюда, в ковыльную степь, впервые пришел человек с киркой и лопатой. Кто был он, первый шахтерский поэт? Фольклористы отвечают: "Народ!" Но, извините, этот примелькавшийся ответ абсолютно лишен конкретности. Тут я полностью согласен с Есениным, а уж он-то могучую устную поэзию знал и любил.

Беспощадный достал записную книжку, перелистал, прочитал медленно и раздельно: "…Говорят о народном творчестве, как о чем-то безликом… Народ создал, народ сотворил… Но безликого творчества не может быть. Те чудесные песни, которые мы поем, сочиняли талантливые, но безграмотные люди. А народ только сохранил их песни в своей памяти, иногда даже искажая и видоизменяя отдельные строфа. Был бы я неграмотный - и от меня сохранилось бы только несколько песен"… - Он закрыл записную книжку и спрятал в нагрудный карман пиджака. - Цитату, как видишь, ношу у сердца. Это - из воспоминаний Юрия Либединского о Есенине. Я эти строчки критикам, рецензентам повторяю: не приписывайте вы мне зачинательства, сам у безымянной песни учился и учусь.

История безымянных песен всегда занимала Павла Беспощадного. Он кропотливо доискивался истока песни: времени рождения и адреса. Это была не простая задача, но Павлу Григорьевичу нередко удавалось ее решать. В ту пору в шахтерской среде была популярна трогательная песня - "Гибель коногона". Беспощадного она особенно заинтересовала: он говорил, что автор ее - высокоодаренный человек и что нужно разыскать его и пригласить печататься в журнале.

Какими-то путями он узнал, что эту песню раньше других клубных коллективов исполнял шахтерский хор Лисичанска, и почему-то встревожился, и стал звонить в Лисичанск по телефону.

Однажды утром я застал его в редакции необычно молчаливым и печальным. Сосредоточенно просматривая редакционную почту, он спросил:

- Ты слышал такую фамилию - Рубашкин? Где-то на шахтах Лисичанска работал. Василий Рубашкин, поэт… Если знаешь, расскажи о нем подробно, крупного таланта был человек.

- Да, я знаю Рубашкина, но почему ты говоришь о нем "был"?..

- Потому что нету Рубашкина. Погиб. И сам свою судьбу предсказал в "Гибели коногона". Я давно догадывался, что это его песня. Когда-то он печатался в "Забое".

Он отвернулся к окну и повторил в раздумье знакомые строки из Бабеля, из рассказа "Иван-да-Марья". "В мгновенной оболочке, называемой человеком, песня течет, как вода вечности. Она все смывает и все родит".

И снова я увидел Васеньку-поэта в шахтерской нарядной на подмостках и как он развернул неразлучную гармонь и негромко произнес первые строчки песни, а солнечный зайчик проскользнул в окно и весело затрепетал на лицах. Вот что тогда случилось - большое, но неприметное: в текучую "воду вечности" упала светлая капля и его жизни.

…Как-то мы приезжали с Павлом Григорьевичем в Снежное, в зеленый шахтерский поселок, прильнувший к равнинной степи, над которой в подоблачной мгле могуче вздымается легендарная Саур-могила. Оставив попутную машину, мы шли травянистой тропинкой к белым домикам. Доносился томительный запах спелых дынь.

Из-за высокой и плотной шеренги подсолнухов вершина Саур-могилы сначала сквозила, как смутный отблеск. Потом с пригорка, с перекрестка дорог чудо-гора поднялась на вечернем багрянце неба, коснувшись бронзовым куполом облачной гряды.

- Ты, конечно, слышал мальчишкой на ярмарках от кобзарей или читал знаменитые украинские думы? - почему-то спросил Беспощадный. - Может, припомнишь думу о трех братьях, что бежали из турецкой неволи, из Азова? В этой думе воспета и Саур-могила… В гражданскую войну, помнится, мы величали ее "ключевой позицией Донбасса". Топографы отмечают ее торжественным знаком: наивысшая точка донецкой земли. Но она и памятник. Да, памятник народному эпосу. Это не случайное совпадение: наивысшая точка и - памятник поэзии.

На следующий день мы выступали перед шахтерами в нарядной. Давно известно, что в нарядных аудитория особенная: длинных словесных излияний не любит, а живым, трогательным, веселым и метким словом дорожит. Времени нам дано было мало, а вопросов у шахтеров оказалось очень много - и несложных, и доброжелательно-шутливых, и серьезных. Преступая свою обычную сдержанность, Павел Григорьевич во весь голос заявил:

- Ой, дело, хлопцы, дело! Вижу, читаете книги, да еще как читаете, молодцы!

Усатый дяденька, очень похожий на одного из репинских запорожцев, спрашивал обстоятельно, деловито:

- Слышал я, товарищ поэт, что ты шахтерского хлеба отведал, коногонил, работал плитовым. Кто же тебя на люди потащил, кто, знающий, помог? Работа твоя, как я понимаю, невозможна без душевного завлечения. Откуда же оно взялось?

И Беспощадный вдруг стал отвечать стихами, с медлительно торжественным строем, с отчетливым оттенком старины:

Отдавала матушка родная
Учить его во грамоте,
А грамота ему в наук пошла.
Присадила пером его писать,
Письмо Василью в наук пошло.
Отдала пенью учить церковному,
Пенье Василью в наук пошло…

- Ну, братец, товарищ поэт, - весело, будто узнавая знакомого, отозвался усач, - я еще от бабки своей про Василия Буслаева слыхивал!

Беспощадный умолк; ом казался пораженным до крайности, - молча стоял перед невысокой тумбочкой, прижав к груди руки и глубоко переводя дыхание.

- Братцы… - заговорил он, волнуясь и сбиваясь. - Вы… слышали? Ну, до чего же это здорово! Сидит среди нас шахтер, и, вижу, не первый десяток лет в шахте, и он по двум-трем строчкам безошибочно узнает древнюю русскую былину! Это же чудо, товарищи, это же всем нам подарок!

Он шагнул с возвышения прямо в толпу и, смеясь, всхлипывая, крепко обнял усача.

- Да, это былина о Василии Буслаеве, о русском богатыре-жизнелюбце, великом труженике, влюбленном в родную землю всей могучей душой. Тут совпадение у нас, товарищ, я тоже былину эту слышал от моей старенькой бабушки, сидя на печи, жадно ловя и впитывая каждое слово. И тут же ответ на твой вопрос: кто вытащил на люди?

Слово народное мальчонку затронуло, завлекло, зачаровало. А потом он еще услышал шахтерские песни, предания, страшные сказки о подземном царстве, голосистые, горькие "страдания" и веселые, бесшабашные частушки. Такой и была моя поэтическая школа - с былиной, с песней, с частушкой, с книжной бессонницей до утра.

Уже поторапливали бригадиры и шахтеры направлялись к стволу, когда я заметил, что от двери к нам поспешно возвращается невысокий, в чистенькой спецовке, с лицом напряженно серьезным, паренек.

- Извините, товарищ поэт, - сказал он, и торопясь, и смущаясь. - Может, как смена закончится, вы уже уедете и я ответа не получу. Есть тут у нас один старый-престарый, а деликатный дедушка. Мы иной раз его попросим, и он, ежели в настроении, под гармошку старые песни шахтерские может петь. Другим ребятам потеха: мол, поскрипи, дед, на гармошке да поплачь, а у меня интерес к песням: отчего они такие жалостные, до мучения, до слезы?

Беспощадный слушал с улыбкой, - серьезный паренек ему нравился, это легко было понять. К вопросам шахтеров на творческих встречах Павел Григорьевич вообще относился с исключительным вниманием, он говорил, что писатель должен быть и педагогом: щедро делиться теми познаниями, которые дает ему человековедение.

- Вопрос твой толковый, - сказал он пареньку, - и, конечно, требует ответа. Но ты уже отстал от бригады, и поэтому пойдем-ка вместе к стволу, а по дороге побеседуем.

Мы поднялись на эстакаду, простертую над крутой излучиной железнодорожных рельсов, и торопливый маневровый паровозик сначала обдал нас теплым дыханием, а затем выпустил над шахтой шар пара.

- Вон как вас приветствует! - засмеялся паренек.

- Спасибо на добром слове, - сказал Беспощадный. - Итак, я тебе отвечаю, а ты запоминай. Ты, может, слышал, приятель, что случилось недавно в одной из шахт под Лисичанском? Событие, на первый взгляд, и не особенно приметное, однако продумать его, и хорошенько - следует. Проходчики той шахты вели коренной штрек и встретили старинную выработку. Кто и когда трудился там - неизвестно, а в забое той выработки, под обрушением, проходчики нашли… Что бы ты думал? Старую кирку или лопату? Нет, они нашли ножные кандалы.

Паренек резко остановился и, вздрогнув, переспросил чуть слышно:

- Кандалы?!

- Я видел их и трогал руками.

Глаза молодого шахтера недвижно смотрели перед собой.

- Значит, в темноте и… в кандалах?

- Знаешь, когда я взял их в руки и они глуховато зазвенели, у меня здесь вот, под сердцем, отозвалось.

- А кто же в них… кто был закованный?

- Камень ничего не расскажет нам: он всегда молчит.

Паренек глубоко вздохнул.

- А ведь люди ученые все знают!

- Да, кое до чего докопались. По старым бумагам в архивах, по находкам. Узнали они, например, что в первой рати шахтерской, в Донбассе, было много опального люда - клейменных железом, поротых плетьми, скованных цепями холопей. За что же их так? За бунтарский дух, за неладные помыслы про помещика, управителя, исправника, губернатора, царя. Может, это они, безвестные страдальцы, в тоске по солнцу, по вольной волюшке, по светлой доле и сложили те песни, жалостные до мучения, до слез?

- Человеку обиженному, понятно, жаль себя, - задумчиво молвил паренек.

Беспощадный легонько обнял его одной рукой.

- Но и к тем песням ты все же внимательно прислушайся: в них тоже буйная силенка дремлет и потаенный гнев тлеется. Человек, окончательно утративший надежду, не станет петь. Нужна душевная сила, чтобы слагать песни. Значит, у тех шахтеров-кандальников и надежда не умерла, и душевная сила не исчерпалась: верили - вспыхнет желанный день, сгинет черная кривда и очистится мать земля.

Мы уезжали из Снежного под вечер. В степи разливался лужами зыбкий шафрановый закат. Вершина Саур-могилы плыла над закатом, над его густыми росплесками, как над вспененными гребешками волн. И сама она была, как песня, летящая над временем, отраженная в нас, в нашей "мгновенной оболочке" - памятью, чувством родной земли.

Почему в Одесском обкоме комсомола родилась идея - пригласить в гости, в Одессу, бригаду писателей Донбасса, я не знаю, но та поездка сложилась интересно. В порту мы побывали на кораблях и каботажного, и дальнего плавания, у рыбаков на их ладно скроенных баркасах и шаландах, уцелевших, быть может, с купринских времен, выходили на лов, встречались с пограничниками, выступали в рабочих клубах.

"Старшим" в одесской писательской организации был Николай Ковальчук, талантливый новеллист, человек веселый и общительный, кстати, начисто лишенный каких-либо "начальственных" наклонностей. Он был искрение рад нашему приезду, "поднял" и доставил на вокзал всю литературную общественность Одессы, даже намеревался произнести приветственную речь, но к вагону случайно подкатила коляска с пивом и копченой тюлькой, и Ковальчук облегченно вздохнул:

- Вот с этого, друзья, и начнем!

Впрочем, у него был тщательно разработан план нашего пребывания в городе, и вскоре под платаном Приморского бульвара Ковальчук попросил внимания.

- Кроме вас, уважаемые гости, - начал он, - здесь присутствуют литераторы-одесситы, а потому, полагаю, возможна дискуссия. Итак, вначале предлагается поездка по городу. Наша чудесная Одесса предстанет перед вами во всю свою мощь и ширь, покажет свои исторические памятники и приоткроет перспективы. Начнем же с бойкой Пересыпи, с шумной Молдаванки и промчим через Большой Фонтан к станции Ковалевского, где и поныне над аллеями, над цветниками дачи Федорова витает дух Бунина и Куприна.

- Минуточку… - мягко прервал его улыбчивый молодой человек в моряцкой робе. - Вы правы, шеф, в разе неизбежной плодотворной дискуссии. Что говорит Женя Павличенко? Он говорит: ежели судить за Одессу, так Женя имеет ее знать. Что ж Молдаванка? Там, где когда-то кишели пышные налетчики, человеку достойному - плюнуть и уйти. Но ради только плеваться, Женя говорит, и ехать не стоит.

- А кто это - Женя Павличенко?

- Минутку! - сказал молодой человек. - Сейчас и это объясню. Однако сначала о "духах". Бунин и Куприн, не в виде духов, а в реальной плоти ныне "витают" где-то в Париже. И пускай витают… Но перед нами слава и краса Одессы - порт. Когда Женя идет вдоль его причалов, иногда ему чудится песня матросов-потемкинцев… Будто отголоски ее звучат где-то в пустотах пакгаузов. И есть у нас в порту один седовласый докер, Женя беседовал с ним, этот человек работал на погрузке зерна вместе с Максимом Горьким.

Бригада единогласно решила начать экскурсию с осмотра порта, и молодой моряк снисходительно-вежливо поклонился Ковальчуку:

- Извините, шеф, за перехват инициативы. И не упустите важное: тут кто-то из товарищей поинтересовался Женей. Кто есть Женя? Объясните, пожалуйста, товарищам, что Женя - это я.

Неожиданно и естественно всем стало весело, - так, наверное, всегда случается при встречах, если вовремя ударит "камертон". Для "близкого знакомства" Женя без промедлений начал читать свои стихи, и - куда девался шутливый говорок - взволнованно зазвучали лаконичные, уверенные строфы. Это были стихи о гражданской войне, простые и трогательные, проникнутые молодой романтикой революционного подвига. Он и сам неуловимо преобразился, улыбчивый морячок, весь в беглых бликах, в световом дожде, под щедрой узорной листвой платана.

Первым на стихи отозвался Беспощадный. Он обычно высказывал решительные суждения: хорошо - значит, хорошо, плохо - значит, плохо. Удаче другого поэта он мог радоваться, как своей удаче, а стихи Павличенко ему понравились.

- Молодчина ты, Женя, шлифовальщик слов! - крикнул он, вскакивая с чемодана и протискиваясь к поэту. - Слова у тебя действительно выверены, а это большой труд.

- От вас, Павел Григорьевич, - заметил поэт, - мне это особенно приятно услышать.

Беспощадный несколько растерялся:

- Погоди, мы разве знакомы?

Павличенко ответил радостно:

- И еще как! Вот, ваша книжечка и сейчас при мне. А вот и карандаш - и, конечно, Жене желателен автограф.

Пока под платаном звучали стихи, "старший" успел связаться с морским начальством и выяснил, что в порту мы сможем побывать лишь на следующий день и что в наше распоряжение будет предоставлен быстроходный катер.

Пошептавшись с друзьями, "старший" объявил:

- От поэта Вадима Стрельченко поступило заманчивое предложение, - он кивнул белолицему, статному пареньку: - Говори, Вадим…

Стрельченко немного стеснялся: достал из кармана блокнот, раскрыл его, но махнул рукой и поспешно спрятал, да еще почему-то покраснел.

- В нашем городе говорят: кто не был на Привозе, тот не был в Одессе. Привоз - это базар, особенный, колоритный, огромный. Там, меж овощных, фруктовых, рыбных рядов, любил прогуливаться Эдуард Багрицкий. Там и действительно есть что посмотреть: всеми цветами радуги сверкают дары земли и дары моря…

Я не уловил перехода между его вступлением и стихами, но вот слова зазвучали собранно и ритмично, и от них пахнуло запахом разрезанного сахаристого арбуза, теплым ароматом спелых яблок, меда, струящегося из груды сот. В этих броских, пронизанных солнцем натюрмортах, в их живописных подробностях и оттенках проявлялась потомственная влюбленность в труд, восхищение плодоносной чудесницей-землей, жадная радость жизни.

- Ты убедил нас, Вадим, стихами, - заявил, смеясь, Кость Герасименко. - Убедил, и мы отправляемся на Привоз, прямо к истокам твоего творчества.

Как уже случалось, и не раз, в других поездках, мы с Беспощадным, не сговариваясь, оказались в одном номере, и здесь, перед походом на Привоз, нам предстояло пережить досадное приключение.

Назад Дальше