Микула соскочил с оленя, снял шапку и сказал:
- О медведь-хозяин! Мы знаем, что ты единственный владелец этих мест. Но мы зашли в твои владения не потому, что хотели нанести тебе оскорбление, а потому, что наш путь лежит через них. Уважь же нас, о хозяин-медведь! Ты ведь знаешь, что мы не промышленники, которые ищут тебя, но почему же ты нас ищешь?
Но медведь не хотел уважить нас. Он стоял на тропе и смотрел на нас.
Олень дрожал, ноги его подгибались. Я чувствовал, как тряслась его спина.
- О хозяин-медведь! - сказал Микула. - Перед тобой жалкий слепой и мальчишка, родители его погибли от руки худых людей. Неужто ты не пропустишь нас? Неужто ты тронешь меня, глупого слепого, и этого сопливого мальчишку или оленя? Нет, мы, конечно, недостойны твоего благородного рта. Еще раз прошу тебя, пропусти нас.
Медведь заворчал и повернулся к нам спиной. Он стал спускаться к реке, искоса поглядывая на нас, и мне казалось, что он хочет кинуть в нас веткой.
Микула разговаривал с медведем по-орочонски, и даже теперь я верю, что медведь понял Микулу: не слова слепого, а голос его убедил медведя, и медведь пожалел нас. Тогда же я был уверен, что медведь понимает по-орочонски, и мне хотелось научиться этому языку, чтоб разговаривать со зверьми.
Мы ехали с Микулой, обрадованные, что звери понимают нас и уступают нам дорогу.
Микула дремал, а я думал о тех людях, которые встретят нас в больших пихтовых лесах, и как я буду рассказывать им о нашем разговоре с медведем.
Вдруг стало тихо, так тихо, как было в нашем доме, когда мой зарезанный отец лежал на полу.
Реки не было слышно. Я разбудил Микулу. Он прислушался, но реки не было. Мы потеряли ее. Реки не было, и не слышно было ее шума, и некому было теперь вести нас к людям в большие пихтовые леса. Теперь мы были одни в горелом лесу.
Микула потрогал деревья, но рука его не узнала их: где росли сосны стояли мертвые черные стволы с углями вместо ветвей.
Было тихо и черно в темном обгорелом лесу, мне стало страшно, и я заплакал.
В это время стая гусей пролетела над нами. Они летели к озеру или к реке. Мы пошли в ту сторону, куда они летели. Я вел оленя.
И опять было тихо, все вокруг нас умерло, и только небо было живое, светлое, как река.
- Микула, - спросил я слепого, - мы заблудились?
- Да, - сказал слепой.
- Если мы не найдем реки, мы умрем, Микула?
- Умрем, - сказал орочон.
- Послушай, Микула, я не хочу умирать. Я не хочу, чтобы ты умер, Микула.
- Я тоже не хочу умирать, - сказал орочон.
- Мы не умрем, Микула. Я знаю. Не может быть, что мы умрем. Я не хочу умирать.
Микула молчал.
Олень шел еле-еле. Он стал тонким и походил на тех оленей, которых я вырезал из доски. Олень плакал. Он умел плакать тихо. Большие слезы висели у него в глазах. Он, должно быть, как и я, не хотел умирать.
- Послушай, Микула, кто из нас первый умрет?
- Не знаю. Наверно, я, - сказал слепой.
- А как же я буду без тебя, Микула? Мне плохо будет без тебя. Я не хочу без тебя.
- Не знаю, - сказал орочон.
Стало совсем темно в черном лесу. В небе показалась луна. Она была милая, маленькая, такая, какую я видел из окна нашего дома.
- Нет, - сказал я Микуле, - мы не умрем, ни я, ни ты.
- Не знаю, - сказал орочон. - Сейчас я ничего не знаю. Руки мои не видят, не знают. А твои глаза глупые. Маленький ты еще. Помолчи.
Утром олень едва встал. Корму и воды не было на нашем пути, рот его высох. И у меня тоже во рту было сухо, не хватало слюны.
- Микула, - сказал я орочону, - сегодня, наверно, мы умрем. Как умирают, Микула? Я не видел, как умирают.
- И не надо, - сказал орочон. - Не говори. Не надо так много говорить.
Олень умер. Он умер просто. Сначала мы думали, что он встанет, но он не встал, он не мог встать, он был мертв.
Олень умер днем. И у меня не было сил идти. Микула понес меня. Он нес меня, и хотя было светло в черном лесу, но лес был по-прежнему тих, а мне казалось, что я по-прежнему сижу на оленьей спине.
Когда я открыл глаза, я увидел себя на земле. Микула лежал возле меня. Он, должно быть, спал, и мне не хотелось его будить.
Я долго ждал, когда он проснется. И вдруг мне стало страшно, я подошел к нему и стал его толкать.
- Микула, ты не умер? Микула! Да Микула же…
Микула проснулся. Его голос был слаб, как эхо.
Оказалось, что Микула не мог идти. И я тоже. Мы поползли.
- Микула, а все-таки мы не умрем, - шепнул я ему. - Вот увидишь, что мы не умрем. Я не хочу умирать.
- Не знаю, - сказал он тихо.
Мы ползли недолго. Снова лежали. И я заснул. Когда я проснулся, Микулы не было. Я крикнул, но никто не ответил мне. Тогда я побежал, я бежал недолго. Мне казалось, что я сплю и ползу во сне. Я чувствовал себя как в жару во время болезни. Я полз. И было темно вокруг меня. И я думал: вот сейчас я умру.
Но руки мои ожили, они были в чем-то живом. Ручей кипел, холодный, возле моего лица. Я почувствовал запах травы. Воздух был густ и сладок. Пахло пихтами. Я был в большом пихтовом лесу, про который мне говорил Микула.
Лежа в траве, я пил, как пьют олени. Глаза мои были в воде, нос, рот были в воде, и руки тоже. Я был в живом лесу. И тут недалеко, наверно, были люди. Но Микулы не было со мной. Он, наверно, ушел от меня, чтоб умереть. Он не хотел, чтоб я увидел, как он будет умирать. А может быть, был жив и ждал меня в пихтовом лесу?
Я крикнул. Эхо ответило мне. И голос у меня был громкий, радостный. Я встал и пошел по мокрой, по живой траве, и руки мои трогали деревья, как руки слепого.
Горячий ручей
Я играл в лесу. Ручей кипел у моих ног. Вода была желтая, а камни зеленые. Траве было тепло возле ручья. Сосны отодвинулись от ручья. Они, наверно, боялись ручья, их корням было жарко. Тогда я еще не знал, что горячие ручьи редкость.
Я играл у ручья с изюбром, вырезанным из сосновой коры Микулой. Микула был слепой орочон. Правый глаз его был мертвый, а левый видел все, как вечером, смутным.
Я играл один. В поселке, кроме меня, не было детей.
Между двух гор стояли три дома в лесу и маленькая баня. В баню бежала горячая вода из ручья по желобку. Возле бани ходил олень, щипал мох. Это был олень орочона Микулы. В бане мылась моя мать. Она сидела в сосновой бочке, вделанной в пол, и горячий ручей, пахнувший горой и лесом, бежал к ней на колени.
Отец стоял у окна в большом доме и чистил ружье. Он собирался на охоту.
В двух других домах жили три китайца и орочон Микула.
Я любил китайцев. В доме у них пахло пампушками. Китайцы были легкие люди и говорили на своем прекрасном и непонятном мне языке.
- Коля, - просили меня китайцы, когда я приходил к ним, - сыграй, Коля.
Я играл им на маленькой гармошке, подаренной мне проезжим кооператором. Китайцы трогали меня быстрыми пальцами. На пальцах у них были длинные ногти, и пальцы у них были тонкие, живые, не похожие на пухлые пальцы моего отца.
Отец мой был толстый человек и, когда подымался на гору, пыхтел. Я знал, что у него было больное сердце. Отца я боялся. Он был строгий. И мать иногда плакала. Она просилась в город. Город был очень далеко. Она жаловалась, что вышла замуж за нелюдима, за лесного бродягу, который не любит никого, кроме китайцев и орочон, и что гора дороже ему жены и ребенка. Мать плакала, а отец хмурился.
- Нина, - говорил он, - я тебя не задерживаю. Поезжай.
Но мать не уезжала.
Отец мой любил гору и горячий ручей. Он искал что-то, - не золото, которое искали китайцы, а что-то другое, что было дороже золота.
Теперь мне известно, что отец мой был чудак и что в тайге он искал необыкновенных людей. Он хотел написать книгу. Отец мой не был писателем, он был мечтателем и в тайге собирал сказки, записывал рассказы досужих людей, орочон и приискателей.
В это утро, как я уже сказал, моя мать мылась. Ручей журчал по деревянному желобу, и мать моя, как и я, любила, наверное, его шум. Она распахнула дверь мокрой рукой и позвала отца, чтоб он сходил за водой. Отец принес из реки ведро студеной горной воды и подал его матери. Я это видел. Олень смотрел на мою мать в открытую дверь. Отец что-то сказал матери, она рассмеялась и закрыла дверь. Я видел, как показались ее плечо, белая рука и спина, закрытая длинными распущенными волосами. Отец, насвистывая, пошел в дом. Он шел покачиваясь, утренний, счастливый, и подмигнул мне. Я смотрел на китайцев. Они сидели на высоком берегу бурной нашей реки и промывали золото.
Ручей журча бежал в лес. Он звал меня в лес с собой. Над синими деревьями висело облако, наполовину розовое, наполовину белое, утреннее облако, похожее на изюбра.
Я шел по берегу горячего ручья. Возле ручья росли кусты с розовой нежной корой. Мне хотелось срезать ветку и сделать из нее свистульку. Я шел по берегу ручья и слышал его шум. Показалась дорога. Дорога была узкая, протоптанная оленями. Я знал, что она терялась в тайге. К людям в город у нас была одна дорога - река. Моя мать любила смотреть на реку. Река текла к другой большой реке, на берегу которой стоял город.
Я наклонился над низким кустом, чтобы срезать ветку, и услышал топот. Словно табун диких оленей бежал по тропе. Из лесу выехали всадники. Они куда-то торопились, - должно быть, ехали к нам в гости. Один из них остановился и спросил меня:
- Папа дома?
- Дома!
- А мама?
- И мама дома.
Он посмотрел на меня внимательно.
- Как же тебя звать? - спросил он меня.
- Коля.
- Молодец, Коля, - сказал он и ласково мне улыбнулся большим ртом.
Я задержался, срезая ветку, и отстал от всадников. Я любил гостей. Гости привозили с собой незнакомое, веселое, что-то другое, чего не было у нас. Мать моя смеялась, когда приезжали гости. Лицо у нее оживало. Отец рассказывал гостям о своей жизни у горячего ручья. Я садился на колени к гостям и смотрел им в рот. Мне хотелось, чтоб гости остались у нас навсегда. Но в этот раз гостей ехало очень уж много.
Я сел в траву, чтобы сделать свистульку из срезанной ветки. Мне хотелось показать свистульку гостям. Рука моя торопилась, и я испортил ветку. Мне пришлось вернуться и срезать другую ветку. Я сделал из нее свистульку. Свистулька получилась хорошая и свистела, как птичка, словно птичка сидела у меня во рту.
Я шел посвистывая. Олень по-прежнему ходил возле бани и щипал мох. Матери моей, наверное, в бане уже не было. Она, наверное, была с гостями. Я подошел к оленю и погладил его. В ладони я почувствовал влажный олений рот.
У крыльца я увидел гостей. Они сидели на лошадях. И только тот, с большим ласковым ртом, что спрашивал меня в лесу, стоял на крыльце и смотрел на солнце над рекой, на дальние горы, нежные и небесные, на горы, которые сливались с лесом и с небом. Отца моего не было с гостями. Дверь в наш дом была открыта, и там было тихо, словно никого не было.
- Коля, - сказал мне человек с большим ласковым ртом, - иди-ка сюда.
Я подошел к нему.
- Мальчик, - сказал мне тот высокий человек. - Иди посмотри на папу. Мы убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу.
Я вошел в тихий наш дом. Мне стало душно, как во сне, и хотелось крикнуть. Но, как во сне, я не мог крикнуть: на полу лежал мой отец.
- Папа, - сказал я, - они говорят, что они тебя убили. Папа, они тебя не убили? Папа!
Я положил руку на грудь отцу, и пальцы мои попали во что-то живое, липкое.
- Папа, - сказал я, - за что они тебя убили? Папа, да папа же! Папа! За что они тебя убили? Папа!
В комнате жужжала муха. Ей было душно. Она билась о стекло, просилась в лес. Я распахнул окно. Но ветра не было. И в комнате по-прежнему было душно, как во сне. Отец мой лежал на полу, и голова его смотрела на меня.
Вещи стояли прежние. На стене тикали часы. Гости ничего не тронули. Даже ружье, которое отец чистил, висело вместе с патронташем и тунгусским ножом на большом гвозде в углу.
Я вышел на крыльцо. У крыльца никого не было. И только трава, растоптанная копытами лошадей, трава под нашим окном, напоминала, что они только что были здесь.
- Мама! - позвал я. - Мама!
Мать не откликнулась.
Я подошел к бане и распахнул дверь. Мать моя сидела в сосновой бочке.
- Мама! Да мама же! - крикнул я.
Она не ответила.
Она смотрела на меня неподвижными глазами. Рот ее был открыт. И вода из желоба журча падала на нее.
- Мама!
Но мама была холодная в горячей воде, чужая, словно то была не мать, а другая, незнакомая женщина.
Я выбежал из бани. В поселке было тихо. И только олень ходил и щипал мох, побрякивая колокольчиком.
Я шел в домик к китайцам. Китайцев не оказалось дома. Я нашел их возле реки, где они промывали золото. Они лежали рядом тихие, как моя мать там, в сосновой бочке, как отец в доме на полу. Я искал Микулу, Микулы не было.
Я был один в поселке. Кроме меня и оленя, не было никого. Я подошел к оленю. Он был теплый, и от него пахло соснами, пахло мхом, пахло рекой.
- Где Микула? - спросил я оленя.
И олень посмотрел на меня, словно понял меня и хотел ответить мне на своем оленьем языке.
На тропинке, которая вилась от бани к дому, я увидел свою свистульку. Ту самую свистульку, которую я нес, чтобы показать. Я не поднял свистульки. Теперь она была мне не нужна.
Я стоял на тропинке, протоптанной моей матерью. Моя мать ходила по этой тропинке за дровами и за водой. Моя мать была недалеко от меня. Дверь в баню была открыта.
Солнце исчезло за горой. Возле нашего дома стало темно. Черно стало в лесу. Окна нашего дома стали темными. В открытой двери бани что-то белело. Может быть, это была моя мать.
Ручей журчал в темноте. Он журчал ласково. Я сел возле него на теплую траву, боясь дома и бани. Мне было холодно и, чтобы согреться, я опускал концы пальцев в горячий ручей, чувствуя его тепло. Ручей был возле меня, и где-то в темноте позванивал колокольчиком олень. Олень ходил невидимый, я слышал его шаги, и мне хотелось крикнуть ему, позвать, но я боялся своего голоса.
Утром из лесу вышел Микула. Слепой шел с вытянутой рукой, трогая деревья. Я боялся испугать его криком и ждал, когда он подойдет ближе.
- Микула, - прошептал я.
Он услышал мой шепот и остановился у ручья.
- Это ты? - сказал Микула. - Живой, значит. Я искал тебя в лесу. Эти, которые были вчера, проезжали мимо меня. Я думал, они меня убьют, но они меня не тронули. Один мне сказал: "Ты и так, как в могиле, старик. Темно тебе. Живи, бог с тобой". При мне они подъехали к дому. Отец твой вышел к ним. Они ему говорят: "Сказки любишь, мы тебе сейчас расскажем. А пока золотишко тащи. Мы едем в Японию. Нам оно там понадобится, а тебе оно теперь не нужно. Теперь тебе, брат, ничего не нужно, ни жены, ни сына". Отец твой спрашивает их: "Кто вы?" А они смеются: "Тебе не все ли равно? На том свете тебя не спросят, кто тебя туда отправил - семеновцы или каппелевцы". Я надеялся, что они меня убьют. А они мне говорят: "Не хотим марать руки об старика. Все равно подохнешь. Безглазый ты". Вот так-то, сынок.
Мы сидели верхом на олене - Микула и я. Олень шел, покачиваясь, возле черной горы. Гора была крутая, обгорелая. Пожар здесь пробежал недавно и изменил местность. Слепой Микула трогал деревья и камни и не узнавал. Он смотрел на мир моими глазами и спрашивал меня, что я вижу. Но я не видел ничего, кроме черных обгоревших деревьев и пепла на том месте, где недавно еще росла веселая трава.
Микула вез меня в страну озер, в большие пихтовые леса. Страна эта была за горой. Там было много ручьев, в больших пихтовых лесах возле горы. Там было много озер. В больших пихтовых лесах возле озер жили его друзья. Микула вез меня к своим друзьям. Там было другое небо, в больших пихтовых лесах. Небо, светлое, как озеро, небо, полное птиц.
Микула вез меня на своем олене и тихо рассказывал мне про пихтовые леса. Но я не верил ему и думал о человеке с большим ласковым ртом.
Пила
Из окна я смотрел, как бьют моего отца. Его били на улице перед домом, и люди сбежались со всей деревни посмотреть, как его будут бить.
Увидев соседей, отец заплакал и стал просить их, чтоб они заступились, но никто не хотел за него заступиться. Отец начал кричать еще раньше, чем его ударили. Он кричал "караул", как будто его грабили. Лицо у него было смешное, плачущее, все в мелких морщинках, и все смеялись, когда он кричал, потому что это было смешно. Иван Сычугов держал его за бороду, а старший брат Сычугова, Тиша, бил моего отца рукавицами по щекам.
Матери не было дома, когда били моего отца. Она была в лесу и не видела, как его, мокрого, привели из бани. Баня была низенькая, темная, дымная, и там неловко его было бить.
Отец стоял поджав ногу. Правая нога его была в сапоге, а левая нога была босая. Он, должно быть, надевал сапоги, когда они пришли за ним. Босой ноге отца было холодно на снегу, и он поджал ее, и оттого она стала жалкой, маленькой, как нога хромого. Смотря на босую ногу отца, мне хотелось плакать - почему мой отец был не хромой, если бы он был хромой, может быть, Сычуговы не тронули его, а соседи заступились.
Отец плакал и просил Сычуговых сказать, за что они его бьют. Сычуговы не отвечали. Они были молчаливые люди. Отец ругал их и плевался, но слюна его не долетала до них. Тиша надел рукавицы, которыми он бил отца, а отец подумал, что сейчас его перестанут бить.
Кровь текла из отцовского носа. Отец мой хотел упасть в снег на сено, но они не давали ему упасть и, когда он падал, подымали его. Должно быть, им не хотелось нагибаться.
Людям надоело стоять, и они сели на наш забор и с забора смотрели на улицу, на моего отца. Но вот отец мой стал смеяться. Он стал смеяться громко, как никогда не смеялся, и мне стало страшно в доме, и я подумал, что отец мой сошел с ума.
Взяв отца под руки, Сычуговы повели его, и он смеялся, когда его вели, и показывал соседям язык. Мой отец, должно быть, сошел с ума и хотел, чтоб его убили, а может быть, он представлялся. Отец мой часто представлялся пьяным и тогда говорил соседям, что они кислые и что он подожжет им амбары, ему хочется посмотреть, как будут гореть их амбары, очень смешно будет смотреть, как они будут гореть.
Сычуговы привели моего отца в наш дом и посадили его на скамейку. Иван подозвал меня и сказал:
- Твой отец вор. Он украл у нас новую пилу. Мы бы убили его, да неохота отвечать. В другой раз мы его убьем.
Сычуговы ушли, наследив на чистом полу, и в оставленную открытой дверь дуло и слышен был смех и голоса соседей. Соседи сидели на заборе и не хотели расходиться. Они, должно быть, ждали, когда возвратится из лесу мать.
- Отец, - спросил я, - зачем ты украл у них пилу?
Отец молчал.
- Не может быть, чтоб ты украл у них пилу. Они врут.
Вдруг стало тихо во дворе. Я подошел к окну и увидел свою мать. Мать, согнувшись, тащила санки, и к санкам было привязано бревно - длинная лесина, которую мать срубила в лесу. У нас не было лошади, и мать моя возила бревна на себе. Во дворе мы с отцом пилили их старой пилой и рубили. Мать моя была выше и здоровее отца, она не давала ему возить бревна и ходила в лес за бревнами сама.
Во дворе было тихо - соседи сидели на заборе и смотрели на мою мать.