Ах, томит мечта о старом, забираешь еще глубже на несколько столетий, еще древнее: суровый маркиз Николло III, супруга его Паризина, возымевшая страсть к пасынку-пажу…
Выстрел смял мечту в комок, швырнул, там, за стенкою, пробежал выстрел, упал в воду, шелестя меж камышей, переплыл реку и побежал стремглав по пустоши. А за ним через минуту мчался второй, его догоняя.
Дондрюков присел у каменного искалеченного льва.
После дождя на дворе лужи. И сто лет назад также были лужи. И так же мылись в них синие звезды.
Тяжело, многопудово ерзнула в стене чугунная дверь - и, скользя за Ругаем, ухнула звонко. Дрогнули от удара синие звезды в луже.
Ругай, шаркая, плелся через плац.
У крыльца племянник Дондрюков его окликнул:
- Товарищ, а товарищ… откуда?
И протянул руку Ругаю. Тот остановился, заспешил, конфузливо вытирая руки о штаны.
- Простите… у меня нечистые… э-э, не совсем чистые…
Дондрюков наклонился.
- Темечко. В темечко? Да?
Ругай молчит. Только Дондрюков:
- Спокойствие надо; вы должны вытренировать себя.
- Послушайте, я не могу говорить…
- Ах, да-да… Ничего, каждый выполняет свою общественную функцию… Пойдемте чай пить… горяченького… у меня на примусе живо…
- Чаю? Э… ну, пожалуй, чаю…
Оба ушли в подъезд, рука об руку.
Опять начинался день. Снова радостный скрип форточек в камерах.
- Кки-пяток… Кки-пяток… Кки-пяток…
Снова точный и размеренный день, у каждого своя функция, и у каждого часа свой петушиный вскрик; и ежели бы не было их, петушиной этой склоки и суеты, тогда человек подтянул бы себе шею гашником и…
Тоже бы налево… к серым острым облакам!
VIII. Нерв народа
Ты, узнав мои напасти,
Сжалься, Маша, надо мной,
Зря меня в сей лютой части,
И что я пленен тобой."Капитанская дочка"
В просторной столовой пазовского дома чадно и курно, как в овине; Тая разливает гостям по чашкам лиловый, из сушеной свеклы, чай. Пьют с патокой и медом. Пьется жадно, потому что за обедом много съедено сиговой ухи и, пожалуй, еще больше жирно-сочной свинины, мастерски и с умением подрумяненной. Много выпито самогона; и даже сейчас в воздухе стоит маслянистый перегар.
Сегодня Таичкино рождение.
Мужчины, отдав дань столу, сидят распаренные, с расстегнутыми френчами, - косясь ласково на Тайку, на себя, пересмеиваются.
Старик Пазов с белой струганой бородой мало кого видит. Он замечает только то, чего остальные не хотят замечать. Лавки теперь закрыты, торговли нет, товаров тоже, хозяйство падает. Но у старого теперь как будто больше дела. Целый день шмыгает по двору, складывает аккуратно полешки, растопочки, гвоздики, гаечки, требуху, веревки. Тщательно сортирует это в стопки, пакеты, мотки. Натаскает, например, из забора гвоздиков, сложит в стертую папиросную коробку и на этикетке напишет: "Гвоздики в /2 д.".
Таким товаром полна его комната.
- На обмен годится… Я, почитай, с костяной пуговки расторговался.
У Пазова есть царские, зарытые во дворе, деньги. Это вторая его забота. Ходить и смотреть два раза в день: тут ли?
За обедом старик занят тем, что собирает со всех тарелок косточки.
- Пригодится псу… надо его кормить, а он не зарабатывает.
Гости смеются, но с уважением.
Пушков сдобно, будто ватрушки жует, Ругай хрипло, точно ледяшками давится, и один племянник Дондрюков, настоящий полковник, шлет хозяйке приятные полуулыбки с вежливым наклонением головы.
Дондрюков, несмотря на жару и сытость, френча расстегнуть не решается. Сидит, как и прежде сидел в офицерском собрании, глухой, замкнутый, еле пошевеливая четырехугольные плечи, чувствуя налитость во всем теле, чувствуя, как потеет плотно пригнанный, тщательно застегнутый френч.
И лишь немного распустил, на три дырочки, свой широкий офицерский пояс.
Ругай:
- Женщины… э, как бы это лучше сказать… Страшно старая мысль: женщина - ось мира.
Пушков недоволен.
- Вы про кого так…
И сердито озирает Тайку. Та смеется.
- Во-первых, ось… Ось, можно сказать, пустое слово. Нашей бабе не до оси, у нее страда… спинушку ломать.
- Нет, не то, не то… я полагал, я думал…
- Очень ученое… Да вы про нас, а я про Расею… Ну, к примеру, Полагу взять… Чем она, можно сказать, ось?
Ругай вскинулся.
- Я… да я… Я считаю вашу жену - святой. Это… как бы лучше сказать… это Россия, ржаная и пышная. И ничего нет, кроме нее. Марево, чертогон…
Он качнулся.
- Вы думаете, я пьян, человек пьян. Я знаю, вы думете. А я понял… Да! В ЦК меня назвали так раз…
Ругай запел:
Он из Германии туманной
привез учености плоды.
- …ни черта не привез, черти милые. Тоску привез! А здесь понял. Землю, навозец этот учуять надо. Как пахнёт им, так вам и неприятно, вот и сейчас господин Дондрюков изволят морщить свой великородный нос… А для меня… как бы лучше сказать… навозец этот - поцелуй любимой девушки. А мы мерзим и пакостим… черти милые…
Пушков:
- Насчет чего распространяетесь, прошу покорно. Товарищ Дондрюков, уймите, он тарелки колотит.
Дондрюков опять туже подтянул ремень.
- Собственно, вы о чем, товарищ Ругай? Если относительно Пелагии Трифоновны, то… мы же все очень любим и уважаем… даже любим, да, честное слово офицера…
Он растрогался - в голове крутился самогон.
- …честное слово офицера!
И даже приложил ладонь к тому самому месту, где раньше носил ордена.
- А о любви… Вы знаете, она вносит беспорядок, ее нужно вытренировать, дисциплинировать… А Пелагею Трифоновну я люблю, очень люблю… и если… я почту за честь…
Ругая сжало жаром, завертелись перед глазами столы, стулья, Тайка, папаша с косточками для пса, слова Тайкины - "не пора ли вам, папаша, на боковую", зеленое, белое - опьянел.
Но говорить страстно хочется.
- Что? Что? Что? Вы осмеливаетесь? Вы можете думать. Вы кто такой? Вы пятка, да! Кто нерв? Пушков! Нет, не Пушков… брюхо… Слышите вы? Да! А вы - пятка, мозоль Я - нерв. Я!
Ругай плачет, слезы - вмиг налетевшая грозовая полоса.
- Опасное качество, похабное. Пятка чертова, тебе военные операции, общественные функции. Научился счетами щелкать. А у меня, может быть, в комках всё внутри, и я хлопаю дверью на весь плац. А ты говоришь: недисциплинированно…
Ругай выбежал на двор к конюшне, шатаясь, вывел лошадь. Когда к окну подскочил племянник с криком "Я этого не оставлю!", Тайка удержала его за плечо: "Ну, милый, ну что вам… с пьяным связываться…"
Ругай запылил по дороге. Куда? Туда! Подальше от ухи, манных Тайкиных глаз и сдобного Пушкова! Тошнит.
Дальше, в поле.
Земля к вечеру сопрела, пылится тонким паром, кружевной косынкой накрылась, щетинят усы кошеные пустоши, грушами зелеными навито тут и сям свежее сено. Копны огромны, травяной нынче выпал год. Стоят они великанами и кажутся больше, выше, чем даже тот черный перелесок, откуда выбежал белый с рыжими подпалинами и рыжей спиной вострячок-зайчуха. Заяц моргает на солнце, зацепившееся боком за зубчатый перелесок.
Полага, прикорнув у стога, не может подняться, чтобы в деревню идти. От самых утренников за работой напекло ей голову, тело источило зноем, обвеяло полевою тишью, полевым сладким духом. А теперь стога дурманят, кадят ладаном, что церковные кадильницы.
Мимо Ругай - шлепает ленивый его серый мерин. Ругай припал к луке.
Откуда он?
Что такое… какая тень в росистых полях, серый пыльный мерин, пуховая дорога, стога, солнце на зубьях и белый с рыжими подпалинами заяц. Чей сон, тоскливый и странный?
- Товарищ!
Пыль не слышит, виясь неторопливыми клубками. О горе надо рассказать не травке, не солнцу, не зайцу, а человеку, кто сможет приласкать и разговорить.
- Товарищ!
Ругай, навострив уши, заметил у стожка Полагу.
- Э, как вы тут?
Спрыгнул, пустив лошадь в молодняк.
- Откуда, товарищ Ругай?
- Кутили. Рожденницу праздновали, Пазову.
- И мой…
- Ион!
Нехорошо смеется Ругай, хрустя ледяшками.
- Э, кутим… Пакость всё. А вы - святая! Что вы думаете: пьяный человек… У пьяного-то всегда карман наружу. Вот говорят про меня одни: матрос, зверь… А я мучаюсь целую жизнь, радость ищу. И вот вижу теперь, что кругом сволочь народ. А я за них душу отдал. А теперь… как бы лучше сказать… как кислое молоко свернулся. Что думаю, если ошибка, понимаете…
Ругай почернел, вырубленное топором лицо будто обуглилось - головешка на пожарище.
- …если ошибка была? А на мне сколько крови…
Он упал перед Полагой на колени.
- Полага, родная, вы молиться умеете. А я не умею. За меня, жалкого, помолитесь. Какая ошибка…
Он посмотрел себе на руки.
- Они не пахнут?
Он спрашивал строго, углами срезались брови; и казалось, если она не ответит, может произойти ужасное.
- Чем пахнут?
- Ничем, товарищ Ругай.
- Ничем…
Задергало его, большого и ломаного, смехом.
- Пылью, может?
- Пылью… пылью… Может, и пылью. Верно, может, всё.
- Пыль. И жалеть не о чем. И вы Тимошку не жалейте. А вы… как бы лучше… да, бродяг разных кормите, киньте и мне кусочек… с вами, может, у меня все кончается, последняя вы моя зацепка на этом свете…
И жалкий, и милый, с полными слез глазами, - совсем не то, что в избушке когда-то у Пима, косолапое и неминучее, - сидел у стога, рядом с Полагой, Ругай и грыз, как лошадь, травинки прямо с землей, и все смотрел, обнимая глазами Полагу.
От кошеных трав, стогов, крутых и пахучих, вились сладкие, смертные духи.
А в голове у Полаги несносное, что давно так нудилось, от чего боязно было, что мурашками бегало по спине.
- …променял на Тайку… всё дела, дела…
Ладно!
…Что смотришь там, из-за кустика кленового кося, зайчуха? Счастье твое в овсах, в перелесках, под холодными дуплами… Наше горе по серому кошеному полю, у стогов, под июньскими светлыми небесами. Не выглядывай, незачем зверю высматривать тяжелое человечье горе, когда люди слабее и несчастнее тебя, труса-быструхи.
Полага наклонилась к Ругаю.
- На, милый… Целуй крепче. Всё одно.
Захлебнулась улыбкой, и забылся заяц…
Проснулись они лишь тогда, когда за бугром стало утренеть зеленое небо и по дороге плавно катил шарабан. Ближе шуршат по потной с ночи дороге бегунки-колеса, не спеша поспевая за лошадью. Пушков одной рукою правит, а другой придерживает Таю Пазову. Колеса пробежали, не заметив стога.
И только хотел Ругай припасть к Полаге, чтобы еще в чем-то покаяться или еще чем замиловать ее, ржаную и пышную, как она, скривясь от него, словно от сивушного перегара, отпрянула к дороге, увозившей Пушкова и Тайку.
Толкнулась за шарабаном, подумала - нет… Плюнула Ругаю в грудь.
- Уйди… уйди, пьяница, кровяник. Не люблю я тебя, лешего, слышишь? И не любила.
Побежала, как заяц от капкана, с опаскою оглядываясь. Ругай качался кувалдой, тыкаясь лицом в мокрый стог.
Полага торопится по лесной тропе к колу, за утешением Пимовым. Больно хлещутся на ходу мокрые елки. О чем они плачут? Не об ошибках ли наших?
И страшно Полаге при мысли:
"Хоть бы деточку мне ласкового… Ужели Бог меня Ругаем благословил?"
IX. Чирей
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана.Боимся мы графини - овой,
Как вы боитесь паука.Пушкин
А ведь мог бы быть цирульник Федя первым человеком на форту. Такая у него прекрасная и необыкновенная должность: украшать людей. Ведь когда постригут нас, побреют, причешут и посмотрим мы на себя, помолодевших, в цирульное зеркало, даже походка станет иная, и как бы ни было тяжко, тут вдруг бодрее станет; и из цирульника некоторым фертом выходим мы, и даже глаза поблескивают дерзко и молодо.
Но кроме цирульного мастерства, есть и другое дело у Феди: медицинские занятия. Сам он так их называет. А значит это: пустить кровь мужику, гной из ранки вычистить, дать рвотного, наболевший зуб выдернуть.
И Федя вечно занят; на себя ему даже оглянуться некогда. Оттого у Феди такой собачий вид; не усы, не борода - а собачий волос; и глаза покорные, собачьи, смотрит - будто хвостом виляет, и походка собачья.
Сегодня у Феди праздник. Вчера, с вечера обещала прийти к нему подстригаться Катя-следовательша.
В этой барышне, круглой и маленькой, с веселыми черносливинами вместо глаз, есть точно гвоздок, который нужно зубами вытащить, чтобы понять ее. А как вытащить? Никто не знает, кем она была раньше и почему теперь обрекла себя следовательскому, может быть, даже страшному делу? С тех пор, как Федя увидел Катю, ни на что другое не в состоянии он глаз отвести. Так и стоит всегда перед ним узкий смешок, походка белочья. Сегодня Федя решил открыться ей в своей тоске, гвоздок вытащить.
Дожидая Катю, Федя перетер все цирульные принадлежности и туалетный столик; и нечаянно вдруг увидел себя в зеркале.
- Пригож, нечего сказать…
Как-то до сих пор не обращал внимания на себя - в зеркале, будто он никогда, кроме того, кого надо было брить иль стричь, и не отражался там.
Федя взял гребенку и расчесал себе волосы на кривой пробор.
Надо бы Феде быть первым человеком на форту, а вот, подите, никто даже товарищем не назовет. Просто все кличут: Федя да Федя!
Когда пришла Катя, точно одеколоном вспрыснули комнату - так приятно Феде.
Заботливо укутывая Катю в простыню, Федя нежно касается пальцами теплой Катиной шеи.
- Не щекотно?
Катя улыбается, и он улыбается. Подстригая волосы, тоненько звякает ножницами; наконец решается вступить в разговор.
- Как дела, Екатерина Ивановна?
- Спасибо, Федя, работаем. Вот только товарищ Ругай что-то заболел, чирей, что ли, на шее у него вскочил, сходили бы вы к нему.
- Ничего, это быстро можно поправить. И не будет чирья; не только чирей, а всякую операцию горячим ножом можно сделать.
- От работы отказывается, порет какую-то чушь, точно с ума сошел.
- И это бывает, Екатерина Ивановна. Когда у человека в голове оболоночка такая лопнет и кровь с мозгами смешается - бывает…
Хочется Феде о главном поговорить, да не знает с чего начать. Выручила сама Катя.
- Что вы не женитесь, Федя?
- Женитьба - вещь солидная, Екатерина Ивановна. Некогда подумать, да и не об этом я, признаться, думаю. О любви я думаю, Екатерина Ивановна.
Катя опять улыбается.
- Ах, вы - Фигаро!
Федя на миг останавливает работу.
- Что вы говорите?
Потом опять принимается за свое, подбривая Катин затылок.
- Бритва не беспокоит? А что касательно любви, то ко мне многие партии солидные подбирались, да не терплю я, знаете, таких, под видом прошлых дам. У меня есть гвоздик, любовь есть, и изменить ей не могу…
- Что же не женитесь?
- Тут особое дело.
Федя вдруг мрачнеет.
- Не знает она, Екатерина Ивановна.
Катя снова улыбается.
- Смешной какой, а вы бы сказали.
И почувствовал Федя, что здесь началось самое страшное. Рука с бритвой на отлете, мыло с бритвы капает. А на Федю доверчиво и весело смотрит Катя; откинула назад толстенькую шею со складочками у подбородка. Упасть сейчас перед этими складочками, но может выйти совсем неожиданное; вдруг она сделает что-нибудь такое, например оплюет его, Федю; и тогда… эта бритва врежется в складочки…
Вздрогнул.
- Фу! Откуда поганое наваждение…
Катя смирная и доверчиво ему улыбается. Надо сказать.
- Люблю я одну, Екатерина Ивановна…
Да пока мямлил, обтирая мятной водой шею и лицо Кати, пролетело время…
Ушла Катя, не узнавши…
А на Катю разговор о любви действительно подействовал совсем неожиданно.
С пятнадцати лет от отца своего, канцелярского служителя в губернском управлении земледелия, она познала любовную тайну - нечаянное, пьяное отцовское дело. Стерлось детство, чужое и ненужное. И так, до сегодняшнего дня, до двадцати шести лет, никогда не думалось о любви; представлялась любовь сплошным позором, и не мечталось о ней, и не жгла она. А вот сегодня на раскаленных добела слободских мостках от пыльного пуховика потянуло истомой и невыносимой тоской.
Умять истому. Сейчас. Катя знает, что люди смотрят теперь на все просто. И чем проще, тем лучше. Если надо, так надо. Под солнцем весело, и в теле весело, и от любви должно быть весело. Весело и просто.
Кате вспомнились две мухи, притаившиеся под чернильницей. Как прихлопнула она их линейкой… Тогда было только досадно, но мимолетное проскочило, не задев надолго. Почему же сегодня так жгет? Конечно, все просто, как дважды два. Тело требует. И не надо фокусничать.
Кате стало весело, и она наспех зашла к племяннику Дондрюкову, будто чаю выпить. Он любезно жмет ей руку, посылает вестового Семку за кипятком на гарнизонную кухню, но когда она, играя синими своими глазами, подошла к нему, налитому и плотному, положила на его четырехугольные плечи свои круглые руки и сказала, словно невзначай:
- Нет, чаю не надо. Вот что… -
передохнула капельку, -
- …поцелуйте меня и… -
продолжила так, как говорит народ, обыкновенным грубым словом.
Дондрюков опешил так же, как когда-то очень давно на смотру на него, молодого подпоручика, только что выпущенного из юнкерского училища, во время церемониального марша набросился багровый инспектирующий генерал за то, что он спутал команду.
- Извините. Вы полагаете, что такое дело гвардейскому офицеру чихнуть, но… со знакомыми так, начистоту, не привык…
- Вам романсы надо?
Сразу прорвалась напряженно-резиновая минута. Даже Катя смеялась.
- Хотя бы и романсы… Как это вы ловко. Даже сообразить не мог…
Круто передернул плечами Дондрюков и туже подтянул свой широкий офицерский пояс.
- А вы что думали, что я козырем хожу, так я мраморная?
- Мраморными только Венеры бывают.
- Я женщина, а не Венера. Венере ничего не надо, а я самая заурядная женщина с земной кровью. Не в казарму же мне идти. Собственно, чего вы стесняетесь…
- Увольте… Кстати, о деле лучше поговорим. Недавно получил письмо от одних знакомых. Они пишут, что за нами числится…
- A-а, морской житель, есть такой…
- Нельзя ли как-нибудь поскорее выяснить его дело; ведь он, кажется, заложник…
- Не совсем так!
- В общем, мне кажется, я, конечно, ничего не говорю утвердительно, только осмеливаюсь предполагать: ну какая от него опасность? Правда, он - известный человек, но известность его исключительно балетная. Он был страстным балетоманом. И политического за ним вряд ли что есть… словом, дело ваше, я только прошу не отказать в ускорении…
И очень осторожно звякнул шпорами.
- …конечно, сообразно революционного долга…