- В мире все относительно, - живо продолжал Лифшиц. - И красота также. Критерии ее не есть постоянны. Каждая эпоха создает свою эстетику. Реализм, натурализм подражал природе. Он изображал тот мир, который знал человек тогда. Теперь человек знает мир больше. Он проник в материю. В науку пришла абстракция. Художник тоже желает изобразить свои ощущения. Ему надоело подражать природе, изображать давно известное. Зачем? Он хочет искать, как ученый. Только бездари и лентяи в наш век копируют природу, потому что они лишены фантазии, они не могут создать свой мир, мир своих чувств. Это делает настоящий творец. Абстрактная картина есть состояние психики художника.
- Больной психики, - как бы размышляя вслух, обронил Зоткин.
- Не здоровой, - согласился Лифшиц. - Многие художники-абстракционисты - психически неуравновешенные. Таким был знаменитый Поллак. Таким был и Горки, который покончил с собой в сорок четыре года. Эти люди - пророки. В их шедеврах - психика последних людей на земле. Ужас, трагедия нашего поколения, страх перед неизбежностью мировой катастрофы. Это чувство не было известно старым художникам, которые копировали мир. Они искали гармонию вещей. Теперь это не нужно. Многие популярные абстракционисты не имеют профессиональной школы. Зачем? Это устаревшие понятия - рисунок, гармония красок. Бешеный темп жизни, новая техника, электроника огрубляют человеческие чувства. Новый человек равнодушен к искусству классическому.
- У нас несколько иной зритель, чем, скажем, на Западе, - довольно робко возразил Зоткин.
- У нас не получится, - упрямо твердил Балашов. - Вы не знаете России, нашего народа. На короткие штанишки он еще с горем пополам согласится и короткую прическу на время заведет, то есть косу срежет. А что до абстрактного - не-е-ет. Ему подавай все, как в натуре. Сделаешь сапог в скульптуре, так он пощупает да еще спросит: почему не блестит?
- А между тем, к вашему сведению хочу сообщить, что большинство ведущих абстракционистов Соединенных Штатов… - Лифшиц сделал паузу, перед тем как сказать нечто сенсационное, осмотрел торжествующе всех присутствующих, в том числе и "мадам Балашову", и закончил: - по своему происхождению выходцы из бывшей Российской империи.
- Да не может быть, - усомнился Балашов.
- Я могу напомнить, - улыбнулся Лифшиц. - Отцы абстрактного искусства Кандинский и Малевич - ваши соотечественники. Братья Наум Габс и Антон Певзнер - тоже российского происхождения. Я мог бы назвать вам еще десяток имен здравствующих ныне знаменитых абстракционистов, родители которых эмигрировали из России. К счастью все они преодолели национальную ограниченность. Они стали гражданами мира.
- Удивительно! - покачал головой Балашов. - Я слышал, что ваш художник Сойер - выходец из России, из Тамбова.
- Сойер? Возможно, - заметил Лифшиц без особого энтузиазма. - Но Соейр, пожалуй, больше реалист. Вы не поняли, не приняли двух гениев и пророков грядущего - Кандинского и Малевича. Почва России для них была нехорошей. Они бросили семена своего искусства на земле свободной Америки. И вот результат. Они победили.
- Они не победили, - вдруг как-то резко бросил Зоткин. - Не победили, господин Лифшиц. Во всяком случае у нас.
- Это, как говорится, вопрос времени, - очень дружелюбно и без запальчивости сказал Лифшиц. - Позвольте мне прибегнуть к исторической аналогии. Может, будет смотреться парадоксом. Когда появилась новая общественная система - ваша Советская Россия. - Америка не признавала вас долгое время. Но время сделало свое дело. Ваша система утвердилась, распространилась, стала мировой. И Америка признала вас. Это один пример. Еще второй: долгое время вы не хотели признавать импрессионистов - вы говорили им категорическое "нет!", как говорите сейчас абстрактному искусству.
- Импрессионистов мы всегда ценили, уважали, - замотал тяжелой головой Зоткин. - Их третировали наши ортодоксы.
- Все равно, - официально вы их не признавали, отвергали. А сейчас вы их вынуждены признать. Сегодня ваши официальные круги жестоко отвергают абстрактное искусство. Но у вас уже есть и сторонники абстракции. Их пока мало. Но скоро их будет много. Я уверен. Между прочим, абстракционисты идут от импрессионистов, от Мане, Ренуара, Сислея, которые одержимо гонялись за эффектами света. Общественная деятельность человека их не интересовала. Устойчивой формы они не признавали, о рисунке не заботились. Искали интересное, оригинальное сочетание цвета. Пусть непривычное и раздражающее для обыкновенных людей. Они не желали смотреть на мир и природу глазами всех. Они глядели своими глазами и не боялись исправлять природу по-своему или, как у вас говорят, "деформировать". Они были глашатаями свободы в искусстве. Свобода творчества - это основа абстрактного искусства. Свобода от содержания, от формы, свобода от разрешений и ограничений. Абсолютная свобода художника - наивысшее благо искусства ядерной эпохи. Вот что такое, господа, абстракционизм, если смотреть на него не предвзято.
Гарри Лифшиц посмотрел на своих слушателей взглядом профессора, который умеет закончить лекцию эффектной фразой. Зоткин сказал:
- Любопытная штука, черт возьми. Вы нам сообщили много интересного.
- Все не так просто, все серьезней, глубже, чем думают некоторые, - произнес Балашов. - Философия, диалектика. Все течет, все изменяется.
Думалось, что этим кончится разговор на острую тему, без спора и возражений. Как вдруг заговорила Ольга Ефремовна. Эта тихая, даже робкая женщина, которая, казалось, всегда разделяла взгляды и вкусы своего мужа, неожиданно и для Балашова и для Зоткина решительно заявила:
- А я не согласна с вами. - Строго и хмуро осмотрела гостей и повторила: - Не согласна. Я видела в Сокольниках на американской выставке абстрактную мазню. Какие же это картины? Детские кляксы. И совсем никакое это не искусство. Нормальный человек так пачкать не станет. Правду вы сказали - психопаты абстракционисты. Это и видно. Лечить их надо. А космос и новая техника тут совсем ни при чем. Нормальному человеку красота нужна, а не черт-те что. - Она сердито и даже брезгливо махнула в сторону "интимных" работ своего мужа. - Людям показать совестно.
- Оленька, Ольга, ну ради бога… - поспешно запротестовал Константин Львович, сконфуженный неожиданным выпадом супруги. - Вы уж извините ее, пожалуйста. У нее свои понятия, - заискивающе сказал Лифшицу.
- Да, свои, а не ваши, - негодующе бросила Ольга Ефремовна.
Назревавший скандал совсем не устраивал американца, и он решил вовремя погасить спор:
- Я прошу прощения, мадам. Я вас очень хорошо понимаю. Поверьте мне, я не хотел никого обидеть. Мы затеяли откровенный разговор. И конечно, все дело вкуса. О вкусах не спорят, как говорят французы. Не будем спорить и мы.
- Как вам будет угодно, - уже смягчившись, произнесла Ольга Ефремовна. - Я только свое мнение сказала. И ничего тут обидного нет. Одному нравится одно, другому другое. Чего ж тут спорить. Пусть каждый выбирает, что ему нравится, по своему вкусу.
Поскольку вся водка была выпита, распили и бутылку вина и договорились о цене за "Атомный век" и "Космическую эру". За них Лифшиц дал тоже по десяти тысяч. Расплатился тут же и забрал все три скульптуры, пообещав, что в бронзе он их отольет сам. На прощанье пригласил Балашова вместе с мадам посетить Соединенные Штаты хотя бы в качестве туристов и обязательно погостить у него, Гарри Лифшица.
- Довольно милый человек. И в искусстве понимает толк, - восторгался Балашов после ухода гостя. - Там умеют ценить искусство. Видала? Тридцать тысяч отвалил - на руки, без вычетов. Получай и будь здоров.
- Что ж ты ему "Свинью" не предложил? Может бы, тоже взял?
- "Свинья" не для них. Они такого не любят. Им новый стиль подавай. Чтобы замысловато. А свинья - есть свинья. - Вдруг точно что-то кольнуло Балашова, какая-то тень внезапно родившихся мыслей пробежала по его серому, худощавому лицу, встревожила и озадачила. И тогда он заговорил уже сам с собой, стараясь быстрей избавиться от неприятных мыслей, вытряхнуть их из себя: - Крайности, одни крайности: "Свинья" и "Космическая эра". Все глупо… и зачем?.. Вот вопрос - зачем? И кто ему мог обо мне рассказать?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
- А это наш Тимоша, - сказала Вере Надежда Павловна, когда они подъехали к деревянному финскому домику с мансардой, с крыльца которого обрадованно и в то же время как-то несмело и смущенно спускался долговязый, белобрысый, густо загорелый парень - сын Надежды Павловны. - Знакомься, Тимоша, это Верочка. Она москвичка, будет жить и работать у нас.
Вера подала Тимоше руку. Он пожал ее поспешно, растерянно, но крепко и еще больше смутился. Черты лица Тимоши, правильные, энергичные, и глаза, темные, круглые, с холодным блеском, серьезные, с притаившейся в уголках озорной смешинкой, удивительно напоминали мать.
В доме было чисто, уютно и очень светло: обе комнаты ярко залиты свежим росистым солнцем. По радио передавали урок утренней гимнастики. Вера машинально взглянула на часы - только начало восьмого, дома в это время она была бы еще в постели. Надежда Павловна быстро распорядилась: Вера займет мансарду, а Тимоша спустится вниз и будет спать на диване в большой комнате, которая служила им столовой. Нельзя сказать, чтобы такое решение обрадовало Тимошу, но он с готовностью перенес кой-какие свои вещи вниз, затем, на ходу съев кусок розового, мягкого, тающего на зубах сала с ржаным хлебом и запив его пол-литровой кружкой молока, поспешил на работу. Надежда Павловна взглянула на часы.
- На наряд я уже опоздала: в семь часов у нас проводится. Ну да ладно. Сейчас мы с тобой будем завтракать. - И ушла на кухню.
Пока Надежда Павловна готовила завтрак, Вера осмотрела свое жилище. Две комнатки в два окна, разделенные плитой и нешироким простенком, завешенным полотняной с красивой вышивкой портьерой, Вере понравились. Одно окно выходило на юг, на огороды и молодой совхозный сад, уже плодоносящий. В этой комнате у самого окна стоял письменный стол Тимоши, этажерка с книгами, комнатная роза в белых цветах. На стене висела карта Советского Союза и портрет молоденького с трубкой в руке Сергея Есенина, вырезанный из "Огонька", наклеенный на паспорту и вставленный в изящную рамочку. На столе стоял круглый, довольно громоздкий репродуктор и школьный глобус.
Во второй комнате, кроме железной кровати и деревянного жесткого стула, ничего не было. Зато окно этой комнаты выходило к реке, за которой начинался старинный господский сад.
Угодьями, принадлежащими ныне совхозу, когда-то в дореволюционное время владел помещик Лапчинский. Его имение, с замком, кирпичной церковью, большим фруктовым садом по одну сторону реки и гаем по другую, было на окраине деревни Зубово. Две другие деревни, расположенные в пяти километрах одна на восток, другая на запад от Зубова, назывались Заполье и Забродье. Забродье в годы войны было под корень испепелено гитлеровцами, и после войны жители туда уже не стали возвращаться, а предпочли строиться в Зубове и Заполье, где уцелели две бани и три погреба. В Зубове теперь была центральная усадьба совхоза, в Заполье - отделение: одна полеводческая бригада и две фермы - свиноводческая и молочная.
Наскоро позавтракав, Вера поспешила выйти из дома, чтобы познакомиться с селом. Остановилась у крыльца, раздумывая, в какую бы сторону направиться. И вдруг мальчишеский голос от соседнего дома:
- Петь-ка-а!.. Гляди, к Посадовой дачница приехала!.. Молода-а-я!
- Подумаешь! - небрежно бросил откуда-то Петька, которого интересовало совсем другое: - Яна свадьбу пойду!
- На какую?!
- Дед женится: умора! - весело сообщил Петька.
Из-за поворота с невероятным треском выскочил мотоцикл, глухо кашлянув раза три, остановился у соседнего дома, из окна которого высунулась лохматая голова.
Парень, не сходя с мотоцикла, начальнически спросил:
- Ты што, дома?
- Машину жду, пропади она пропадом. Едем в отделение, - ответила голова и уточнила: - Велят кирпич у них забрать, который остался. А сколько того кирпича? Может, и машину гонять не стоит.
- Ладно, поезжайте… - И голос парня заглушил треск умчавшегося мотоцикла.
Вера засмотрелась, как молодые петухи смешно и неумело начали пробовать свои еще неокрепшие голоса, а потом ни с того ни с сего стали драться друг с другом с неистовым азартом. Вера принялась разнимать драчунов, взяла хворостину и хотела бросить в петухов, но сзади услышала женский голос:
- Не замай их, милая, пущай себе дерутся. На то они и петухи.
Вера смутилась и, обернувшись к говорившей - это была низенькая, смуглая, с узловатыми руками, вся в глубоких морщинах старуха, - сказала:
- Главное, без всякой причины. Хулиганы какие.
- А на што им причина, силу пробуют - вот и вся причина, - сказала старуха и поинтересовалась: - Надежде Павловне родственница будешь?.. Аль так, знакомая?..
- Знакомая, - нехотя ответила Вера, а старуха продолжала бойко тараторить:
- Отдыхай, у нас тут хорошо, из Москвы один раз отдыхать целая семья приезжала. Молоко есть, мед, яйца. Пойди в гай, на речку. По грибы, по ягоды сходи. Се лето много уродило. На свиноферму ко мне заходи поглядеть, коли интересуешься. Многие заходят: ученики из города и деревенские, разные бывают. Ферма наша тут недалеко, за амбарами. Только свиньи теперь в лагерях. Наш лагерь недалеко отсюда. Километра два будет. Это по дороге, как на Забродье ехать, в лесочке. А я в гаю живу. Увидишь там хатку - то моя. Одна только и стоит. Ломать все собираются, а меня в новую квартиру. Вон, видишь, дом отстраивают, и меня туда хотят. А мне не надо их квартиры, мне и в гаю хорошо. В гаю, как в раю. А силой никакого права не имеют. Я к самому Егорову поеду, скажу: защити солдатскую вдову и партизанскую мать. Я двоих похоронила: сын в партизанах погиб, а муж с финской войны не вернулся. Теперь мы с дочкой Нюркой живем. Десять классов окончила и в академии заочно учится. На агронома. Агроном у нас старый и бестолковый, руки дрожат и сам весь трясется, как в лихорадке, ему на пенсию давно пора. А Нюрка смышленая. Теперь девки поумней мужчин пошли. Женихов сколько! И Федька Незабудка сватался, и учитель Сергей Александрович ухаживал. А она хоть бы бровью повела. Не по сердцу, значит. А и то подумаю, кого тебе, девка, еще надо? Чем же они не женихи? Взять хоть бы Федьку - первый работник на все село. Такого больше нет. На весь совхоз работник такой единственный. А то, что баламут и выпить любит, что с того. Молодой, вон как эти петухи. Женится - остепенится. Да и учителя возьми - красавец, и умный, и такой самостоятельный.
- А где ж ваша дочь работает? - поинтересовалась Вера, с любопытством выслушав откровенную речь словоохотливой бабки.
- Здесь, в Зубове. Доярка она. В свинарки не захотела, ни-ни, боже избавь. Тебе, говорит, мама нравится со свиньями - будь при свиньях. А я их, говорит, терпеть не могу. Коровы ей нравятся. А подружка ее, Лида Незабудка, Федькина сестра, так та поначалу у меня на ферме свинаркой работала, а теперь тоже доярка. Первое время, бывало, сразу, как школу окончила и, значит, в институт ее не приняли, на доктора хотела, пришла это ко мне на ферму и думала, со свиньями можно абы как: накормил, напоил - и получай полторы, а то и две тысячи в месяц, а сам гуляй. А я ей и говорю: ты зачем, работать сюда пришла аль так, за длинным рублем? Я еще не завтракала, а ты уже пообедать успела. А работать кто? Пристыдила ее, рассказала, научила. Теперь на ферму перешла: в две смены работают. И погулять поспевает. Дело молодое, и жениха найти надо. Она девка ничего, - не чета, конечно, моей Нюрке, али ничего, славная. Метила она на Мишу - нашего механизатора, который по животноводству. Хлопец он видный, хороший, ох, какой хлопец! Сердешный, мухи не обидит. Славный-преславный. А ты что ж, милая, надолго к нам?
- Надолго, - неохотно ответила Вера.
Старуха поняла это и не стала выпытывать. Только сказала:
- Заходи хоть на ферму, хоть домой. Комариху спроси. Меня весь совхоз знает. А мне надо в лагерь.
Июльское утро уже буйно пенилось, струилось, играло и нежилось. Сытая и хмельная от полноты счастья земля потягивалась в сладкой истоме, простирая к небу могучие зеленые руки столетних сосен и лип, будто хотела в страстном порыве обнять неподвижно-трепетные, похожие на лебедей, девственно-юные облака и прижать к своей теплой и свежей груди, орошенной ночными росами, предутренними туманами и духами несметных трав и цветов. Над сонной рекой, опушенной густыми и мягкими кустами, еще клубился туман, а над землей невидимо густо и терпко стоял изысканный аромат, составленный из миллионов запахов, - так благоухала земля-невеста, вся в зеленом, неистово сочная и нарядная, справляя свой медовый месяц - неизменный июль.
Июль - пора блаженства и красоты, время великих свершений в природе, ее пышного расцвета. В июле земля, вся обласканная, зацелованая солнцем, вымытая теплыми грибными дождями, причесанная игривыми и жаркими ветрами, душистая и многоголосая, убеждает людей в величии и нетленной красоте мира. В июле земля и небо поют звучную и ясную, как зори, сладостную и нежную, как яблоневый цвет, песню любви.
В нескольких десятках метров от дома Посадовой глубокий овраг с родниковым ручьем закрыт от солнца и неба тенистыми серыми вязами, ясенями, черемухой и орешником. В кустах, всегда влажных и пахучих, безудержное буйство малины, крапивы и разных широколистых трав. Там царство птиц с постоянной резиденцией старого, крепкоголосого соловья. Вдоль оврага к реке бежит крутая и широкая, размятая трактором тропка. Овраг с разбега выскакивает на песчаный берег, скрипучие вязы резко останавливаются, подавшись назад, но ручья удержать не могут - хрустальной струей он вливается в реку, собирая на песчаной отмели шаловливых рыбешек, столь безобидно маленьких и ни на что еще не гожих, что даже сельские ребята перестали ими интересоваться: мелюзга, мол, да и только. Тропинка подходит к реке полого и спокойно, не спеша взбирается на зыбкую и неширокую кладку - две доски в ряд со сломанными перилами и, выйдя на той стороне уже на кольцевую аллею гая, расходится в противоположные стороны.
А река, быстрая, светлая, с песчаным, насквозь видным дном и теплой, особенно по вечерам, водой, бежит неровно, извилисто меж птичьих кустов и зарослей, огибая полудугой главную достопримечательность деревни Зубово - старинный гай.
Когда он был заложен в подкове реки, точно никто из жителей сказать не может. Судя по самым старым немногим деревьям-ветеранам, посадили его лет сто назад.
В годы Отечественной войны гай был наполовину вырублен немцами. С тяжким стоном падали тогда столетние сосны и лиственницы, тополя и клены.
Вера остановилась у величаво нарядных вязов, стороживших покойную прохладу оврага, и залюбовалась этими широколистыми, многоствольными великанами.
Перед ней у самой аллеи торжественно и величаво стояли четыре могучие, в два обхвата, липы в нежно-кремовых кружевах цветов, над которыми звенели пчелиные рои. У пчел была своя страда - июль - богатая и счастливая пора сбора самого дорогого липового нектара.