Мое поколение - Горбатов Борис Леонтьевич 7 стр.


- Чего? Чего ты? - в бешенстве закричал на него мастер. - У-у-у! Вы-ы! - И вдруг, повернувшись к Павлику, горячо зашептал: - Их, их не слушай! Трофима не слушай и батьку забудь. Я из тебя сделаю мастера. Я родню помню. Ты будешь мастером - вот мое слово. Пущай не будешь ты большевиком, на столбе не будешь качаться, не выйдет из тебя путешественника-голодранца. Мастера из тебя сделаю, такого мастера, чтобы работа кипела в руках.

Павлику постелили вместе с детворой на полу. Он лежал и всматривался в темноту чужой комнаты, прислушивался к шорохам, ползущим из всех углов, и думал о том, как пойдет завтра на завод, возьмет в руки инструмент, железо завизжит под его напильником, серебряная пыль посыплется на пол. Он станет мастером, у него будет синяя, отяжелевшая от железной пыли рубаха, он не стянет ее ремнем, и она будет широко ходить вокруг бедер, как у взрослых рабочих. У него будет инструментальный ящик, куда рядом с паклей, тряпьем и инструментом положит он свою кошелку с завтраком. Инструмент будет лежать в образцовом порядке: напильники, метчики, молотки, ключи. И будут плыть над заводом гудки, отмеривающие его рабочее время. Все сбудется, все!

Так он заснул, и ему ничего не снилось.

Но ни завтра, ни послезавтра, ни в следующие дни он не стал на работу - Абрам Павлович не мог его устроить.

- Ты погоди, погоди! - бормотал мастер, встречая вопросительный взгляд племянника. - Будет тебе работа! Ты погоди!

Павлик сам пошел на завод, просто чтоб посмотреть, какой он. Никто не спрашивал у него пропуска, сторож в рваном брезентовом плаще скользнул по нему безучастным взглядом. Павлик бродил около холодных домен, глядел: трубы газопровода, как перебитые руки, бессильно болтались вокруг корпуса печи. Ветер гудел в пустых трубах. Опрокинутые "козы" - тележки каталей - валялись на боку, как пьяные. Молчаливые, застыли коксовые печи; жирный лягушечий мох расползся по мертвым плитам рампы; дорожки заросли травою; колючий бурьян буйно раскинулся между стенами.

Греться Павлик зашел в мартеновский цех: здесь работали две печи, четыре стояли. Около печей было грязно и шумно. Рабочие суетились с лопатами, ломиками, гребками, все кричали, ругались, один в досаде бросил лопату наземь, она задребезжала на плитах, подымая бурую едкую пыль.

Мальчик-"крышечник" подымал на блоке заслонки. Горячее дыхание вырывалось из печи. По лицу мальчика полз горячий пот. Как завидовал "крышечнику" Павлик!

Наконец он попал в механический цех. Здесь было холодно и пустынно. В разбитые стекла врывался острый сквозняк, он крутился по цеху и никнул к земле. Павлик набрел на дядьку.

- Смотришь? - закричал ему тот, и Павлик заметил, что здесь мастер веселее, чем дома.

Павлик подошел ближе и, притронувшись рукою к станку, робко спросил:

- Самоточка?

Мастер быстро посмотрел на него и засмеялся:

- Верно! Самоточка!

- А это фрезер? А это долбежный?

Павлик радостно шел по цеху, узнавая станки. Он улыбался им, старым знакомым, друзьям отца, гладил их блестящие шеи, пожимал бараньи ремни шкивов, - неподвижные и пыльные ремни покорно гнулись под его рукой.

Мастер шел сзади. Он улыбался так же, как и Павлик. Он тоже похлопывал умелой рукой по станинам, заглядывал во все щели, острым ногтем заботливо выковыривал грязь и опять шел дальше, тихо и чуть-чуть с гордостью говоря рабочим:

- Племянник!

Так дошли они до конца цеха, до широких ворот, из-под которых выползал узкий рельсовый путь. Тут Павлик очнулся.

- Большущий цех! - сказал он восторженно.

А Абрам Павлович схватил его за плечи и радостно ответил:

- Ого! Такой бы цех! - Не снимая с плеча племянника тяжелой руки, он другою показывал в глубь цеха: - Такой бы цех! Эх, сыночек!

Он ошибся, назвав сынком племянника, - в сыновьях не было у старика удачи. Они не любили его ремесла, росли дико и буйно на улице.

- Ты подожди! - тепло сказал племяннику мастер. - Ты подожди, сынок! Я тебя выведу в люди. Ты подожди!

Сейчас же за задами завода начиналось старое кладбище.

Кладбище возникло вместе с заводом, первыми его жильцами стали строители. Они умирали часто и густо, их хоронили тут же, около стройки, поблизости, чтобы и мертвому был вид на завод.

Кладбище росло даже быстрее завода. Неизвестно, откуда возникла между могилами горькая могильная трава - чебрец. Сами собой появились тонкие, гнущиеся от ветра деревца. Появилась на кладбище часовня, которая как-то сразу, с первого дня, приняла вид ветхий и нахохлившийся, вороний. И уже бродил между могилами с надтреснутой лопатой кладбищенский сторож Никифор, горький пьяница.

Скоро тут появилась дружная зелень, и рабочие приходили сюда распить в прохладе бутылочку: было хорошо лежать в тихой, печальной зеленой сени. Так стало кладбище местом гуляний, рабочим парком. Тут бродили между могилами парочки, читая надписи; тут шатались шальные компании, выворачивали кресты из могил и размахивали ими, насмехаясь над смертью. Рабочие приходили сюда в праздник семьями, с детворой, расстилали на земле платки, раскладывали закуску. Детвора играла между могилами в прятки.

В тысяча девятьсот восемнадцатом году немцы-оккупанты дали по заводу несколько десятков орудийных выстрелов и вошли в поселок. Снаряды упали на кладбище, взрыв среди могил глубокие дымящиеся воронки. Так немцы потревожили мертвых. Кладбищенский сторож Никифор выполз после бомбардировки из своей берлоги, посмотрел на развороченные могилы и произнес мудро:

- Вот и помирай после этого! И тут спокоя нет!

Пошел и напился.

Немцев выбили из поселка красные. Стреляли. Красных выбили белые. Стреляли. Потом опять пришли красные. Стреляли. И зеленые и жовто-блакитные. Снаряды, одинаково уныло посвистывая, пролетали над заводом; свалив верхушку трубы, пробив дыру в стенке, выбив стекла, падали на могилы. Позеленевшие от времени осколки мирно валялись на кладбище. Они вошли в кладбищенский пейзаж, как камни, поросшие мхом. Детвора, играя, швырялась ими.

Взрослые вспомнили о снарядах так.

Вечером в кабинет директора завода пришел начальник мартена. Он был в кожаной куртке, похожей цветом на ржавую пыль мартеновских плит. Лицо начальника было еще темнее.

- Вот, товарищ Загоруйко, - сказал, криво усмехаясь, начальник мартена. С куртки его тонко струилась пыль. - Вот, товарищ Загоруйко. Ты ругал меня за грязь на печах. Не ругай больше: чисто около печей. Хоть шаром покати - чисто!

Он тяжело опустился на стул.

В кабинете директора был еще один человек: он стоял у окна, но внимательно прислушивался к словам начальника мартена. Это был Никита Стародубцев, секретарь заводской партийной ячейки, в прошлом котельщик и партизанский комиссар. Он подошел к Загоруйко и сел рядом у стола.

- Транспорт наладится - подвезут сырье, - сказал он негромко. - А пока продержаться надо… Да как? - спросил он раздумчиво, не обращаясь ни к кому, словно сам себя спросил.

Ему никто и не ответил.

Молча сидели они втроем, невесело думая об одном и том же. Загоруйко тоскливо смотрел в окно: перебитые руки домны, тонкие голубоватые струйки пара над кочегаркой, осенний холодный ветер, балующийся жухлой листвой.

Еще была за окном кирпичная труба. Она скособочилась, изогнулась, скорчилась, как баба, схватившаяся за больной бок. И Загоруйко, глядя на огромную выбоину в кирпичной кладке трубы, вдруг вспомнил одно утро девятнадцатого года, падающие в грохоте наземь кирпичи и вставшую над заводом, как мятущееся облако, бурую пыль, такую вот, как на куртке начальника мартена.

- Трубу и ту поправить сил нету… - проворчал Загоруйко. - Небогатые мы хозяева, ох небогатые!

Никита Стародубцев повернулся всем корпусом к нему. У него была привычка котельщика слушать, приложив ладонь к уху.

- Зато хозяева! - сказал он, улыбнувшись. - Ничего! Еще разбогатеем! - Он тоже посмотрел в окно на трубу. Его глаза заблестели. - А помнишь, как дело-то было? Генерал Май-Маевский думал нас своей артиллерией перепугать…

- Да-а… - невольно улыбнулся и Загоруйко; военные воспоминания были дороги и ему. - А мы на генерала со своей партизанской "артиллерией"…

- Еще тогда Бугаенко - помнишь? - со своей ротой отличился. "Крой, кричит, ребята, белых гадов! Еще в священном писании написано, чтоб белых гадов бить!"

- А это у него в роте старички были. Начетчики.

- Это какой же Бугаенко? Митрофан? - спросил начальник мартена.

- Он.

- А! Знаю! Он потом на врангелевском погиб. Хороший был сталевар…

- А ты брата его помнишь?

- Герасима? Из литейного?

- Геройский был парень. Я с ним и в тюрьме сидел, - сказал Загоруйко.

- Да-а… - вздохнул Никита Стародубцев. - Кровью мы этот завод себе добыли, ох, великой кровью! В каждой семье - потеря, в каждом цеху - дыра…

- Что и говорить! - промолвил начальник мартена. - Даже мертвых потревожили. Вон на кладбище сколько металла зазря валяется.

- Зазря? - подхватил Стародубцев. Его лицо вдруг озарилось довольной, веселой улыбкой. - А что, если этот металл да обратно в печь?

Так взрослые вспомнили о снарядах.

И вечером другого дня дядька Абрам Павлович Гамаюн сказал племяннику:

- Ну, сынок, завтра на работу, помолясь, как говорится, богу.

Павлик задрожал от радости. Он плохо спал в эту ночь. Станки то обступали его шумной толпою, то разворачивались в бесконечные ряды гигантского цеха.

Утром Абрам Павлович привел Павлика к усатому десятнику в брезентовой куртке и сказал:

- Вот… племяш… мой… этот…

Десятник кивнул головой, а мастер смущенно обернулся к племяннику.

- Не сразу, сынок, - сказал он, не глядя в лицо Павлику. - Не сразу, сынок, Москва строилась. И мы тоже не с того начинали, а все в мастера вышли. Ты подожди, подожди. Вот он тебе, десятник, все скажет. - И торопливо ушел в цех.

Павлик, недоумевающий и растерявшийся, стоял около десятника. Только сейчас он заметил, что, кроме него, тут еще много и взрослых и ребятишек. Они тоже толпились около десятника.

- Ну, пошли! - скомандовал десятник, и вся эта пестрая, шумливая орда тронулась за ним, а сзади, грохоча, потянулись пустые телеги.

Работа Павлика была немудреной: среди могил и чебреца отыскивать осколки снарядов и волочить их к большим кучам. Целые, неразорвавшиеся снаряды не решались брать. О них сообщали двум военным.

Павлик не знал, зачем понадобился заводу этот военный хлам, - может, на выставку, в музей? Но он все привык делать усердно и споро. И, не разгибая спины, бродил между могилами, выцарапывал из скользкого мха чугунные осколки и укладывал в кошелку.

Через несколько дней за ужином мастер радостно сказал племяннику:

- Тебя десятник хвалил. Говорит: усердный ты. Старайся! Молодец! Я это одобряю.

Павлик покраснел от похвалы, а дядя Трофим засмеялся.

- Ну, чего ты? - заволновался мастер. - Чего ты нам спокою не даешь своим смехом? Чего в нем, в твоем смехе!

А дядька Трофим пожимал плечами и продолжал смеяться.

- Пропащий человек! - махнул рукой Абрам Павлович. - Тю, дурной! По свету шлялся, ума не набрался. Только пьяницей стал.

- Для пьянства, - смеялся дядька Трофим, - для пьянства тоже ум и практика нужны. Я вот английскую виску пил, японскую рисовую пил, немецкое пиво пил, татарскую бузу пил, кавказскую араку пил - и вот доподлинно, самолично убедился: лучше русской казенной водки нет!

- И из-за этого стоило по всему свету шляться? - в бешенстве закричал мастер, а Трофим спокойно ответил:

- Стоило!

Две недели ползли с кладбища, с окраин, из разных мест поселка груженые телеги. По поселку уже метались слухи: "Не иначе - война!", "Ой, не иначе - война!"

А через две недели не осталось во всем поселке ни одного осколка.

- Все! - И рабочие опрокинули пустые носилки.

Павлик тоскливо посмотрел на отъезжающие подводы.

"Ну, а дальше что?" - подумал он тревожно.

Невеселый это был труд - собирать среди могил осколки. Но все-таки это был труд. Ну, а дальше что?

Мишка Рубцов, сверстник Павлика, догонял подводу.

- Стой! Стой! - кричал он, размахивая чем-то большим и железным. Подвода остановилась. - Возьми и это! Все в дело пойдет. - И Мишка Рубцов бросил на подводу несколько прутьев железной решетки.

- Ты что? - рассердился старик десятник. - Ты что? Могилы воровать?

- Та покойники не обидятся, - засмеялся Рубцов. - Они народ сговорчивый! А железа тут ско-о-олько!

- Ну, а дальше что? - спросил начальник мартена у директора. - Месяца на полтора хватит, ежели только две печи будут работать. Ну, а дальше что?

Загоруйко подошел к окну и взглянул опять на холодную домну.

- А смерть придет - помирать будем, - пробормотал он сквозь стиснутые зубы.

Усердие всегда вознаграждается.

Вот Павлику сказал на кладбище десятник:

- Ты усердный хлопец, Павло, ты оставайся! Дело найдется.

Дело нашлось: с тачкой бегал по заводскому двору Павлик, собирал железный хлам. Все шло в ненасытный мартен. Голое, без железных решеток и склепов, стояло кладбище.

Иногда Павлик думал тоскливо:

"И так всю жизнь? Тачку гонять?"

Он безнадежно посматривал на разбитые окна механического цеха. Его мечта была невысокого роста. Неужели ему никогда не дотянуться до нее? Всего только: получить станок или слесарный инструмент.

Друзей не приобрел себе Павлик. Двоюродные братья носились по улицам круглый день. Павлик был мастеровой человек: ему некогда. Возвращаясь с работы, он иногда останавливался около дома и, бледно улыбаясь, смотрел, как рыжий Васюк, закинув, словно жеребенок, голову, гнался за соседской девочкой.

Павлику тоже хотелось иногда побегать, но не так шумно и буйно, как братья. Он бежал тогда один в степь, на голые бурые бугры; подбоченясь и закинув голову, громко кричал, балуясь эхом; гулкое, оно раскатывалось широко окрест, степь отвечала Павлику, он был ее полновластным хозяином, у него кружилась голова. Тогда казалось ему, что все сбудется: он станет мастером, обзаведется своим домиком с зелеными ставнями, старая мать придет к нему, так и будут они жить вдвоем, - больше Павлику никого не надо.

А на другой день он брел с тачкой по заводскому двору, искал железный хлам.

"Долго так будет? - пугался он. - Время ж идет!"

Великое нетерпение охватило его: вот он и двух месяцев еще не живет здесь, а уж коротки для него стали портки. Он лезет и лезет вверх, худой, нескладный, застенчивый. Время уходит, а он прикован к тачке.

- Погоди! - утешал мастер Абрам Павлович. - Вот домну скоро пустят.

Он однажды даже взял племянника на собрание, где поднимали разговор о домне. Разве Павлик не заводской человек? Разве не касаются его разговоры о пуске домны?

Да, пока это были только разговоры. В эти дни умели разговаривать! По любому поводу собирались в толпы. Затихали станки, остывали в прокатном болванки, кузнецы останавливали паровой молот. Кто-нибудь, сняв рукавицу, вытирал рукою пот со лба и рассказывал:

- Слышали? Завод отдают старому хозяину, совсем отдают.

Вот и тема.

Или другой кидал рукавицы на ржавые плиты и кричал:

- Я лучше в торговцы, в спекулянты пойду, в старцы с сумой, чем вот так на заводе мучиться!

И опять крик, толпа и остывающие болванки, качающиеся на кране.

О пуске домны говорили много: да, надо пускать; нет металла, станут скоро мартены, станет литейный, чего тогда делать кузне и прокатке? Снарядов не напасешься, да и есть ли какое сравнение: горячий, жидкий передельный чугун или плесенью покрытые осколки? Но домну не так-то легко пустить. Где материалы? Где сырье? Шихта? Где, наконец, деньги? Тут все вспоминали, что получку три месяца не дают. Летели рукавицы на плиты.

- Надо домну пускать, товарищи! - сказал на собрании директор завода Загоруйко. - Без домны пропадем, товарищи!

Павлик жадно глядел на директора.

"Да, надо пускать, - думал он. - Может, и мне найдется на ремонте какая-нибудь работа?"

Он уже привык объединять себя с заводом, в заводе было его место, его кусок хлеба, его будущее, - где-то по-над цехами, робко прижимаясь к закоптелым стенам, бродила Павликова доля.

Собрание слушало молча; тут споров не было: пускать домну надо.

Но Загоруйко говорил неуверенно, и собрание знало: худшее он приготовил на конец.

- Пропадем без домны, товарищи! - сказал директор. - Не пустим печь - станем на консервацию. Это всем понятно?

Зашевелилось, зашумело собрание:

- Чего понятней!

- Тут и понимать нечего!

- Как на ладони.

И тогда чей-то пронзительный, почти бабий голос вырвался из этого ровного шума:

- Ты сперва получку да-ай, хозява! Три месяца не плочено. Подыхаем, хозява!

И собрание выдохнуло тяжело и тихо:

- Подыхаем…

Загоруйко тоскливо посмотрел в зал. Он перебрал какие-то листки, лежащие перед ним на трибуне.

- Дадим получку, - сказал он твердо, и собрание оживленно заворочалось, заворчало одобрительно и сыто, словно уже была в карманах получка, а в кооперативе хлеб.

- Дадим получку, - повторил Загоруйко и вытянулся, прямой и тощий. - Дадим получку - домну не пустим. - Он помолчал, согнулся, словно сломался пополам, и докончил: - Решайте, братцы: вы хозяева!

Упало тяжелое молчание. Павлик испуганно осмотрелся: рабочие сидели в угрюмом раздумье.

Сосед наклонился к мастеру Абраму Павловичу и сказал зачем-то:

- Ни крупиночки, а? Ни крупиночки дома, а? - Его рыжие ресницы беспомощно моргали. Мастер пожал плечами и ничего не ответил, а Павлик вспомнил почему-то отца, раскачивающегося на Миллионной.

Кто-то выскочил вдруг из рядов и побежал к сцене.

- По хатам, братцы! - закричал он что есть силы. - Разбегайтесь, пока целы, по хатам. Рятуйсь сам, кто может. Та нехай он сгорит, завод, и получка ваша! Разбегайтесь по хатам, братцы-ы! Пропадем! Караул!

Крик его ударился о низенький потолок зала. Сразу стало тесно и душно. Горячая тревога, как на пожаре, охватила собрание. Люди вскакивали с мест и, размахивая кулаками, кричали. А над этим беспорядочным шумом метался, как обезумевший набат, пронзительный, почти бабий крик:

- Кар-раул!

Загоруйко вертел в руках листки. Не обращая внимания на шум, он делал карандашом какие-то расчеты. Иногда подымал глаза к потолку, губы его шевелились, глаза щурились: он подсчитывал.

- За месяц уплатить можем сейчас, - произнес, наконец, он. - Остальное - как пустим домну.

Он сказал это не очень громко, раздумчиво, но - странное дело! - его услышали. И шум сразу оборвался, как подрезанный.

- Как говоришь, хозяин? - спросил недоверчиво старый слесарь, сидевший на приступочках сцены. Он встал и, приложив к уху ладонь, наклонился, прислушиваясь. - Как говоришь, хозяин?

- За месяц можем уплатить сейчас, - уверенно произнес Загоруйко. - И домну пустим.

- А остальное? - спросил недоверчиво слесарь.

- Как печь пустим.

- А хлеб?

Загоруйко потоптался на месте.

Слесарь покачал головой.

- Обманываешь, хозяин! Опять обманываешь! - сказал он печально. - Зачем обманываешь?

Назад Дальше