4
Комиссар напомнил о себе запиской, а вскоре явился и сам, с трудом пробившись через гудящую у входа толпу.
- Непорядок! - сказал комиссар, вытирая платком потный лоб. - Толчок развели, чорт знает что! Как же ты допустил, товарищ Мамонтов?
Он сел в переднем ряду, раскинув полы шинели. Спектакль прошел вяло - актеры не смели драться, публика скучала.
После спектакля комиссар взобрался на сцену, осмотрел строгим взглядом постели, печку, столы, ящики, заглянул в суфлерскую будку.
- Непорядок у вас! Все скамейки поломали. И пьесы у вас безо всякого революционного духа.
Антрепренер почтительно объяснил, что вся труппа померла бы с голода, если бы входная плата не взималась натурой, потому и толчок у дверей. Воз дров стоит на базаре шестьдесят миллионов, поневоле приходится ломать скамейки.
- Пьес же у нас подходящих нет. Не доходят к нам революционные пьесы.
Комиссар, звякая шпорами и сердито покашливая, пошел к выходу, оставив труппу в страхе и смятении. На прощанье сказал Мамонтову:
- Завтра вечером заходи, потолкуем.
Скрипнула дверь, хлопнула; все затихло. Антрепренер зловеще покачал головой:
- Свершилось. Укладывайте, братцы, чемоданы и отправляйтесь завтра кто куда...
Суфлер больше всех расстроился. И руки у него дрожали, и в голосе появилась слеза.
- Мне итти совсем некуда... Что это вы говорите - разве мыслимо!.. Да вы сами-то куда пойдете?
- О себе думайте, а я везде устроюсь, - ответил антрепренер. - Пойду на военную службу по части продовольствия, меня возьмут.
На следующий день, когда стемнело. Мамонтов, решительный и серьезный, напялил пальто.
- Надеюсь, Владимир Васильевич... - трепетно сказал суфлер. - Вы того, помягче, вы не горячитесь. Может, еще обойдется как-нибудь. Вы уж постарайтесь для общего спасения.
Комиссар принял Мамонтова в той же комнате. Гудело мутное пламя в чугунке. Вокруг дома лил, хлюпал дождь; окна были рябыми от капель. Комиссар сказал:
- Дело в следующем. Перво-наперво - скамейки. Ломать их нельзя. Так и скажи своим, нельзя, мол, не велю! Народное достояние.
- Холодно...
Комиссар движением руки остановил Мамонтова:
- Знаю. Завтра получишь дрова на станции. Три подводы. Нехватит - еще дам. А скамейки ломать нельзя. Сколько работы - скамейку сделать, а вы ее на дрова. Ты сосчитай, запиши. Скамейки там и прочее имущество, - за это за все ты отвечаешь...
Он прошелся несколько раз по комнате из угла в угол. Мамонтов смирно ждал, сложив руки на животе.
- Пайков у нас лишних нет, - вдруг отрезал комиссар так сердито, словно бы Мамонтов давно докучал ему с этими пайками. - Самим нехватает, бойцам полностью не даем. Так и скажи своим, объясни, что, мол, тяжелое положение. Керосину там или дров - это можем, а уж насчет пайков, - извини.
- Мы не бросим. Мы сами продержимся как-нибудь.
- Вот, - одобрил комиссар. - Правильно. Теперь, значит, короче, по-военному. Два дня в неделю для бойцов, понял? Все места. В остальные дни - пятьдесят мест. Так и скажи своим.
- Хорошо, - ответил Мамонтов.
- И еще - о пьесах, - снова начал комиссар. - Бойцам революционное нужно играть, товарищ Мамонтов. В бойцах нужно дух поднимать.
- Мы бы сыграли. Пьесы нет. В Москве - и то, наверное, нет.
- Правильно, пьес революционных нет... - Комиссар заглянул в печку, подкинул дров, потом неспеша закурил, погладил свою круглую бритую голову. - Это верно... - Вдруг он оживился, нашел выход: - Сочини, товарищ Мамонтов! Человек ты ученый, грамотный.
Мамонтов остолбенел. Комиссар не слушал его возражений.
- На фронте у нас был один солдат - церковно-приходскую кончил и мог сочинять стишки. А ты, поди, гимназию кончил, как же ты сочинить не можешь? Это, выходит дело, саботаж?..
Страшное слово напугало Мамонтова до слабости в ногах, он торопливо согласился. Да, он будет писать пьесу и постарается закончить ее побыстрее. Обязательно победу в конце. Хорошо, будет победа. До свидания; время позднее - пора возвращаться домой.
В театре все уже залегли спать. Коптилка, освещавшая зрительный зал, потухла. Мамонтов ощупью пробирался к сцене.
- Тут ходишь, хлопочешь за всех, а они подождать не могут, свет погасили! - ворчал он, выбираясь из нагромождения досок и палок, наваленных в самом проходе.
- Осторожнее! - крикнул со сцены антрепренер, но опоздал со своим предупреждением - Мамонтов запутался ногами в обломках и, крякнув, грузно свалился на бок.
- Упали? - сочувственно осведомился антрепренер. - Эк вас угораздило!..
Мамонтов медленно встал, сопя от боли и злобы.
- Опять скамейки? Предупреждаю, прекратить! Прекратить!
Он грозно влез на сцену, швырнул подобранный обломок.
- Я отвечаю! И буду карать!
Проснулся Логинов, блеснул медью своей головы,
- Это хамство, любезный! Вы что, напились там со своими друзьями?..
Мамонтов долго смотрел на Логинова, дыша от злости через нос. Наконец сказал:
- Вам следует молчать. Между прочим, там справлялись о вашей личности... И вообще справлялись...
В ночной тишине послышался тихий стон перепуганного насмерть суфлера.
5
Пьеса двигалась очень туго. Мамонтов не знал, какие слова должны говорить коммунисты, а какие - не должны, и очень боялся нечаянно сунуть в пьесу что-нибудь контрреволюционное. Он обращался за советом к суфлеру, к антрепренеру, но что могли они посоветовать? И Мамонтов страдал в одиночку, сидя в углу, отгороженном старыми декорациями. Ветер громыхал оторванным углом крыши, из разбитого, заставленного фанерой окна несло холодом и сыростью.
"Андрей: - Наша цель - свобода, равенство, братство", - тоскуя, писал Мамонтов, а тремя строчками ниже - опять: "Мы добиваемся равенства, свободы и братства"... Ничего более революционного он придумать не мог, надевал в унынии пальто, галоши и выходил на площадь проветриться.
Странно было видеть его одинокую черную фигуру на площади, среди пустых амбаров, поваленных ларьков и сорванных вывесок. Утомительно гудит ветер, плывут низкие темные тучи. По ветру боком врассыпную несутся черные галки. Темнеет; на западе, над колокольней - красная щель, резко отграниченная краями туч; оттуда смотрит грозное цветом солнце, но тучи уже сдвинулись, спеша закрыть, спрятать мокрую встревоженную землю. Мамонтов уходит с площади.
Путь его был всегда одинаковым: Дворянская (теперь Карла Маркса), Торговая (теперь - Красногвардейская), Киевская и та же базарная площадь. Он замечал перемены в городе, - появилось много красноармейцев, во дворах под навесами стояли зеленые военные двуколки и даже пушки, охраняемые часовыми. В трактире помещался цейхгауз, городская больница была переименована в госпиталь.
У казначейства Мамонтов останавливался, раздумывая, не зайти ли поговорить с комиссаром. Но столько военного народа суетилось во дворе, и так внушительно стоял часовой у ворот, что он снова и снова откладывал свой визит.
В театр возвращался он как раз к чаю. Самое лучшее место у печки теперь принадлежало ему. Он, покряхтывая, грел ноги, спину, а суфлер все подливал и подливал ему чаю в жестяную кружку.
- Говорят, сильно жмут красных на фронте. Вы не слышали? - спрашивал антрепренер.
Мамонтов, - как это и подобает человеку, приближенному к власти и много знающему, - не спешил отвечать.
- Раненых привезли сегодня целый вагон, - добавлял чей-то голос из темного угла, куда не проникал свет коптилки.
- Ерунда, - веско говорил Мамонтов. - Ефим Авдеевич рассказывал мне сегодня. Мелкие неприятности...
Антрепренер сильно затягивался шипящей цыгаркой:
- Мелкие-то, мелкие, а вот как подойдут поближе да хватят снарядом в нашу хибарку, будут вам тогда мелкие... Кстати, бумажку на керосин и дрова принесли?.. Что? Опять позабыли! Который раз говорю. Завяжите, пожалуйста, узелок.
- Память скверная, - бормотал Мамонтов.
Суфлер заглядывал снизу в лицо ему:
- Они, Владимир Васильевич, теперь - политическое лицо... Им все упомнить невозможно...
- А без света, в холоде возможно сидеть? - сердился антрепренер. - Вы уж, старичок, не суйтесь, помалкивайте, вам спать пора.
Суфлер послушно ложился и сразу безмятежно засыпал. Следом за ним ложился антрепренер, и у печки, покорный старческой бессоннице, оставался один Мамонтов. Он привык за последние годы к одиночеству и разучился думать о людях; между тем грустный и сладкий дурман неясных размышлений был необходим ему: на земле неуютно, холодно жить, и можно согреться только теплом своих собственных мыслей. Он сидел сгорбившись, устремив неподвижные глаза в одну точку, весь обращенный к прошлому; иногда качал головой и грустно улыбался, переполненный жалостью к самому себе... Но вот он вспоминал о комиссаре, о пьесе, и все настроение летело к чорту... Пьеса не получается, осталось всего четыре дня, комиссар ждет, - что сказать ему?.. Мамонтов кряхтел, морщился, заранее переживая страшную встречу...
...Роковой день наступил - комиссар потребовал Мамонтова к себе. Холодея под его внимательным взглядом, Мамонтов долго разглаживал первый лист своего творения. Комиссар отодвинулся вместе со стулом в угол комнаты, в тень.
Мамонтов читал, не осмеливаясь взглянуть на комиссара. Наконец, чтение окончилось. Мамонтов сложил свои листки и замер, ожидая приговора. Минута молчания, другая. Мамонтов слышал шаги комиссара по комнате - из угла в угол, несколько раз.
- В насмешку, что ли, ты сочинил, товарищ артист?
"Конец. Пропадаю!" - в смятении подумал Мамонтов.
- Я против тебя, конечно, человек малограмотный, - продолжал комиссар, - и мне говорить с тобой трудно... Не так сочинил ты, совсем не так. Я тебе приказывал писать для поднятия боевого духа.
Мамонтов огрызнулся:
- Как умел, так и написал...
- А где слова у тебя, чтобы наш боец кидался от них на буржуя как лев? Где у тебя революционные слова? Бойцы наши из крестьян, ты мне покажи лозунги про помещиков, про землю...
Вздохнув, комиссар решительно взял со стола рукопись, подошел к накаленной чугунке.
- Сожгу?
И, не дожидаясь ответа, сунул пьесу в огонь. В трубе загудело, притихший чайник сразу ожил и задребезжал крышкой. Мамонтов сидел обмякший; он, конечно, и сам понимал, что пьеса его никуда не годится, но расправа была чересчур простой и короткой.
Комиссар налил чаю, очистил две воблы, одну положил перед Мамонтовым. Чадила семилинейная лампа; стекло было надставлено бумагой, пожелтевшей, местами осыпавшейся. Лицо комиссара было в тени; на свету лежала его рука - темная, тяжелая, грубая, похожая на железную перчатку. Он усмехнулся.
- Обидел я тебя, товарищ артист. Ничего не поделаешь - время такое, вилять не приходится. Давай, пиши другую.
Мамонтов даже привстал и подавился чаем.
- То есть как это - другую?.. Позвольте, Ефим Авдеевич.
Мысль о новых мучениях над чистым листом бумаги ужаснула его; он хотел сразу и решительно отказаться и уже начал отказываться - торопливо, с отчаянием в голосе, но комиссар так непреклонно и спокойно смотрел в лицо ему, что пришлось волей-неволей согласиться.
- Сочинять должен ты из боевой жизни, - сказал комиссар. - Сам бы помог, да видишь какое дело - все некогда; к вечеру-то гудёт в голове, как в бочке... Должен ты еще дать понятие, какая будет жизнь при коммунизме, через тридцать лет... Служба наша военная, сегодня ты жив, а завтра... Конечно, которым людям счастье, они своими глазами эту жизнь увидят, а многим, между прочим, уж не придется. Был у меня приятель, Гусман, комиссар - беляки шашками его изрубили, очень хорошо он умел про эту жизнь рассказывать. И бойцы у него всегда были как львы.
Комиссар выдвинул ящик стола; там, в полевой сумке, хранилась у него фотография Гусмана. Сутулый, в очках, в помятом шлеме, с темным от небритого волоса лицом, в брюках навыпуск, он стоял, смущенно улыбаясь, у какого-то дерева; маузер оттягивал его пояс и заметно мешал ему. Комиссар грустно улыбнулся воспоминанию,
- Вот был орел! Книжку все хотел сочинить - какая будет жизнь при коммунизме. Не успел!.. До чего бы эта книжечка нам сейчас пригодились.
Из той же полевой сумки он достал клеенчатую толстую тетрадь, бережно развернул ее. "Что такое счастье и как надо его понимать", - прочел Мамонтов крупный заголовок и больше ничего не смог разобрать; строчки налезали на строчки, иные записи шли поперек страницы, иные - вдоль, а некоторые - наискось; все было перечеркнуто, исправлено и снова перечеркнуто.
- Что такое счастье? - торжественно спросил комиссар. - Вон куда хватает, дальний прицел у него. Постановка вопроса - какое бывает счастье для буржуя и какое для трудящего человека. Для буржуя счастье - чтобы угнетать и заниматься кровопийством, а для трудящего - наоборот, чтобы свободно жить, в дружбе, работать сообща, чтобы вокруг домов были везде палисадники, чистый воздух, чтобы ходить в театр, книги читать, газеты; хлеба там или мяса, ботинок будет у нас - завались, и все, заметь, дешево, и чтобы совесть была чистая - никого чтобы не давить и не угнетать. В этом есть для трудящего человека счастье... Понял? Театр будет у нас тогда не в сарае; это - временно, ввиду тяжелого положения; театр будет у нас, если хочешь знать, в царском дворце! А то и почище выстроим, все в наших руках. Понял?..
Он перевернул несколько страниц, показал Мамонтову заголовок "Коллективное земледелие". Дальше следовали заголовки: "Коммунистическая мораль", "Чистая любовь, брак и воспитание детей", "Вопросы всеобщего образования", "Долголетие, проблема бессмертия", "Гармонический человек будущего", "Наука и искусство в коммунистическом обществе". Для Мамонтова, которому ни разу в жизни не пришлось поговорить с Гусманом, эти заголовки звучали сухо и непонятно; комиссар же ясно видел за ними какую-то светлую глубину и, стараясь выразить ее, сердился на бессилие своих слов и на равнодушие собеседника. Его сухая, горячая ладонь лежала на руке Мамонтова.
- Ты понимаешь? - настойчиво допытывался он: глаза его блестели, пугая Мамонтова. - Ах ты, боже мой! Все тут понятно, до самого последнего слова, как у Ленина, полный способ нового устройства жизни, чтобы на земле было для трудящих людей полное счастье.
Он заглядывал в лицо Мамонтову и дергал его за рукав, требуя подтверждения. В печке давно уж сгорели все дрова, - трещал, обугливаясь, фитиль лампы, в комнате потемнело.
- Не умею сам я складно писать, не прошел образования, - вот главная заковыка. - Комиссар спрятал тетрадь в свой ящик. - Этой тетрадке цены нет. Что мог сочинить человек из своей головы, а?! Порубили беднягу, не подоспел я к нему во-время, а сам он клинком владел плохо. Конечно, теперь не воротишь, но книгу эту, между прочим, надо кому-то дописывать. Он мне все рассказывал по тетради, и для себя я помню, а чтобы другим передать в письменном виде - этого не могу. Образования не проходил. Пропадает самый главный смысл - ну прямо как вода из решета... А скажи мне, товарищ артист, - вкрадчиво спросил он, - скажи мне, где ты прошел образование?
Мамонтов сразу сообразил, какая страшная опасность грозит ему, беспокойно заворочался на стуле, застегнул пуговицы пальто.
- Какое там образование!.. Из пятого класса реального выгнали. Что и знал - давно позабыл, мне ведь шестьдесят с лишним.
- Нужен мне грамотный человек, - перебил комиссар, - которому бы я мог доверять. Я бы ему рассказывал, - знай пиши... - Он так посмотрел на Мамонтова, словно прицелился. - Тебе вот я доверяю...
Но Мамонтов уже торопливо шарил в углу, разыскивая галоши. Комиссар остановил его.
- Обожди, силой не заставляют. Не хочешь - твое дело, но только зря. Через такую книгу знаешь, как можно прославиться? Свою фамилию поставишь, - мне этого не нужно, а Гусману - вовсе. Твоя будет фамилия...
- Нет, - твердо ответил Мамонтов. - Куда мне! Я никогда в жизни книжек не писал, да, признаться, и читал их мало. Пьесу одолею как-нибудь, а уж насчет книжки... Шутить изволите, Ефим Авдеевич...
- Эх! - сказал комиссар с досадой. - Ты как заяц, товарищ артист, в кусты норовишь. Ну. ладно, пиши пьесу, только смотри, чтобы я в ней видел старанье.
Его скуластое лицо светилось обычной усмешкой. Он сильно тряхнул вялую холодную руку Мамонтова и, крепко пожимая, сразу согрел в своей широкой ладони.
По коридору затопали, приближаясь, тяжелые сапоги, дверь открылась, и вошел пахнущий бензином приземистый, почти квадратный человек весь в кожаном, с темными замасленными руками. Он не ждал увидеть здесь постороннего и недружелюбно покосился на Мамонтова.
Лицо комиссара отяжелело, глаза потухли; он коротко бросил Мамонтову:
- Иди!
Темнота слила воедино землю и небо. Мамонтов шел медленно и, рассматривая дорогу, низко нагибался к тусклым лужам. В кармане нашел он спички, но было бесполезно зажигать их на ветру. И вдруг стремительно набежал сзади белый летучий свет; в его полосе мгновенно возникло и сразу потухло голое дерево, зарычал мотор, все покрыла свирепым воем сирена, - и, огибая окаменевшего в ужасе Мамонтова, слепя его, обдавая гарью и водой, промчался на полной скорости грузовик, оставляя за собой непроглядную тьму. И, как раньше, в комнате, пришибло Мамонтова холодным по́том, колени ослабли, затряслась голова. Он побежал, не разбирая дороги, по лужам, ни о чем не думая, повинуясь безотчетному, единственному стремлению - укрыться в четыре стены...