12
Пололи картошку. Бабы шли шеренгой, выдирая мягкий лягушатник. Гаврила Степанович тихо позвал:
- Устя.
Она выпрямилась и тыльной стороной ладони сбросила с высокого лба густой пот.
- Иди-ка, Устя, к доктору. Уборщицу требует.
Торопясь успокоить ее, председатель добавил:
- Человек культурный. Не полезет.
Она повела карим горячим глазом. Усмешка приподняла углы ее губ.
- Эге! - развеселился председатель. - Да ты, я вижу, непрочь! Смотри, баба, не вырос бы у тебя напереду горб!
- Не вырастет, - уверенно сказала она. - Иттить, что ли?
Ее собственная изба сгорела в позапрошлом году. Теперь Устинья жила у старухи Трофимовны за шесть рублей в месяц.
Устинья повернула ключ; протяжно загудел замок; крышка плотно набитого сундука пружинисто отошла. Устинья достала новую кофту с голубым цветком по розовому полю, начистила сажей ботинки и, нарядная, пошла к доктору.
Зря старалась она, прихорашивалась. Сейчас же пришлось бежать домой, переодеваться: доктор затеял генеральную уборку.
Кипел бак, урчал самовар, с шипением оседала в тазу мыльная пена. Доктор без пиджака, в одной рубахе, таскал дымящиеся ведра. Устинья хлестала кипятком во все щели, пазы и карнизы, выпаривая клопов и тараканов. Доктор, натужившись, принес шестиведерный бак и грохнул его перед Устиньей, выплеснув половину на пол.
- Небось, тяжело? - замирая, спросила Устинья.
- Я здоровый, - ответил доктор. - Я раньше грузчиком на пристанях работал.
На его больших ладонях краснели рубцы от узких ручек тяжелого бака. Грудь его была покрыта мягким и желтым волосом. Он развел широкие плечи, снял очки; глаза у него были как у цыгана, озорные.
- Неужто из грузчиков в доктора можно? - почти прошептала Устинья.
А сердце ее сжималось и падало все ниже; в груди она чувствовала томительную пустоту.
- Нынче все можно, - сказал доктор, исподтишка посмотрел на нее, и тут она поняла, что пришел конец ее честному вдовству.
Была она женщина решительная, в поступках прямая, бабьих языков не боялась, имела свой - ух какой вострый! Она сказала доктору, что переедет жить в амбулаторию, в третью маленькую комнату, где стоит русская печь. Шесть рублей останутся каждый месяц в кармане. Доктор охотно согласился, договорился о личных услугах: самовар, уборка в его комнате, обед и положил за это сверх жалованья, от себя, пятнадцать рублей в месяц.
13
Доктор не обманул мужицких ожиданий. В какую-нибудь неделю он свел лишаи у сынишки Ефима Панкратьева, председателю дал бутылку соленых капель, и ревматический зуд в председательских ногах стал легче.
С чирьями доктор расправлялся в две минуты - ножом: скрипнет мужик зубами - и здоров... Выйдет мужик, прислушается к своему телу - боли нет; успокоение сойдет на мужика, и снова хорошим видит он свой деревенский мир: и волнистые пряди облаков на светлой заре, и синюю смолистую мглу в сосновом бору, и светлый пруд, в котором плавают, роняя тонкий пух и переворачиваясь задницами кверху, разговорчивые домашние утки.
Значительно покачает головой мужик, оглянется на амбулаторию и скажет в пустое пространство:
- Да-а-а...
Особенно понравился доктор бабам. Он устроил закрытое бабье собрание. О чем толковал он целых три часа - неизвестно, но вышли бабы все умиленные, а Настёнка Федосова и Грузя Зверькова с удостоверениями, в которых говорилось, что "ввиду беременности означенных гражданок надлежит поручать им работу, не требующую чрезмерного физического напряжения".
Это неправильно говорят, что дурная слава по дорожкам бежит, а хорошая камнем лежит. В наше время наоборот - иной раз о дурной славе знает только суд да тюрьма, а уж хорошая до всякого дойдет, будь он хоть от рождения глухой. На пальцах расскажут.
С самого раннего утра сходились к амбулатории люди, - за восемь верст шли, и за десять, и с каждым днем все больше и больше.
- Вот это доктор! - восхищенно говорил председатель на заседаниях правления. И сейчас же серая тень ложилась на его рябое лицо. - Только, боюсь, убежит. Чует мое сердце. Хоть и хороший он человек, а без театра не может. Ты смотри: счетовод сбежал, второй счетовод сбежал, фельдшер сбежал.
Он загибал короткие пальцы; средний, раздавленный молотилкой, походил на клешню.
Кузьма Андреевич, насторожившись, придвигался ближе к столу.
- Театр их, верно, как магнитой тянет, - рассуждали правленцы. - Что ж нам теперь, на цепь его сажать? Захочет, так уедет.
Зеленый и плотный стоит в правлении махорочный дым. Смотрят мужики через этот дым, как водяные.
- Слышал я, он из грузчиков, - задумчиво говорит председатель. - Надо его по сознанию ударить. Жить ему ровно у нас не плохо. Он от какой коровы молоко берет?
- От Зорьки.
- Надо бы от Красульки. У нее молоко жирнее.
На следующем заседании тот же разговор:
- Масла сколько он получает у нас?
- Кило даем.
- Может, нехватает. Надо хорошевским сказать, пущай от себя кило носят.
Только три человека во всей округе хотели поскорее спровадить доктора: Кузьма Андреевич - по причинам, уже известным читателю, Тимофей, боявшийся вторичного осмотра, да еще знахарь Кирилл.
Погибель пришла Кириллу. Уже два раза доктор навещал его и, угрожая милицией, строго-настрого запретил даже притрагиваться к больным. Редко-редко зайдет к Кириллу какая-нибудь старушонка, принесет десяток яиц. Да и старушонку лечи с оглядкой: вот-вот узнает доктор, шагнет, пригнувшись, в низенькую дверь, блеснет очками и разгонит своим гулким басом всех тараканов, что привыкли к тишине и мирному запаху тысячелистника.
14
Осень стояла теплая, насквозь солнечная. Пожелтел осинник в овраге, прибрежные вербы роняли листья в светлую воду. Много уродилось грибов. С утра уходили ребятишки с посошками и корзинами и целый день звонко перекликались в прозрачном лесу. На просеках кормились тетеревиные выводки и пугали ребятишек, вырываясь из-под самых ног.
Уборку начали дружно: и лобогрейками, и серпами, и косами. Скирды стояли, как большие соломенные крыши, опущенные прямо на землю. Летела, завиваясь, осенняя паутина, оседала на скирдах, таяла, наплывая на белое облако, вспыхивала под закатным косым лучом.
Колхозники почернели, осунулись, - засеяли много, уродилось вот как хорошо, вроде бы и не под силу убрать, а бросить нельзя. Кузьма Андреевич, возглавлявший бригаду косцов был приучен многолетней нуждой к бережливости и скорей бы умер, чем оставил на поле хоть один колос.
На рассвете пускали молотилку. Она гудела ровно и ясно весь день. Доктор так привык к ее гулу, что, когда она останавливалась, тревожно поднимал круглую бархатную голову.
Зерно было сухим; его везли на элеватор прямо из-под молотилки. Размятые, выпачканные дегтем колосья лежали в расхлябанных колеях.
Один только Тимофей равнодушно смотрел на желтое колхозное богатство, волнующееся под ветром. Он попрежнему спал на шелковистой соломе в душной темноте коровника. Время от времени он доставал из-за божницы справку о грыже и перечитывал ее, с благодарностью вспоминая специалиста по нервным и психическим. Недавно сходил он на станцию, договорился о малярной работе и теперь приводил в порядок свои кисти и краски.
...В эти горячие дни собралась помирать старуха Кузьмы Андреевича. Работая, она жаловалась на боль в груди, к вечеру слегла, посеревшая, прыгающая в ознобе. А доктора, как нарочно, еще в полдень увезли на телеге к тяжело больному в Зеленовку.
- Помираю, Кузьма, - прошептала старую и притихла, только скребла пальцами, словно хотела забрать в сухую горсть все одеяло.
Кузьма Андреевич затормошился, забегал. Старуха движением губ, без голоса, приказала:
- Сядь.
Он сел, боясь взглянуть на ее лицо. Она дышала с хрипом. Он открыл окошко. Ледяной свет заливал деревню, тени под избами лежали, как ямы.
- Умираю. Ох, Кузьма!..
Ее глаза были такими же черными и блестящими, как в молодости. Воспоминание толкнуло Кузьму Андреевича в самое сердце. Старуха, бледно улыбнувшись, пожалела его:
- Ты не бойся, Кузьма... Тебе одному... ох, не долго...
За окном расходился ветер, шевелил своим холодным дыханием низкие звезды. Где-то, очень далеко, гром неспеша проламывал сырое небо. Кузьма Андреевич искоса взглянул на старуху. Глаза ее померкли, нос заострился. Ему вдруг представилось, что он видит ее в гробу.
- Пройдет, - сказал он, одержимый одним только желанием - услышать ее голос. Она молчала. - Пройдет! - требовательно и громко повторил он, схватил ее руку и немного успокоился, чувствуя живое тепло.
Старуха померла бы, задержись в Зеленовке доктор еще часа на два. Она уже совсем потеряла память, когда прибежал доктор - прямо с телеги, даже не заехав домой. Он до утра сидел около старухи, впрыскивая камфору. Кузьма Андреевич не верил в успех лечения, но все же был очень благодарен доктору за такую заботливость и внимание.
Не померла старуха.
- Сердечный припадок, - сказал доктор, утомленно потягиваясь и собирая в чемоданчик лекарства.
Старуху начисто освободили от колхозной работы. Целыми днями сидела она у окошка, смотрела на деревню, знакомую ей до последней застрехи, и новое, изумленное выражение было в глазах ее.
Кузьма Андреевич разговаривал с ней почтительно и осторожно, словно близость смерти освятила ее. Кузьме Андреевичу страсть хотелось узнать, что думала и чувствовала она, умирая. Она охотно рассказала бы. но не могла вспомнить. Синее... вот и все...
15
Большим почетом пользовался доктор. Мужики приглашали его в гости, он наравне со всеми пил водку и нисколько не пьянел. О себе доктор говорил, что никогда не хворает, и мужики охотно ему верили. Он мог четыре раза подряд перекреститься двухпудовой гирей: крест при этом он клал добросовестный - широкий и неторопливый, и гиря в его руке не дрожала. Нравилось еще, что ведет он разговор ученый, но всем понятный, а слова "психиатрия" не употребляет вовсе, хотя, по уверениям фельдшера, это - самое главное докторское слово.
"Про себя держит, - одобрительно думали мужики. - Так и нужно".
Кузьма Андреевич подружился с доктором и наведывался в амбулаторию, как в баню, - каждую субботу.
- Шестьдесят три годка, мил человек, шестьдесят три, - степенно говорил он, задирая пропотевшую рубаху. Но в запахе его пота не было старческой едкости, тело хранило еще дубовую крепость, легко выгибалась спина, широким гребнем стоял позвоночник, выступали на боках плотно влитые мускулы.
- А и здоров же ты, Кузьма Андреевич! - восхищенно кричал доктор, с размаху опуская ладонь на его спину. Звук был влажным, на темной коже медленно проступал багровый отпечаток пятерни. - До ста лет проживешь, Кузьма Андреевич!
- Это как бог положит, - степенно говорил старик, - это - как бог. Я бы, Алексей Степанов, непрочь и двести, да ведь бог, поди, не допустит.
Кузьма Андреевич хмурился, и глаза у него становились сосредоточенными, как будто он заглядывал в себя самого.
Голос тускнел.
- Смерть, она, мил человек, всякому... холодная. А у него, у бога, все наперед сосчитано: Севастьянов Кузьма Андреев зажмурится, а другой - младенец - сейчас на его место. Как же бог меня до ста лет может допустить? У него спутаница выйдет тогда.
- Я, значит, против бога иду? - спрашивал доктор. - Человек помирать собрался, а я его - цоп за хвост! - и вытащу с того света! "Врешь, мол, поживи еще!" Выходит - против бога?
- Об этом нужно с попом разговаривать, - серьезно отвечал Кузьма Андреевич, откидываясь на спинку стула, чтобы удобнее было выстукивать грудь.
Болезней доктор не находил, да Кузьма Андреевич и сам не жаловался на болезни. Доктор удивлялся его странной любви к лечению и не мог понять, что старик ходит в амбулаторию вовсе не за лечением: чем тщательнее осматривают и выслушивают его, тем больше он уважает себя. Заботы городского ученого доктора о его здоровья льстят ему и свидетельствуют о том, что он, Кузьма Андреевич, подлинно ценный и незаменимый человек для советского колхозного дела. Его даже огорчало, что он не хворает и не может лечиться по-настоящему. Когда вскочил у него пониже спины чирей, он прибежал к доктору сияющий.
Кроме того, в этих еженедельных осмотрах он видел страховку от разных коварных болезней. С недавних пор, как заболела старуха он душно и тяжело боялся смерти: она могла настигнуть его врасплох и лишить простой человеческой радости, которую он впервые понял на шестьдесят четвертом году. Радость эта была и в полях, на которые смотрел он хозяйским глазом, и в почтительном обращении какого-нибудь мужика, и еще во многом, о чем Кузьма Андреевич не сумел бы даже рассказать.
И все-таки эта радость была неполной без нового дома.
16
Кузьма Андреевич был назначен ответственным за охрану урожая.
Вечером, расставив сторожей, он пришел к доктору в гости. Он пришел в тулупе с желтыми опаленными отворотами, в одной руке держал фонарь, в другой - старую берданку, покрытую веснущатой ржавчиной, а кое-где оловянными заплатками.
Устинья гремела на крыльце самоварной трубой. Старик с удовольствием прислушался к этому звуку.
- Садиться я стал больно грузно, - пожаловался он, опускаясь на табуретку. - Земля тянет, Алексей Степанов. Пригибает меня земля.
На потолке желтел резко вырезанный кружочек лампового стекла; свет расходился вокруг широкими кольцами, постепенно рассеиваясь. Доктор, как всегда, угощал Кузьму Андреевича чаем. Вдвоем они выпили весь самовар. Старик вспотел и расстегнул ворот; шея его была сетчатой, как перетянутая нитками.
- Разве это масло? - пренебрежительно сказал он. - Плохое от наших коров масло.
- Почему? - удивился доктор. - Очень хорошее масло, такого в городе нет.
- В городе! - подхватил Кузьма Андреевич. - В городе не житье, мил человек, - малина. А здесь одна "дярёвня" и дикость! И что сидишь ты, ровно привязанный?
Он долго и настороженно ждал ответа, но доктор всегда уклонялся от подобных бесед. Доктор попросил рассказать о старине. Кузьма Андреевич откашлялся и опустил тяжелые мясистые веки.
- Да... Старину я всю наскрозь помню. Годов мне все более, тело грузнее, а память светлее. О чем же сказать тебе?
- О Маркеле Авдеиче. Ты ведь мне до конца так и не рассказал.
- Жизни он решился в нашем селе, вот тебе и конец. Видишь ты, купил он имение у барина у нашего, Маркел-то Авдеич. А сам из купцов. Флегонтов было его фамилие. Холостой, конечно, а собой видный, черноусый. Но, верно, что лысый. От корысти сошел у него волос.
Начало истории о гибели Маркела Авдеича доктор знал наизусть, но молчал, понимая, что старику необходим разбег воспоминаний.
Девкам, конечно, от его усов интерес, а мужики все одно злобствовали. Больно уж он штрафовать любил. Эту самую правилу - кого штрафовать и на сколько денег - он заместо молитвы знал. Мы его просим: "Ослобони, Маркел Авдеич!" Куда там! Плати - более никаких. Куда ж податься? Плотим. Все до копеечки соберет - своего не упустит да и чужого прихватит. Он, покойник, свою пользу понимал, не то, что у нас - вовсе без понятия народ! Третьедни роют бабы морковку - на баржу грузить. Я, конечно, считаю. Идет мужик хорошевский с корзиной кричит: "Бабы, дайте морковки!" Она ему - раз полную корзину! Я тут к ней! "Какое ты, - говорю, - имеешь право? Морковка не твоя, колхозная морковка!"
Воодушевившись, старик сильно хлеснул по докторскому колену своей тяжелой ладонью.
- "Сыпь, - кричу мужику, - взад!" Меня же баба та, Прокофьевна, и обругала матерным словом. Какое же в ней понятие? Опять же возьми мешки. Нехватка ведь, а бросили на улице. Ребятишки, знамо, бредни поделали...
- Значит, прижимал он вас крепко, этот Маркел Авдеич? - перебил доктор, возвращая старика к прежней теме.
Кузьма Андреевич закрыл глаза. На стене чернел его большой профиль, изломанный полукружьями бревен.
- Крепко прижимал, лысый бес. Так и жил на мужицкой шее и никакого стесненья себе не имел. У мужиков, скажи, не только что коровенку - овцу некуда выгнать, а Маркел-то Авдеич все раздувает хозяйство: у него тебе и скот, и хлеб, и маслобойка. Молоко возил на продажу. Молоко это завсегда барышное дело, ежели глаз иметь. Молоко вещество норовистое, для надзору за ним человека ставить нужно, а не чурбак. При Устинье-то все гладко шло, а нынче поставили Фильку Мосягина. Киснет, скажи, у него молоко, да и на! Уж мы и туды и сюды, - киснет! Убыток принимаем!
- Кузьма Андреевич, - остановил его доктор, - ты мне про молоко уж рассказывал.
- Когда? - недоверчиво спросил старик. - Нет, мил человек, я тебе про другое сказывал. Я тебе сказывал, как у нас картошка взопрела, Захожу в яму, беру картошку, а она сладкая; гнилым теплом от нее так и пышет. Ах ты, горе! Разве мыслимо! Убыток.
- Слышал я про картошку, - снова остановил его доктор. - Ты про старину расскажи.
- А я про что? - удивился Кузьма Андреевич. - Я тебе про старину и сказываю. О картошке - это к слову. Вот, значит, слушай про старину: я, мил человек, любитель про нее сказывать - пятерку заработал. Верно. Городской один дал мне пятерку, пондравился ему. Да-а-а... Стоят у него, у этого Маркела Авдеича, кругом сторожа; народ подобрал он лютой, чужестранный народ, глазастый. По ночам он, значит, ходит, самолично сторожей поверяет, нет ли где потравы, али порубки. Эх! и боялись его сторожа. У него не поспишь - враз достигнет! Он бы с этого, с Тимофея бы Пронина, шкуру снял! Страмота ведь! Захожу третьедни на скотный двор - тихо. Спит он, Тимофей-то; выскочил навстречу, а глазища мутные. Поднялось тут во мне сердце... "Как ты, - говорю, - имеешь полное право спать на охране колхозного скота?" А он: "Твоего, - говорит, - дела нет!" - "Как так нет? Я тебе кто? Членов правления ты слушать должон?.." Тут я, конечно...
Доктор понял, что и сегодня не услышит конца истории о гибели Маркела Авдеича. Доктор взглянул на часы,
- Двенадцать без десяти.
Старик натянул тулуп.
- Пойтить сторожей поглядеть. Потом доскажу, Алексей Степанов. Я тебе много про старину могу сказать. Я ее всю наскрозь вижу, как в озере.
Доктор проводил его. Ветер шел густой и ровный, как река; глухо гудели вершины старых берез. Крыльцо качалось под ногами плавно, как лодка. Кузьма Андреевич встревожился, при скудном свете фонаря долго осматривал перила и столбы. Наконец огорченно сказал:
- Чтой ты, Алексей Степанов, плохо за мужиками глядишь? Вяжут за крыльцо лошадей: столбы растревожили. Ты гоняй... Коновязь, что ли, поставить им?
И добавил без всякой видимой связи:
- Тебе, конечно, скучно в деревне. Театров здесь нет, а разве ученому человеку мыслимо, чтобы без театра? Там тебе сейчас на гитаре сыграют, русского спляшут, покажут женщину-паук...
Он ушел, жестко пошуркивая тулупом, веером расстилая перед собой свет фонаря.