Если поцеловать в губы Замшалова, то обязательно уколешься об острые черные иголки. Усы же Чечулина мягко обнимают любые щеки, и влажные губы любвеобильно поддаются крепкому нажиму дружеского поцелуя. Замшалов по профессии комиссионер по бриллиантам и ниже алмаза не спускается, высоко ценя свое человеческое достоинство. Чечулин же с удовольствием спекульнет и на серебряных ложках. А если подвернется под руку галстух или брюки какие-нибудь, то Чечулин продаст и брюки. Замшалов очень серьезно относится как к революции, так и к своей профессии. Чечулин же к революции и своей профессии относится с некоторым легкомыслием. Замшалов официально числится заведующим подотдела важного советского учреждения, Чечулин - член Сорабиса, музыкант, и, когда его спрашивают, на каком инструменте он играет, отвечает: "На белендрясах". "Белендрясы, - говорит он, - самый важный инструмент в оркестре мировой гармонии!" Наконец, чтобы не надоесть читателю, - Чечулин, если случится гроза, всегда скажет: "Люблю грозу в начале мая", хотя бы был уже июль. Замшалов же в таких случаях молча затворяет окна и двери, потому что боится умереть из-за пустяка.
Совсем разные люди Чечулин, Замшалов и Руманов, и только в одном все трое сходятся: рады они всякому случаю повластвовать над толпой, которую Замшалов называет безумной и дикой, Чечулин - легкомысленной и жалкой, а Руманов никак не называет из уверенности, что толпа создана для того, чтобы он жил хорошо и сыто.
VI
Три приятеля ехали в салон-вагоне и, останавливаясь на станциях, смотрели на дикую и безумную, легкомысленную и жалкую, созданную им на потребу толпу. Мешки, сапоги, головы, руки - все было перемешано так искусно, что нельзя было отличить - этой ли руке принадлежит чемодан или нет. И поэтому в толпе происходили частые недоразумения. Случалось, что чья-нибудь рука хватала чемодан, принадлежащий другой руке. Тогда толпа кричала, подходил милиционер и бил кого-нибудь третьего, совсем незаинтересованного человека.
Чечулин рассказывал, как его хотели убить в марте, когда он был еще земгусаром, за офицерские погоны.
- Убежал в вещевой склад, за мешки, а за мной прапор молоденький. Прапор не успел. Как поросенок визжал, когда его кололи. Ей-богу, как поросенок. Даже смешно. А меня не нашли.
Погладил усы и вздохнул.
- А за что меня убивать? У меня ведь дочь есть - Мушкой звать. Где она теперь - в Парижах ли, в Америке ли какой-нибудь!
И вынул облупившуюся фотографию. Может быть, женщина. А может быть, кошка. Черное пятно. Приложил к усам черное пятно и дал товарищам. Товарищи смотрели на черное пятно, видели прекрасное женское лицо и влюблялись.
Чечулин допил бутылку и вышел на площадку - подышать свежим воздухом и поболтать с проводником. И ворвался назад в купе. Усы блудливые, как у кота.
- Женщина! Ей-богу, женщина!
- Где женщина?
- Ей-богу, там проводник впустил. Брюки, коричневое пальто - женщина!
- Да как же брюки?..
- Переодета. Ей-богу! Я на нее смотрю, а она глазами вбок. Раз глазами вбок - значит, женщина. Я стреляный волк. Ей-богу!
- Идем!
Пошли - впереди Чечулин, за ним Руманов, позади Замшалов, плотно притворив дверь в купе.
- Мадмуазель, скрывать не стану, безумно я люблю Татьяну. И вы не скрывайтесь.
- Вы женщина? - спросил осторожно Замшалов, ломаясь с треском.
Человек в коричневом пальто отчетливым движением вынул мандат.
- Агент чрезвычайной железнодорожной комиссии.
- А… гм… очень приятно.
Вернулись - Замшалов впереди, Руманов за ним, Чечулин позади, тыкаясь усами в спину Руманову и тщетно пытаясь обогнать ее. Но спина оказалась слишком широкой и настойчивой.
Замшалов отворил окно и выкидывал в темноту пустые бутылки. Когда дело дошло до нераспечатанных бутылок, заколебался. Потом выкинул и их. Осмотрел купе, дыхнул на Руманова.
- Пахнет?
- Пахнет. Только не знаю - от тебя, от меня или от Чечулина.
Замшалов вынул из чемодана розовую воду, прополоскал рот, передал товарищам. Потом все трое задымили махоркой. И когда махорка заглушила спиртной дух, Замшалов сказал кратко:
- Нужно было предупредить, что будет агент.
- А я почем знал? Это со станции какой-нибудь. Я почем знал? А ты тоже, Чечулин, - женщина!
- А конечно женщина, раз глазами вбок.
- Хороша женщина. Такая женщина упечет за милую душу…
Замолчали и испуганно дымили махоркой. Руманов заговорил первый:
- А что испугались? Подумаешь - Че-Ка. Да я важнее всякого Че-Ка!
- Не нужно подавать повода к ложным слухам, - сказал Замшалов.
Снова замолчали. Снова задымили махоркой.
- А ты, Чечулин, дурак! Из-за тебя я чуть Ане не изменил. Я Аню люблю, понимаешь? А ты хочешь, чтобы я изменил ей с каким-то агентом Че-Ка.
VII
Поручик Жарков сидел в своей усадьбе, в той комнате, в которой он родился.
Замшалов осторожно ступал по звонкому полу. Останавливался, сгибаясь и хрустя суставами, на поворотах. Казалось, он что-то забирает в скобки.
- Но ведь это секретнейше. Вы вот говорите нам так, а ведь это секретнейше.
- Мне все равно нечего терять. Либо вы согласитесь, либо - пусть меня расстреляют.
- Но ведь если я, предположим, соглашусь, то ведь это секретнейше. Об этом только мы четверо - и больше никто.
- Конечно. Но ведь никто и не будет знать. Только мы трое и в Москве - Руманов.
- Но ведь это секретнейше. Кто же за нас поручится?
- Мы же сами.
- Я-то за себя поручусь, а за других?
- Каждый за себя поручится.
- Раньше, когда секретнейше, на мече или на кресте клялись. А теперь, теперь на чем клясться?
И Замшалов опять зашагал по комнате, забирая что-то в скобки.
- Вы, Замшалов, просто возьмите отпуск и приезжайте сюда отдохнуть. В деревне летом хорошо. А одновременно…
- Да, это нужно сообразить.
- И вспомните - мы только начнем с этой деревни, а потом, когда станем влиятельнее, - кто знает, Замшалов, какие посты нас ожидают?
- Гм… это нужно сообразить.
- И ничего противозаконного мы не будем делать. Напротив того. Мы будем только в точности исполнять декреты советской власти. Мы только слишком точно будем их исполнять - до ерунды.
- Но ведь это секретнейше!
И опять затянутая фигура Замшалова ломалась с треском на поворотах, забирая что-то в скобки.
- Вы подумайте, Замшалов, - важный государственный пост. Власть над толпой. А начать с мести этим крестьянам… Подумайте, Замшалов, ведь вы достойны большего, чем вы сейчас занимаетесь. Подумайте, ведь и у вас крестьяне разграбили усадьбу, и отобрали землю, и вырубили сады. А советская власть - ведь она нас тоже ограбила. Ваши сейфы - подумайте!
- Это все требует обсуждения.
- Возьмите отпуск. Отдохнете пока что, подкормитесь. Хотя все, что мы отберем с крестьян - а мы последнее будем отбирать и бить будем беспощадно, по декрету, - все это мы будем отправлять в Москву. Возьмете отпуск?
- Да. Это нужно сообразить. Я правда год без отпусков и прогулов. Хорошо… Подумаю…
Руманов казался гораздо толще, чем раньше, массивнее, и лицо пепельнее. Совсем другое надел Руманов лицо.
- Я приму все меры, чтобы арестовать опасных людей. Вы мне сообщайте об них в форме…
Замшалов вытянулся на цыпочках, высокий, ломкий, - и руки, согнутые в локтях, предостерегающе бросил вперед. Острые пальцы растопырены, между средним и безымянным левой руки зажата папироса.
- Законная форма - и между строчек! Между строчек!
Сам себя Руманов спросил:
- Ведь крестьяне, если пошлют делегацию в Москву и будут жаловаться на нас, коммунистов, - значит, они враги советской власти?
VIII
Три приятеля молчали, лежа в купе на диванах. Чечулину хотелось говорить, но товарищи молчали, и он молчал. Глядел в окно - слева направо деревья, кусты, домики, столбы, опять столбы, домики, кусты, деревья. Баба с мешком, телега с мужиком. Ребятишки взмахнули платками - и уже проглочены.
Легонькие подкатывали под окна полустанки, сопровождали поезд и отставали. Тяжелые, людьми нагруженные, зацеплялись за вагоны станции, и с трудом отдирался от них поезд. Ночь.
Чечулин растянулся на верхней полке, расстегнув брюки и сняв сапоги. Взглянул на мокрые, густо пахнущие потом, сверху белые, а внизу черные носки и вспомнил Мушку.
Замшалов аккуратно бросил окурок в пепельницу.
- Только помните, Чечулин. Язык за зубами. Ничего не было. А если и было, то вы сами виноваты.
- Что?
- Ничего.
Камер-юнкер Руманов ворочался с боку на бок. И на правом неудобно, и на левом. Жаль, что нет третьего бока. На спине - страшные сны. На животе - душно. Примостился, лег, подогнув руку. Рука затекла - выпростал. Повернулся на бок. Неудобно. На другой - неудобно. Тьфу!
Сел - рыхлый, толстый и злой.
- Замшалов, слушайте, а я думал, что нужно согласиться.
- Тшшшшш…
- Да кто же нас подслушает?
- Конспирация. Мы сами себя подслушаем.
И сказал громко:
- Конечно, Руманов… Я - год без прогулов и опозданий. Отпуск - вполне законно. И в отпуске нужно думать о государственной службе, и мы будем работать в Исполкоме. О контрреволюционных делегациях будем сообщать вам в Москву. А вы - делегация назад в деревню. Да, Чечулин?
Чечулин уже запустил из открытого рта такой храп, что к утру, наверное, вытянет весь кислород из купе. Не глотка - казарма солдатская. Усы, должно быть, улетели вверх, и на физиономии - глупейшее блаженство. Ему все равно - пусть решает Замшалов.
А Замшалов тонко и ехидно засвистел носом и, пожалуй, пересвистит даже Чечулина.
Руманову все ясно, но ни на правом, ни на левом боку не заснуть: пришлось лечь на спину. Стал считать.
- Раз, два, три…
Досчитал до тридцати двух и заворочался.
- Тьфу, черт!
Закрыл глаза и вдруг заснул. Даже до двух не успел сосчитать. Двойка уже приснилась.
К утру за окном не кусты, не деревья, не столбы, не баба с мешком и не телега с мужиком, а красные приземистые дома и расширяющееся пространство, заполненное длинными поездами.
Чечулин затягивался френчем и, охая, натягивал сапоги.
Замшалов, тонкий, чисто-вымытый, розовый, улыбался, совсем приготовленный к государственной деятельности.
С третьего этажа, на Козихинском, Аня только что собралась, "как мыша", забегать по городу, - но навстречу Руманов, серый, толстый, злой.
- Ну что - подкормился?
- Есть чай? Ужасно хочется горячего. Не спал всю ночь.
Руманов спал всю ночь, но так захотелось - пожаловаться.
IX
Через неделю опять три приятеля отправились к Жаркову.
- Что ж я, как мыша какая-нибудь, буду бегать, а ты будешь сыр с маслом есть?
Руманов подумал - а отчего не взять? Ведь сам он на день, на два - не больше. Только еще раз посмотреть.
И три приятеля ехали к Жаркову с Аней. Замшалов был весь как иголка, а Руманов - плотный, но рассыпчатый, как хлебный мякиш. Замшалов колол глазами Аню и говорил тонким голосом о том, что он коммунист и твердо верит в торжество советской власти. Говорил упрямо и настойчиво - надоел. И чем больше говорил, тем больше разрыхливался Руманов и тем громче зевал Чечулин.
Чечулин глядел в окно и зевал - опять то же за окном, только справа налево. Нельзя зевать при даме. И лечь при даме на верхнюю полку тоже нельзя. И даже расстегнуть брюки при даме нельзя. Зевота раздирает лицо. Когда это столько зевоты накопилось в теле? Только что зевнул - и опять хочется. Нужно, кажется, за нос себя взять - тогда зевота пройдет. Чечулин осторожно зацепил и сжал толстыми пальцами нос. Ах, это не против зевоты, а против икоты.
- Ты это что там начечулил?
А, при даме даже и за нос себя нельзя. И тут Чечулин икнул - совершенно неожиданно и без всякой причины. Икнул и сконфузился. Рыхлый, опустился на диван. Если бы примять его сейчас к Руманову и скатать вместе - великолепный получился бы хлебный мякиш.
- Долго еще ехать?
- Нет, не так долго.
А за окном все чаще желто-зеленая пустота разверзалась, проваливаясь в небо, - поле. И тогда солнце в облаках бежало за поездом, останавливаясь, когда поезд останавливался, и пускаясь в путь, когда поезд пускался в путь. И только телеграфные проволоки опускались и подымались, и насыпь иногда вырастала, закрывая поле, и справа налево пролетали столбы.
Приехали. Со станции - тридцать верст до города. Из города - четырнадцать верст до усадьбы. Усадьба стоит на обрыве, над рекой. Красная крыша ее и коричневые стены видны издалека. А в усадьбе поручик Жарков ведет все дела Исполкома. Ждет служащих - Замшалова и Чечулина.
X
От усадьбы до деревни и двух верст нет. Деревню-то и деревней трудно назвать - целый городок. Несколько деревень сгрудились в одну, протянув друг к другу серые плетни, а за плетнями выросли избы.
Богатой стала деревня с тех пор, как город заголодал. Из города двинулись тогда в деревню ковры, рояли, клетки с попугаями и канарейками, брюки, сапоги, портсигары, пепельницы, вставочки, карандаши, комоды, портьеры и прочие необходимые в крестьянском хозяйстве предметы.
Попугаи всю дорогу кричали в голос: "Дурак!" - не то продавцу, не то покупателю, комоды трещали и выкидывали в пыль ящики, рояли дребезжали - и деревня пухла, ширилась и грозила превратиться в город. А город тощал, пустел, рассыпался прахом и мечтал о том, чтобы хоть деревней жить на земле. Не пропасть бы городу совсем.
В городе - Компрос, Компрод, Наробраз, Коправуч, Че-Ка. В деревне - хлеб, масло, крупа, яйца, куры, коровы, лошади, овцы и местный председатель Иван Иванович Батрашкин, мужчина вида благообразного, собиравший дань со своих подданных. Батрашкин читал Апокалипсис и по праздничным дням пугал людей цитатами:
- Придет Красный Дракон…
Раз Красный Дракон - значит, Батрашкину нужно нести масла, крупы и яиц. И Красному Дракону несли масла, крупы и яиц. Дракон толстел, читал Апокалипсис и пугал людей цитатами.
А однажды, когда Батрашкин пророчествовал, какой-то гулящий из города в папахе заспорил. Батрашкин - цитату, а из-под папахи - брань. Люди сгрудились вокруг - кто кого передраконит? Батрашкин запустил тут такую цитату, что даже самые неверующие ничего не поняли и поверили. А папаха в ответ:
- Я вас арестую. Вот мандат. Агент Че-Ка.
Улицу как метлой вымело. Вот так штука! И вместо Батрашкина сел председателем самый горький пьяница в деревне да еще какие-то неведомые. Назвались Комитетом бедноты и много требовали себе на бедность с крестьян. А тут еще с города нахлынуло - рваные люди под окна совали сапоги и говорили, что голодают. Какое дело, что голодают! Работай, тогда не будешь голодать! Рваных людей гоняли из города беспощадно.
Своего не выгнали. Приехал Жарков, помещика сын. Покормиться. Посмотрел на усадьбу, а в усадьбе - разруха. Окна выбиты, мебель распределена между почтеннейшими в деревне, фруктовый сад вырублен, малина выкопана и в сады к почтеннейшим пересажена, и дедовский портрет висит у председателя. Председатель, когда напьется, смотрит на портрет и говорит:
- Ты, дедушка, не беспокойся - виси себя. Я тебе не мешаю.
У председателя - тегеранский ковер на печке, вольтеровское кресло - чужаком среди табуреток, и мечтает председатель об электричестве. Особенно когда пьян - мечтает.
Мужики посочувствовали бывшему барину. Действительно, разруха по России пошла. И разошлись по избам. А барин остался один на улице.
Ткнулся к председателю:
- Пусти проночевать.
- Рад бы, батюшка, да не могу. Ты живи - я тебе не трону. Только пустить не могу.
Ткнулся к другому:
- Есть хочу!
- Ох, батюшка, голод. Совсем голод. Неурожаи пошли. Ох, плохо! Между прочим, сами еле едим.
И покрывает салфеткой лепешки белые и творожники.
В крайней хате нашел Жарков угол за деньги. Там совсем бедняк жил - деньгами брал и деньги в огород закапывал. По прозванию - Безносый. Бедняк на войне нос потерял - от немецкой пули.
Пошли по деревне толки. Барин приехал. Это неспроста. Значит, что-то будет. Да еще у Безносого поселился, который с немцами воевал. Должно быть, коммунистам крышка. Потолковали-потолковали и отправились к барину:
- Мы, мол, с повинной. Разруха. Так мы, мол, готовы. Головы за тебя сложим.
Тут пошло крутить по деревне такое, что председатель совсем спился - самогонку пил, - положил на телегу дедовский портрет - и в город.
- А ну вас псу под хвост! Ошибешься тут с вами.
И действительно ошиблись. Барин-то оказался не барином. Барами-то оказались другие. Совсем запутались мужики.