Рябинин раскладывал костер всегда на одном и том же месте - над обрывом. Отсюда хорошо был виден город, и Юлька задумчиво смотрела, как тихие сумерки наползают на улицы и дома. Бурые бугры окружали город со всех сторон. Бугры эти были какие-то неприятно круглые и выпученные. Ни леса, ни оврагов, ни даже кустарника не было на них, только рыжие полосы обнаженной глины да сухая, как стриженый ежик, трава. А кругом была степь, пустая и тусклая, как оловянное блюдо. Сухой ветер шел по ней.
- Грустная у тебя родина, Алексей! - тихо сказала Юлька и отошла к костру.
- То ли дело у нас! - подхватил Рябинин. - Волга! А? Вол-га-а! - Он широко развел руками, потянул воздух и захлебнулся дымом.
Юлька, поджав под себя ноги и охватив коленки руками, плавным своим, певучим голосом стала рассказывать о своей родине. Она была из Средней России, где луга - так луга: заливные и зеленые; где река - так река: широкая и глубокая; где леса - так леса: синие-синие…
Валька скучно смотрел на серую степь, по которой, подымая рыжую пыль, шел легкий ветер, и думал: "Какие же тут стихи писать об этой черной и грустной родине?" Бесхитростный рассказ Юльки, которая знала только зеленую и синюю краски, все же волновал Бакинского, напоминал ему прочитанное. "Бежин луг". Вот тоже костер, тоже дети, а не то!.. А?
Он толкнул Алешу в бок, желая сказать ему об этом, но тот и не пошевельнулся. Прищурив глаза, Алексей смотрел на город, на рыжие, точно ржавые бугры, такие ржавые, будто это горы железного хлама. Железо! Оно всюду! Железо и уголь - Алешина родина. Он смотрел, прищурившись, на тусклые огни городка, и вдруг что-то теплое прошло по всем его суставам. Теплое и волнующее. Даже к горлу подступило. И Алексей впервые почувствовал, что он здешний, глубоко здешний, коренной. И, подвинувшись к костру, пробурчал:
- Моя родина лучше всех!
Тонкие струйки дыма подымались над городом. Алексей мог сказать, откуда они, с каких заводов. И ему подумалось: "Ну ладно, пускай бутылки мыть, в чем дело?" Он дернул плечами и стал слушать песню, которую завели ребята.
Звонче всех пела Юлька. Она покачивалась в такт своей песне, она вся отдавалась ей.
- Вот весна, - пела она, - вот лес шумит, огни горят внизу, в городе жить, в общем, интересно и весело, зачеты идут к концу, я выучусь, стану инженером. Ну, разве не хорошо петь вечером у костра в компании своих ребят?
Так пела Юлька.
У нее, однако, были уже и заботы - она только не хотела сейчас думать о них. Ее вдруг стали на уроках бомбардировать нежнейшими записками. Когда она собиралась после занятий домой, около нее вырастали молчаливые рыцари, дующиеся друг на друга и требующие, чтобы она тотчас же решила, кто пойдет ее провожать.
- Все! - отвечала она. - Все вместе.
А они обижались.
Юлька не могла понять, почему они обижаются. Ведь действительно компанией идти веселей, спеть можно. Но особенно докучал ей своей любезностью Толя Пышный.
- Вы свели меня с ума, Юля, - задыхаясь, прошептал он однажды и покорно наклонил свою рыжую голову с безукоризненным пробором.
Юлька даже чуть не заплакала от жалости к бедному парню.
- Я… я… не хотела… - пробормотала она извиняющимся тоном. - Что же я могу сделать? - И несколько дней она носила на своем сердце тяжесть чужой неразделенной любви.
А потом она случайно услышала, как тот же Толя Пышный тем же горячим шепотом говорил Соне Коробовой:
- Вы свели меня с ума, Соня, - и тоже наклонил голову.
Юлька засмеялась и повеселела.
Но однажды в школу пришел комсомолец Тарас Барабаш. Длинный, нескладный, долговязый, он терпеливо вышагивал по коридору и, нарушая школьные правила, беспрерывно курил махорку.
Как-то так получилось, что он подружился с Юлькой, рыцари перестали ее сопровождать, и Юлька с Барабашем часто шли теперь одни. Они шли молча. Юлька не знала, о чем можно говорить с этим огромным, большеруким парнем, рябое и словно побитое лицо которого напоминало ей старый, щербатый пятак.
Барабаш тоже молчал. Он не умел разговаривать. Ему нравилось приноравливать к ее легкой походке свой большой тяжелый шаг, в который можно вложить три Юлькиных. Ему было легко и покойно в этом повисшем над ними суровом молчании. Так доходили они до детдома. Юлька, тихо улыбаясь, говорила: "Пока!", а Барабаш медленно и сурово прикладывал ладонь к форменной фуражке.
Юлька скоро научилась ценить это сдержанное молчание. Большое чувство, думать о котором она боялась, скрывалось за ним.
Раз Барабаш пришел в школу со своим приятелем.
- Шульга! - представился тот Юльке и засмеялся.
Юлька тоже засмеялась, и даже у Барабаша дрогнули губы. Они шумно вышли на улицу, Шульга взял Юльку под руку. Та смущенно и резко выдернула руку.
- В чем дело? - удивился Шульга.
- Не надо…
Шульга пожал плечами и оставил Юлькину руку в покое. Зато он стал беспощадно высмеивать Юлькину косу, Юлькину легкую походку, краснеющие щеки, пухлые губы. Он довел девочку до слез, а потом высмеял и слезы.
А она кусала губы и ускоряла шаги. Она почти бежала. Теперь Тарасу не приходилось семенить. Она почти бежала, и все же улицы медленно расступались перед нею, до детдома было далеко, а Шульга становился все злее и злее.
- Ах, Юлечка, родненькая! - говорил он, зачем-то картавя. - Ах, мамочка тебя заругает, зачем с комсомольцами гуляешь! Мамочка спросит: где была, доченька? Кто с тобой под ручку кренделем шел? А, Юлечка?
Тут у Юльки брызнули слезы: она вспомнила, что мать до сих пор не зовет ее обратно. Сестренки - те уже давно стали бегать к Юльке в школу и в детдом. Они просиживали у нее иногда до вечера: она зашивала дыры на их рубашонках, водила в детдомовскую большую умывальню и устраивала им там "мировое мытье". Мать знала об этом, но и виду не подавала. А сестренки, плача, рассказывали Юльке, что мать и имени ее слышать не хочет.
Но ничего этого Юлька не сказала сейчас Шульге. Она только съежилась, чуть слышно всхлипнула и зашагала еще быстрее.
"Они меня дурочкой считают, - горько думала она. - Мещанкой. Но ведь Тарас знает… Почему он молчит? Почему?"
Она будет избегать их, решила она, наконец, она будет избегать их теперь. Она всех будет избегать. Какие все злые и несправедливые!
Она вдруг, не помня себя, пускается бегом и, не слыша, что ей кричат вдогонку ребята, не чуя под собою ног, мчится по улице и, наконец, вбегает к себе в детдом.
Все следующие дни она испуганно ждала: вот опять придет Шульга. Она беспокойно высиживала на последних уроках, трусила, выходя из классов, осторожно пробиралась коридором. Только бы не встретиться с ним!
Зачеты подходили к концу. У Юльки они проходили благополучно. Даже математику она сдала хорошо.
Карпенко, учитель математики, заменивший Хрума, сказал ей с удивлением:
- Ну, милая барышня, я от вас не ожидал! Ведь вы - всё прения, да выступления, да повестка дня! Где же тут до уравнений с двумя неизвестными! А вы вот какая! Вы математичкой будете, будьте благонадежны, - добавил он. - Это я вам говорю.
- Нет, инженером, - пролепетала смутившаяся Юлька. - Правда. Инженером-электриком.
Счастливая, она вышла из класса и столкнулась с Шульгой. Она вскрикнула, первая мысль была: бежать. Но Шульга уже взял ее за руку.
- Здравствуй! - сказал Шульга. - Ну, как жизнь молодая?
- А Тарас где? - невольно прошептала Юлька и оглянулась.
Тарас был ее последней надеждой. Теперь она хотела, чтоб обязательно был Тарас.
- Тарас уехал, - ответил Шульга улыбаясь. - Зачем тебе Тарас?
Они вышли на улицу.
Шульга не сделал даже попытки взять Юльку под руку. Он вообще был какой-то другой сегодня, мягкий, спокойный, улыбающийся.
Юлька недоверчиво смотрела на него.
- Ну, как зачеты? - спросил вдруг Шульга.
- Ничего… - уклончиво ответила она. Ее голос дрожал, она заметила это и рассердилась на себя.
Шульга стал рассказывать о том, как он "учился".
- Никаких зачетов не знали, а чуть что - взял тебя хозяин за шиворот, ткнул носом в наборную кассу, хрястнул по зубам…
Потом он рассказывал о своем детстве, о том, как сначала отец гонял за водкой, потом дьячок, потом старший наборщик, - дорогу в казенную лавку Шульга знал лучше, чем дорогу в школу. В его голосе появилась какая-то задушевность и теплота. Юлька удивилась: тот ли это Шульга? Ей хотелось верить: не тот. Другой. Хороший. Они шли рядом, дружно болтая. Юлька смеялась звонко, словно удивленно. И Шульга гулко вторил ей.
Какая хорошая погода стояла на дворе, какой славный и ласковый ветер! Словно дымились улицы, словно пар, волнующийся и теплый, шел от них.
Они остановились около калитки. Деревянные мостки тротуара вздрагивали под ногой. Откуда-то доносилось хриплое и пьяное пение.
Шульга положил на Юлькино плечо руки и вдруг притянул девочку к себе.
- Не надо! - прошептала она. - Шульга, не надо!..
А он еще крепче притянул ее, и она почувствовала себя маленькой и беспомощной возле этого большого и грубого тела.
- Не надо, Шульга! - просила она, но он не слушал и, закинув ее голову назад, начал целовать щеки, губы, шею.
- Пу-сти-те! - кричала Юлька. - Я не хочу!..
- Ну, брось, - прохрипел он тогда сердито, - брось!
Юлька заплакала. Она плакала тихо и горько - так плачут только дети.
Шульга растерялся.
- Ну, чего ты? Чего? - пробормотал он. - Плакса! Я же не съем тебя. Я же понимаю, что ты еще ребенок… Ну, что ты? Я только поцеловал…
Он выпустил девочку из своих объятий; растрепанная и жалкая, она стояла перед ним, опустив руки, и плакала.
- Тьфу! Ерунда какая! - дернул плечами Шульга. - Ну и плакса ты! Плакса - и все. Кисельная барышня. Тьфу!
Он сплюнул и, круто повернувшись, убежал.
Не так себе представляла свой первый поцелуй Юлька. Вот ее впервые поцеловал парень. Она думала: все произойдет иначе. Как - не знала, но иначе, лучше.
"Как это гадко случилось! - думала она под одеялом. - Схватил и чуть ли не за горло взял. Разве можно так? Ведь еще она не знает совсем Шульги. А поцелуй - это ведь накрепко, надолго, может быть, на всю жизнь".
Нет, нет, совсем не соловьи ей нужны. Пусть это будет… ну, в клубе. Даже так лучше: в клубе. Вот остались они случайно в читальне, и никого, кроме них, нет. Знают давно друг друга, говорили о разных вещах, у них общие взгляды, вкусы, характеры. И вдруг он просто посмотрел на нее, а она на него, - и вот просто, мужественно, смело и, главное, дружески он наклонился к ней и целует. И она его. А дальше что? Дальше - ясно. Раз поцелуй - значит, потом жить вместе: у него или у нее. Вместе работают, вместе учатся - и это накрепко, надолго, может быть, на всю жизнь.
Вот так она представляла себе свой первый поцелуй, если уж он случится. "Но он не случится", - думала она еще вчера. Не случится, потому что Юлька не выйдет замуж. Ей нельзя выходить замуж, - она должна ведь стать инженером-электриком.
А Шульга шел домой и тоже морщился.
"Ну зачем это я? Ну зачем? Хорошая в основном девочка. Верно, хорошая. Зачем я?"
Но уже ничего нельзя было исправить.
И когда Рябинин, встретив на другой день Юльку, удивленно спросил ее: "Ты что, больна?" - она только подобралась вся и пробормотала:
- Нет… Ничего…
Ей показалось, что и Рябинин смотрит на нее, как Шульга.
А в школе уже надвигались выпускные вечера, и небритые семигруппники сдавали последние зачеты.
Запоздалая нежность к школе росла у них по мере того, как число несданных зачетов уменьшалось. Размякшие, они ходили по школе, как уезжающие бродят по комнатам опустевшего дома, где сняты со стен картины и фотографии, сдвинута мебель и уложены чемоданы.
И, как отъезжающие, они уже ощущали пространство и дорогу.
Они собирались по вечерам у окон и негромко разговаривали:
- Ты куда?
- А ты?
Ковбыш мечтал о море. Ему рассказывал кто-то о Новороссийске, о городе, который качается на воде, как лодка. Ковбыш завидовал выпускникам и проклинал школу.
А Алеша, мечтавший о будущности государственного деятеля, пришел, наконец, на "лимонадный завод" и, кусая губы, сказал хозяину:
- Ну ладно, давай бутылки мыть!
И хозяин долго смеялся, под пикейной рубашкой-апаш колыхался круглый животик.
А Лева Канторович, которого бабушка хотела видеть знаменитым адвокатом, поступил кассиром в бакалейный и москательный магазин своего дяди.
Колтунов пришел туда покупать краски и беседовал с Канторовичем.
- Я думаю о вечности, - говорил другу Лева, принимая у покупателей деньги. - Вы платите за подсолнечное масло? Тогда правильно. Я думаю о вечности, Арсений, вот почему я мирюсь. Это жалко, правда, - кассир в бакалее? Да? Но что мы знаем о вечности? Получите чек, гражданка. Что мы знаем? Я мыслю, я чувствую, я трепещу перед закрытым занавесом и пытаюсь приподнять его, - и что мне тогда бакалея? Может быть, так надо, чтобы я был в бакалее? А ты? Останешься в городе?
- Зачем? - пожимал плечами Колтунов. - Я еду.
- Едешь? А, да! Это хорошо. Едешь? Да. Хорошо это. Здесь бывают часы, когда мало покупателей, я могу читать тогда. Вот у меня "могучая кучка", - он нежно погладил рукою стопку книг. - А когда я читаю, кто равен мне в этом мире? Бакалея! Ха! Я даже могу писать здесь. У меня есть кое-какие мыслишки, но это потом, как-нибудь. Мы поговорим еще. Да, ты едешь… Куда собственно?
- В д-д-деревню…
- В деревню? Что?
- Я б-буду учителем. Это надо сейчас. Ш-шкрабом…
- Шкрабом?.. Школьным работником, значит?.. Это нехорошее слово: шкраб. У этого слова клешни… Говорят, они голодают, деревенские шкрабы? А?
- Наверно… Н-но это неважно…
- Ну да! Конечно. Впрочем, ты все равно сбежишь оттуда через месяц… Там не топят школы зимой. Что ж, ты не мог остаться здесь? Я тебя устрою.
- Спасибо… Я хочу в деревню. Я жил в ней все детство. Мой отец там умер. Он был земский врач.
- Да? Ну, прощай… На выпускном вечере будешь? Я провожу тебя до дверей. Не зацепись за этот бочонок. Масло. Какая погода хорошая!
- Июнь…
- Да… Что я еще хотел сказать тебе? Да… Вот что. А может быть - ты думал над этим? - может быть, мы и в самом деле, - я, еще другие, - может быть, мы опоздали родиться? А? Вот что я тебе хотел сказать.
Колтунов рассеянно посмотрел на Канторовича и ответил, протирая очки:
- Н-не думаю…
Пух с тополей летит по городу.
Утром за чаем мать робко спросила Руву:
- Ну, Рува, ну, что же это будет, ну?
Воробейчик сердито отодвинул чашку с голубыми китайцами и встал.
- Я знаю? - пожал он плечами.
Разговор этот был ему неприятен. Он начал искать кепку.
- Ты перешел в седьмую группу, Рува… - говорила мать умоляюще. - Ты уже большой, ты уже не маленький. Что же будет? Пойди к отцу или брату Соломону, надо же. Или, хочешь, я тебя в фотографию устрою? Это хорошее, выгодное дело. Сейчас все хотят иметь портреты.
- Мама!
- Или нет? Ну, хорошо, реши сам. Но когда же?
Воробейчик нашел кепку: она валялась за сундуком.
- Фотография! - мрачно усмехнулся он. - Ах, мама, если бы вы знали, что у меня на душе!
Он открыл дверь. Пух метался над городом. Одна пушинка села на Рувкину кепку, другая, покрутившись по комнате, обессиленно упала на пыльный пол.
- Здесь не вырастет тополь, - покачал головой Рувка, - никогда! - Он растер пушинку ногою и вышел на улицу.
Мороженщик стоит на перекрестке. Баба над корзиной семечек - как наседка. Мальчик с коробочкой липких ирисок. В деревянной будке продают черный квас. Как изобильна жизнь!
- Есть вафли с именем вашей невесты, молодой человек, - небрежно говорил Рувке мороженщик. - Прикажете наложить?
Рувка растерянно смотрит на косую бороду мороженщика.
- Вы были бутафором в театре, - говорит Рувка, - я вас знаю. Вы брали у нас подсвечники, шандалы для пьесы "Миреле Эфрос".
- Какие теперь театры!
- Вы взялись за мороженое? Почему?
- Жара…
У Воробейчика нет невесты. У мороженщика нет вафли с именем "Рува".
- Это очень редкое имя, - извиняется мороженщик. - Я положу вам вафлю с именем вашего лучшего друга.
Воробейчик разводит руками…
- У меня нет друзей…
Сонный мальчик с ирисами прислонился к забору. Жара такая, что ирисы вот-вот потекут грязной и тощей струйкой.
- Теперь нет таких великих артистов, - зевает мороженщик. - Вам еще одну порцию? Или вот Мамонт Дальский…
- Вы работали с ним?
- Молодой человек! Я единственный из бутафоров, которого Мамонт Дальский не бил!
Какая скука! Рувка съедает третью порцию и не знает, что ему делать дальше.
- А, Юлий Цезарь из Конотопа! - раздается сзади. - Вот кого мне привелось увидеть на прощанье.
Рувка вздрагивает. Никита Ковалев, размахивая чемоданом, подходит к нему.
- Ну, здравствуй! - весело говорит Никита, а Воробейчик бледнеет. - Не бойся!
Ковалев ставит чемодан наземь, поднимается пыль.
- Угощаешь?
- Да, да, разумеется… Пожалуйста… Дайте порцию…
- Позвольте узнать имя вашей невесты? - осведомляется мороженщик и энергично полощет вафельницу в мутной воде.
- "Удача" - имя моей невесты, - отвечает твердо Никита, а Воробейчик гадает: не пора ли удрать? - Я давно не видал тебя, Рува. Ты проворнее зайца. Почему тебя нигде не видно?
- Зачеты… Некогда… - бормочет Рува.
- Ах, да! Ты ведь не исключен из школы. Это странно, что тебя не исключили вместе со мной. Ты не находишь?
- Нет. Почему же?..
- А Хрума выслали. Забавный был человек, между прочим. Любил огурцы к чаю.
Молчание. Мороженщик торжественно подает вафлю.
- Такого имени нет: "Удача", - говорит он улыбаясь. - Молодой человек шутит. Я служил на сцене, я умею понимать шутки. Кушайте на здоровье!
- Спасибо! - Ковалев берет вафлю.
Мороженое тает в руке. Молоко течет по пальцам.
- Ты уезжаешь? - неуверенно спрашивает Воробейчик.
- Как видишь.
- Далеко?
- Отсюда не видно.
- Зачем?
- Искать "Удачу" - мою невесту.
- Желаю найти!
- Найду! Спасибо за мороженое. Мокрое. Хорошо. - Никита подымает чемодан и взмахивает им.
- Ты выдал? - тихо спрашивает он.
- Не я, не я… - лепечет Рува. - Слово чести - не я… Они сами…
- Ладно… Прощай!
Никита пренебрежительно машет рукой и пускается в путь.
Воробейчик смотрит вслед: ровное колыхание удаляющейся спины, покоробленный тротуар, длинный тополек, похожий на нескладного подростка, пух…
- Никита! - вдруг кричит Воробейчик и бросается догонять Ковалева.
Нужно обязательно догнать. Так нельзя ему уехать. Он не должен плохо думать о Рувке. Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Мир не велик!
- Никита!
- Ну? - останавливается Ковалев.
- Может, тебе… нужны будут… деньги… - бормочет Воробейчик. - Так пиши… Не стесняйся! Базарная, тридцать семь… квартира пять…
Никита с интересом подымает глаза на Рувку.
- Да! Это идея. Деньги? - спрашивает он насмешливо. - Ну что ж, давай деньги! Пригодятся. Сколько у тебя есть?
Рувка бросает испуганный взгляд на Ковалева.