Мое поколение - Горбатов Борис Леонтьевич 13 стр.


Что они умели делать, отцы? Пить умели, шумно и нестройно кричать "уря-яа!", с пьяными слезами на глазах вопить о "р-ро-дине-матушке", о "великом русском народе". Родина? Матушка? Русский народ? Вот она показала им, родина! Никакой родины! Камня на камне!.. Огнем и железом. Без пощады! Расстреливать на месте! К ногтю! Пытать и вешать! Жечь пятки!

Никита чувствует, что он задыхается от злобы.

Он говорил вчера Хруму:

- Надо, понимаете, надо начинать действовать! Надо убить кого-нибудь.

Хрум смеялся:

- Вы мальчик, Никита! Есть хорошая наука - арифметика. Нужно ждать, пока получится сумма. Вы, я, Воробейчик - это даже не трехзначное.

- Вы арифметик, Хрум, а я донской казак! - гордо отвечает Ковалев.

- Казачий сын… - невозмутимо поправлял Хрум. - Только казачий сын. Вы мальчик, Никита!

Ковалеву хотелось схватить Хрума за лацканы потертого пиджака и доказать, что никакой он не мальчик. Мальчик? Когда парень видел в своей жизни то, что видел Никита, он уже не мальчик: он - зверь. О, "великий драп" - это на всю жизнь незабываемая школа презрения! И Никита вспоминает лермонтовское:

…насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.

Алеша столкнулся с Ковалевым в дверях биржи. От неожиданности Алексей замер на месте, а Ковалев спокойно произнес:

- Ну, здоров! Чего не заходишь?

Алеша шагнул вперед и сжал кулаки.

- Ты думаешь, я за пощечину сердит? - дружелюбно сказал Никита. - То дурость твоя была. Дело ребячье. Ты вот что: ты заходи ко мне. Чего там!

- Ты гад! - тихо ответил Алеша.

Ковалев усмехнулся:

- Еще чего?

- Негодяй ты!

- Еще чего?

- Тебя убить надо! - так же тихо продолжал Алеша.

- Ну, убей!

- И убью! - пронзительно закричал Алексей и бросился на Никиту.

Они покатились по полу, обхватив друг друга руками. Хохочущая толпа вмиг собралась вокруг них.

Алеша чувствовал, что Никита сильнее его, но злость придавала ему силы, и он барахтался, пытаясь нащупать руками горло Ковалева.

Дежуривший на бирже старик милиционер, наконец, рознял их и поставил на ноги.

- Это некрасиво, товарищи, так делать! - сказал он ребятам. - Вы же все ж таки народ сознательный! Чего вы не поделили?

Зеленый и злой Ковалев пожал плечами. Он сохранял спокойствие, только покусывал нижнюю губу. Разгорячившийся и вспотевший Алеша снова порывался в драку.

- Ну, идите и так больше не делайте, - сказал им мирно милиционер. Он больше был похож на педагога и явно порицал Алешу, затеявшего драку. - Не надо так делать, товарищ, - сказал он ему. - Это хулиганство. И на это есть статья.

- Я его все одно убью! - угрюмо сказал Алеша. - Пустите!

Он рванулся в сторону Ковалева, но милиционер схватил его за плечи и повел к двери. Алеша упирался, Цеплялся ногами за скамьи, отбивался, но его довели до Двери и благополучно вытолкнули на улицу. Милиционер бросил ему вдогонку кепку, упавшую во время драки на пол. Вся биржа хохотала вслед Алеше. Ковалев опять вышел правым. Он опять чист и свят. Да что же это такое?

Алеша растерянным взглядом обвел улицу.

Подскакивая на камнях мостовой, дребезжала тачанка. Некрашеный гроб покачивался на ней. Сзади, опустив поводья, ехал верховой. Голова его была перевязана. Около гроба шли двое в кожанках. Одного Алеша узнал: брат Семчика - Яков.

Алеша подошел к нему.

- Кто это? - спросил он шепотом, кивая на гроб.

- Андрюша Гайворон, - тихо ответил Яша. - Чекист.

Алексей посмотрел на покойника: все лицо его было в сабельных шрамах, иссиня-багровая кровь запеклась в ранах.

- Кто же это его?

- Кулаки.

- За что?

Яша усмехнулся:

- Чекист.

Алеша пошел рядом. Он смотрел, как покачивался гроб. Казалось, плывет тело Андрюши Гайворона по улице, перекатываясь с волны на волну, как труп утопленника. А какая разница: убит или утонул? Все равно смерть. Смерть, конец всему! Нет, лучше пусть убьют, чем утонуть. Пусть режут, рубают шашками, загоняют гвозди под ногти, жгут пятки, пусть мучат и рвут в клочья тело, а самому - улыбаться и, когда почувствуешь конец, крикнуть: "Да здравствует мировая коммуна!" - и умереть.

Привезут гроб на тачанке - простой, некрашеный. Придет Юлька, ячейка придет… "Он погиб, как большевик, - скажут они, - а мы называли его хулиганом". И им станет стыдно! И Ковалев придет. Ковалев свободно вздохнет и расхохочется: "Вот он убит, а я жив!"

"Так нет же, и ты не будешь жить, белое отродье! Ты убил Андрюшку Гайворона, кучерявого чекиста, а я убью тебя. Убью, и тогда пусть меня расстреляют. Пусть! А я, падая, все буду кричать: "Да здравствует мировая коммуна!""

И он, ничего не сказав Яше, вдруг бросился бежать обратно. Он бежал, не видя ничего перед собой, толкая прохожих и спотыкаясь. Наконец, вот уже двор, где живет Семчик. Алеша взбежал по лестнице и ворвался в комнату. Никого не было. Один Семчик, только что пришедший с работы, разматывал левую обмотку.

- Семчик! - задыхаясь, закричал Алеша. - Бери наган, пойдем убивать Ковалева.

Семчик удивленно поднял голову, увидел разгоряченное, взволнованное лицо приятеля и, сам заражаясь его волнением, быстро вскочил на ноги, сорвал со стены отцовский наган и бросился за Алешей. Незавернутая обмотка трепыхалась вокруг его ноги.

Юлька скрыла от Рябинина одну тетрадку, - ей было стыдно показать ее, потому что это был альбом.

У всех девочек в школе были альбомы. Девочки приставали ко всякому:

- Напишите мне что-нибудь в альбом. Только хорошее.

На первой странице Юлькиного альбома рука председателя детгруппы Ванечки Митяева вывела четкими, большими буквами жирно и размашисто:

НА ПАМЯТЬ ПО СОВМЕСТНОЙ РАБОТЕ В ГОРКОМЕ ДЕТГРУППЫ - ЮЛЕ

Твою я просьбу исполняю,
В альбом пишу листочек сей:
Будь стойким, честным коммунаром
И защищай республику труда.

Писал бы больше, да нечего.

И. Митяев

На следующем листке девочки из детдома, в котором Юлька была представителем горкома, написали ей коряво и с кляксами:

Милая! дорогая Юлечка! Тебя мы, все девочки детдома № 1, любим и уважаем за твою ласку и отношение. Любим тебя лучше, чем своих воспитательниц, и целуем тысячу раз.

Шура, Поля, Оля, Шура, Маруся, Вера, Соня, Зина, Даша, Таня, Лена, Варя.

Целую страницу заняло нравоучение Сашки Хнылова, вихрастого комсомольца, штатного оратора в детгруппе:

В продолжение жизни твоей желаю тебе всего наилучшего. Желаю стать образованным человеком, хорошей коммунисткой и общественной деятельницей, дабы принести пользу.

И т. д. и т. д., с многими "дабы" и "ибо".

А поэт группы Костя Чужаков написал ей:

Учись, трудись, работай - люби науку, люби и труд.
Борись с невзгодой за бедный весь ты люд.

Надписей в таком роде было много. Когда писали ей в альбом, Юлька заглядывала через плечо писавшего и волновалась:

- Только не глупости пиши, а дельное что-нибудь!

И если это были "глупости" - о любви или в этом роде, она беспощадно вырывала страницу.

Над многими записями она останавливалась в нерешительности. Они нравились ей своей красивостью, но ее мучила мысль: не "глупость" ли это?

Особенно много в этом духе писали девочки.

Пусть жизнь твоя течет спокойно,
Усыпанная тысячью цветов,
И пусть всегда живет с тобою
"Надежда", "Вера" и "Любовь".

Зоя

Первые строчки очень нравились Юле, и ради них она простила конец. Юлька любила цветы, и тут она была упорна. Насмешки не могли сломить ее. Всегда, весною - на пальто, а летом - на платье, у нее был приколот цветок. А дома во всех углах - в стаканах, в склеенных кувшинах - стояли букеты, собранные самой Юлькой в поле или наворованные для нее мальчишками в садах.

А это писали ей в альбом девочки:

Расти, как пальма, горделиво,
Цвети, как розы цвет.

Или:

Ты прекрасна, точно роза,
Только разница одна:
Роза вянет от мороза,
Ты же, прелесть, никогда.

Или:

Пусть сумрак, что на сердце так долго лежит,
Как летняя ночь пролетит.

И много еще в этом духе - о фиалках, о волнах, о тучах, о лучах. Альбом благоухал, и, перечитывая его по вечерам, Юлька тоскливо осматривала свою маленькую комнатку, в которой сгрудилась вся их семья - мать, она и две сестрички.

"Тесно мы живем, - вздыхала Юлька, - и некрасиво!"

Она прочла в какой-то книжке, что при коммунистическом обществе люди будут жить в больших, светлых домах с огромными окнами.

После этого она долго мечтала о том, как устроит свою комнату в этом доме. Она развешивала по стенам картины. Она переставляла мебель. Всюду у нее были огромные кувшины с цветами: тут и нежные лилии, и пышные пионы, и буйная черемуха, и застенчивая сирень, и розы, и тюльпаны, и простые васильки тоже! А в большое, огромное окно льется большое, огромное солнце (не то, что здесь: сочится какая-то солнечная жижица!). Огромное солнце! Оно заливает всю комнату, оно бродит по стенам и отдыхает на потолке.

И еще тоскливее было после этих мечтаний приходить домой в тесную, обшарпанную комнатку.

Однажды, когда весенний луч неожиданно упал на стены комнатки и сделал их нарядными и веселыми, Юлька подумала, что можно жить и здесь, только нужно сделать в комнате "мировую революцию".

И она взялась наводить порядок. Она сама сшила занавески на окна и любовалась, как легкий ветерок шевелил их. Она достала картинки, сама развешивала их, отходила в сторону, беспокойно смотрела, так ли, и, неудовлетворенная, принималась снова развешивать.

Даже мать похвалила:

- Молодец, Юлеша! - и заплакала. Отчего - кто ее знает.

А Юлька, вытирая рукавом пот со лба, стояла посреди чистой, нарядной комнатки и сияла.

- Ну вот! Почти как при коммунизме.

На полу и мебели, на стенах и окнах мягко лежала заботливая, тщательно и любовно оберегаемая чистота, словно тихая Юлькина улыбка легла на вещи и осветила их.

Но пришел председатель горкома детской группы Ваня Митяев, скользнул неодобряющим взглядом по занавескам и картинкам, сказал строго и сухо:

- Это буржуазно! - И покачал головой: - Никуда не годится.

Он ушел, сосредоточенный и важный, прижимая растрепанную папку с бумагами, а Юлька все стояла посреди комнаты, растерянная и подавленная.

Так хотелось, чтобы все осталось на месте - и кувшинчик с подснежниками на окне, и еловая ветка над рукомойником, - веселее жить было в чистенькой комнатке. Но она проглотила комок, подступивший к горлу, взяла стул и полезла снимать картины.

"Да, я еще плохая, - горько думала о себе Юлька. - Не будет из меня коммунистки".

Она вспомнила: третьего дня поздно кончилась репетиция в группе, и ей одной пришлось ночью идти домой. Разыгралась метель, колкий снег крутился по улицам. Перескакивая с камня на камень, дрожа от холода и страха, бежала, торопилась Юлька, и вдруг мелькнула мысль: "А что, если бог есть? И это он наказывает? Ведь столько верили в него! Вдруг он есть?"

И ей, маленькой Юльке, стало жутко: вдруг это на нее - за детскую группу, за безбожие, за неверие, - за все обрушится метелью и снегом этот страшный, загадочный и, может быть, существующий бог!

- Боже! - прошептала она. - Если ты есть…

И ей стало стыдно за себя. Ведь знает же, что нет никакого бога, - еще недавно объясняли в группе.

Мокрая и напуганная прибегает Юлька домой.

"Нет, не будет из меня коммунистки!" - глотает она слезы и снимает картину со стены.

- Все красоту наводишь? - раздался над ее ухом веселый голос.

Юлька испуганно оборачивается и летит со стула. Кто-то ловит ее на лету и ставит на пол.

- Оп-ля! - говорит он весело, и Юлька улыбается ему сквозь слезы.

Это Максим Петрович Марченко - сосед.

- Красоту наводишь, голубок? - смеется Максим Петрович, а у Юльки опять подкатывается комок к горлу.

- Нет, - качает она отрицательно и грустно головой. - Я знаю: это буржуазно.

- Что-о? - Максим Петрович даже приседает.

Потом он хохочет, долго, звонко, становится красным, как кувшинчик, что стоит на окошке с подснежниками. Седые волосы плещутся над его красным лицом. А Юлька, плача, рассказывает о том, что произошло, и чем больше говорит, тем больше плачет.

Уже не смеется Максим Петрович, а быстро выбегает из комнаты и через минуту появляется снова, а в руках у него большая картина "Море в бурю", которую Юлька видела у Максима Петровича над кроватью.

- Вот, повесь у себя, - говорит Максим Петрович, - и вытри слезы.

Но Юлька машет отрицательно головой:

- Нет, не надо!

Тогда Максим Петрович сам влезает на стул.

- Жизнь должна быть красивой, - говорит он весело, - и девочки не должны плакать: глаза становятся красными.

Юлька робко подходит к Максиму Петровичу:

- А это не буржуазно?

Она знает: Максим Петрович Марченко - старый большевик, он - секретарь горкома партии, он скажет правильно. Робкая надежда звучит в ее вопросе, а с чисто вымытого пола тянутся к ней солнечные нити лучей.

Максим Петрович вколачивает последний гвоздь в стену, и картина уже висит ровно.

Семчик и Алеша прибегают в школу, когда во всех классах идут уроки. Напряженная тишина пустынного коридора тяжело падает на ребят. Они останавливаются у входа и затаивают дыхание. Потом Алеша, осторожно ступая и озираясь по сторонам, начинает подыматься по лестнице на второй этаж. Он держится за перила, он старается неслышно ступать, тяжелые сапоги угнетают его. Семчик идет за Алешей, все время оправляя кобуру нагана. Обмотка волочится по полу. Так они проходят лестницу, коридор, в конце его останавливаются.

- Надо вызвать его из класса, - говорит Алеша, - и положить его на месте.

- Нет, - качает головой Семчик, - нужно по закону. Мы должны его взять и отвести куда-нибудь. Там устроим ему суд по обвинению в контрреволюции. Я - судья. Ты - обвинитель. Можно завязать ему глаза. Все по закону.

- Нет, нет! Убить, как собаку! - горячится Алеша. - Таких, как он, нужно уничтожать. Дай мне наган! Семчик! Дай мне наган! Как я его ненавижу! Как собаку!

Он никогда еще раньше не знал такой яростной ненависти. Как и все ребята с Заводской улицы, он ненавидел скаутов и гимназистов. Это были исконные враги. Он отчаянно дрался с ними, но вряд ли мог отчетливо вспомнить хоть одно лицо противника.

Все это была безличная ненависть. Веточки гимназического герба, широкополую шляпу бойскаута, золотые погоны офицера, пузо хозяина - вот что он ненавидел. Это была глухая, исподлобья, ненависть парня с Заводской улицы.

Но сейчас Алеша впервые ненавидел отдельное лицо, и этим лицом был Ковалев. Он ненавидел и его голос, и его нос, и его походку. В Ковалеве совмещались и шляпа бойскаута, и погоны офицера, и пузо хозяина. Все большие и малые ненависти парня с Заводской улицы слились сейчас в одну - в страшную, взрослую ненависть. И если бы Алеша мог думать о ней, он вдруг увидел бы, что стал старше и злее.

Но он не думал о ненависти, - он ненавидел.

Я хочу, чтоб вы запомнили, что мой ровесник Алеша узнал первую ненависть раньше, чем первую любовь.

Довоенный мальчишка избрал бы иные пути мести: облил бы врагу штаны чернилами или напустил бы тараканов в карманы, Алеша решил убить Ковалева, и это было меньшее, на что была способна его ненависть: убить из нагана, как убивают врага..

Но Семчик не соглашался на это. Он хотел, чтобы был суд и законный приговор. Они говорили горячим шепотом, перебивая друг друга, как вдруг оглушительный и неожиданный звонок загремел по гулким коридорам школы. Школа сразу наполнилась шумом. Шум родился, как звонок, мгновенно и неожиданно и сразу заполнил все здание школы, сделал его тесным и приземистым. Вокруг ребят забурлила толпа. Она толкала их, не подозревая об их кровавых замыслах, и когда Алеша, отступая под натиском мчащейся по коридору лавины школьников, окликнул Семчика, того уже не было вблизи. Зато рядом стоял Ковалев. Нагана не было у Алеши. А руки? А кулаки? Он рванулся к Ковалеву.

Кто-то крепко схватил его за плечи и встряхнул.

Алеша обернулся. Парень на костылях, которого он уже где-то видел, стоял перед ним.

- Зачем? - спросил парень тихо и смолк, ожидая ответа.

Алеша ничего не ответил.

- Ну, пойдем со мной, - сказал тогда парень и взял Алешу об руку.

- Пусти! - рванулся тот. - Не твое дело.

- Нет, мое! Подраться успеешь. Ты меня проводи домой. У меня нога болит, я один не дойду.

Когда они вдвоем вышли из школы, Рябинин сказал:

- Ну, браток, теперь расскажи о себе. Ты кто?

- Человек. Какое тебе дело?

- Мне до всего дело. Я сам ерш, так что ты не ершись. Давай по-дружески.

А кругом уже ползли сумерки. Сегодня они были мутные и серые, словно пар из прачечной. И опять Рябинин сидел в сквере, - только не девочка с косой, а вихрастый парень с подбитым глазом рассказывал ему о себе:

- Мне скоро пятнадцать лет. Можно считать, что уже все пятнадцать. Я оттого и худой расту. А может, порода у нас такая. Отец тоже худющий. Отец на Фарке работает. Знаете завод Фарке? Гвозди и проволоку вырабатывают. Ну, теперь, конечно, стоит завод, а мы, заводские, помираем с голоду. Отец сторожем там, грачей караулит. А сам токарь хороший. Вот! Только хворает он все. А я курьером был. Тоже работа! В совнархозе - курьером, а теперь - безработный. А после обеда учусь. Зовут меня, забыл я вам сказать, Алешей. Фамилия мне - Гайдаш.

- Я знаю, что фамилия тебе Гайдаш, - засмеялся Рябинин. - И что зовут Алешей, знаю: Алеша-ша.

- Чего смеетесь зря? Я ведь тоже не маленький. Это еще, кто кого отдует, мы поглядим.

- Где мне с тобой драться, Алеша Гайдаш! У меня вот, - он взметнул костыли. Потом продолжал тихо и дружески: - А мне фамилия Рябинин Степан. Идет двадцать пятый год. Отца у меня нет: на германской убили. Самарские мы: Самара - качай воду. Вот и качали. И я "в гражданскую качал воду, добывал себе свободу", - как в песне поется. Да!

- У меня на фронте тоже друг один был. Не встречали?

- Как звать его?

- Матвей Грачев. Мы его Мотька Грач звали.

- Нет, не встречал.

- Конечно, фронт большой.

- Да, порядочный.

- Вы комсомолец, товарищ?

- Непременно. А ты?

- Нет! - Подумав, добавил нерешительно: - У меня характер не подойдет.

Помолчали.

- Учишься, я слышал, хорошо?

- Стараюсь.

- Зачем?

- Чего - зачем?

- А зачем учишься хорошо?

Алексей посмотрел на него искоса и ответил тихо:

- Нужно.

Назад Дальше