Чёрная радуга - Евгений Наумов


С документальной скрупулезностью и глубоким психологизмом прослеживается путь человека, переступившего черту трезвости в специфических условиях Чукотки.

Страшный материал, рядом с которым многие антиалкогольные повести определенно проигрывают.

Содержание:

  • ЧЕРНАЯ ПОЛОСА 1

  • СВЕТЛАЯ ПОЛОСА 16

  • ЧЕРНАЯ ПОЛОСА 23

  • СВЕТЛАЯ ПОЛОСА 41

  • ЧЕРНАЯ ПОЛОСА 51

  • Примечания 63

Евгений Наумов
"ЧЕРНАЯ РАДУГА"

ВЛАДИМИРУ ВЫСОЦКОМУ – певшему лучшее в худших

ЧЕРНАЯ ПОЛОСА

Налей того вина, что если капнуть в Нил,

то пьяным целый век пребудет крокодил.

Рудаки

"Но ведь зачем-то я пришел в этот мир?"

Он лежал крепко принайтованный специальными полотенцами к железной койке и смотрел перед собой взглядом хамелеона: один глаз в потолок, а другой в угол. Тот, что был направлен в угол, наблюдал и тоненькую прозрачную трубочку вблизи, как по ней медленно продвигалась желтая жидкость.

Они все-таки настигли его и теперь накачивают какой-то дрянью. "Только бы не заснуть", – твердил он себе и хорошо знал, что не заснет. Он был сильнее их, выше, умнее и сейчас только ждал своего часа. "В три ночи", – назначил он сам себе, хотя часов у него не было, да если бы и были, как посмотришь: руки связаны, а шея взята в свободную удавку. Но от тех давних скитаний в тайге у него осталась привычка просыпаться в точно назначенное время. "Даже если меня и сморит дрянь – в три. Они-то к трем обязательно заснут…"

Ноги были прикручены к железным перекладинам, каждая отдельным узлом, а по рукам пропущено поперек одно длинное полотенце, которое образовывало вокруг запястий по узлу и еще двумя узлами крепилось под койкой. Вокруг шеи петлилось третье полотенце, узлы его были где-то там, далеко за головой и внизу.

Система! Или, как говорил бравый солдат Швейк, систематизированная систематическая система.

Они настигли его, связали намертво, но не сломили. У него в запасе был еще припрятан козырь.

Когда они вязали его с делано-фальшиво-добрыми лицами, со сладенькими искусственными улыбочками, он даже не сопротивлялся. Лег так, чтобы им удобнее было вязать, и слушал приторно-мерзкие прибауточки: "Все будет хорошо… Все будет хорошо… Все будет прекрасно…"

Ax, стервецы! Для них-то все прекрасно: он пойман. Теперь никто не помешает им творить свои гнусные дела, преследовать и убивать людей, пытать их, запугивать, грабить… Никто не обрубит щупальца этой мафии, или, как он ее назвал, – матьее, не разоблачит, не выставит на всеобщий позор и осмеяние.

Так им казалось.

Но он прошел суровую школу. Он видел, как некоторые недоумки сучили ногами и руками, пытаясь высвободиться из "системы", пока не слезала шкура и не обнажалось живое мясо. Но так и не освобождались.

Ом умел развязываться за пять минут. Иногда за три.

Но если они обнаружат это, то приставят к нему дежурного санитара-мордоворота. И он будет сидеть рядом всю ночь и стеречь каждое движение. Тогда последний козырь будет бит.

Нужно ждать своего часа. Он лежал неподвижно, закрыв глаза и специально заострив все черты лица. Это он тоже умел. С виду живой жмурик.

Они стояли рядом и тихо переговаривались.

Кто-то заглянул – потянуло ветром, скрипнула дверь.

– Что с ним? – спросил высокий испуганный голос.

– Делириум тременс, – ответил один из матьее. – Белая горячка. Алкоголизм третьей степени.

Дверь торопливо хлопнула.

Вот что они придумали, сволочи! Выдать его за алкоголика. Да, это самое безопасное для них. И злободневное. Если сказать, что болен или при смерти, – тогда почему связан? А тут… Ни у одного гуманного человека не поднимется рука в его защиту.

Где-то внизу у борта хлюпала вода. По некоторым неуловимым для обычного человека, но понятным для моряка признакам он определил: трехдечный теплоход . Даже дизель-электроход класса УЛ – усиленно-ледовый. Значит, повезут его куда-нибудь на заснеженный остров или просто выбросят на льдину – поди-ка попляши. И все из-за того, что он перебежал дорогу. Решился выступить против Верховоды.

Верховода ездил по селениям вечно пьяный, со свитой прихлебателей, таких же в дупель пьяных "заготовителей пушнины": трезвых он не терпел. Выступая перед народом, в своих пространных речах он призывал всех как один навострить лыжи, выйти на белую тропу и снять с каждого песца по две шкурки. А еще лучше – три. Он даже выдвинул лозунг: "Дадим миллион песцовых шкурок" Миллион – это звучало, впечатляло, с лозунгом долго носились, его всюду вывешивали, упоминали в докладах. Но на всем Крайнем Севере не наскреблось бы, наверно, и полмиллиона песцов, а еще их нужно было поймать да ободрать, а это не так просто, как представлялось пьяному Верховоде. Его почему-то никто не называл алкоголиком, не старался бороться с ним. Попробуй поборись – самого сразу повяжут. И надолго сунут в заведение, именуемое "нарко", или "дурдом". Как-то он пребывал в одном таком заведении. Правда, не связанный. Тогда это было предостережением, и он понял. Но исподволь собирал факты и фактики.

В этом заведении вперемешку с нормальными людьми; такими, как он, находились идиоты, дебилы – для камуфляжа. Их называли "свернутые", "гонимые", "перекошенные". Они вечно блажили, орали на весь корпус, ходили с высунутыми толстыми языками. Под шумок хорошо беседовалось в туалете, который одновременно служил и курилкой.

– Про все делишки матьее сдуру я послал в Главохоту телеграмму в три тысячи шестьсот пятьдесят шесть слов, – говорил; поблескивая черными глазами, Николай, похожий на турка. – На почте хай, мокрогубка принимать не хочет. Я к начальнику почты: обязаны! Он вякает: конечно, конечно, примем, только позвольте ваш паспорт, данные в телеграмму нужно вписать. Записали, приняли. Прихожу домой, а там уже караулит группа захвата, и все в белых халатах. Прямым ходом сюда…

– Витя, а ты чего?

Бульдозерист с прииска – поджарый, худой – поморщился:

– Болит… там, где пистолет носят. Нашрапнелили химии, гады.

– А про пистолет почему вспомнил? – подмигнул Николай.

– Дай закурить.

Оказывается, Верховода однажды приехал на прииск агитировать всех "навострить лыжи" и ночью брел через полигон. Как всегда, со свитой и бухой. А друг Вити конался у бульдозера – старье, отказал. Верховода турманом налетел на него:

– Долго будешь здесь соплями трясти? Почему не на охоте?

Бульдозерист и так был на пределе. Верховоду в лицо не знал, думал, какая-то приисковая шантрапа набежала, клерки от нечего делать.

– А катись ты… – ответил с сердцем.

Верховода выхватил пистолет и на месте пристрелил бедолагу. Правда, и сам тут же протрезвел, свита переполошилась. Стали мараковать, что делать. Накатили на убитого бульдозер, изувечили, вызвали приискового костоправа, тот трясущейся рукой нацарапал заключение: погиб по неосторожности.

А Витя неподалеку был, все видел. Его предупредили: рыпнешься – пропадешь без вести на охоте. Он с горя хлебнул стакан тормозной влаги, ворвался в медпункт, костоправа хотел взять за яблочко и давнуть, да не нашел, все вокруг покрошил, вот его и заперли.

– Да как же костоправ решился такое написать?

– Купили! – Витя приблизил свое лицо, и только тогда стало заметно, что глаза его разъезжаются в разные стороны. – Ты что – про силу капитала забыл? Верховода может всех купить и перекупить! У него соболя, ондатры, песцы.

Витя закурил и со злобой посмотрел на идиота, который стоял леред ним и взирал, словно на богородицу.

– Иди! Паскуда… – он пихнул его так, что идиот шлепнулся в лужу мочи. Поднялся, не отряхиваясь, и в той же позе встал напротив Матвея. В его глазах была покорность затравленной собаки.

– Зачем ты его… – Матвей торопливо затянулся и отдал идиоту сигарету. Тот жадно схватил и обслюнявил ее толстыми синими губами. Молча отошел и, согнувшись, застыл в углу.

В этом дурдоме Матвею ни одну сигарету не удалось докурить до конца. Даже глубокой ночью, когда он брел в туалет покурить, за ним выскальзывала из палаты идиотов тень и проделывала один и тот же ритуал: становилась напротив и молитвенно смотрела. Они уже не просили – нет, привыкли, что в ответ на просьбу могут грубо обматерить, толкнуть, ударить или пакость какую сотворить. Просто стояли и смотрели. Но взгляд был такой, что все удовольствие от курения пропадало, Матвей торопливо затягивался и отдавал.

Хоть идиоты, но быстро усекли, что Матвей дает, и отбоя от молитвенно смотрящих не было. Напротив других алкашей не становились или становились редко, а напротив Матвея всегда было двое-трое молящихся. Один – пожилой, коренастый, с закисшими глазами – "зацеплялся" еще в коридоре и шел следом, крича:

– Папа! А па-па…

Иногда он называл Матвея мамой.

– Ненавижу! И зачем их на земле держат, вонючек? – шипел Виктор.

Алкаши люто ненавидели идиотов и все время над ними изгалялись. То по шее врежут просто так, то воду или суп выльют на голову. Те покорно утирались и глупо хихикали. Не отставали от них и мордовороты. Идет по коридору, красные ручищи в стороны растопырены – мускулы не дают висеть, а навстречу крадется по стене идиот. Мордоворот, проходя, ахнет его от души по загривку, тот – головой в стенку. И – ни звука, торопится поскорее шмыгнуть мимо, пока не добавили. Чисто инстинктивный рефлекс выработался. Или ворвется вдруг мордоворот в курилку, оглядится налитыми кровью глазами, схватит какого-нибудь идиота и погонит пинками в палату. За что про что – Бог ведает.

Однажды Матвей стал свидетелем дикой расправы. С топотом и матом мордоворот вогнал в туалет идиота в мокрых кальсонах, лупил его кулачищами по выступающим ребрам, так что эхо по стенкам скакало. Потом велел другому идиоту, "активисту", содрать с него кальсоны и стал поливать голого ледяной водой из ведра:

– Обкатался, паскуда? Ты у меня обкатаешься, мать твою!

Он умудрялся и обливать идиота и пинать его тяжелыми ботинками по синему дрожащему телу. Тот испуганно закрывал лицо руками, пригибал голову и тоненько повизгивал как несмышленое дитя. Но дитя от такой жестокой науки впредь не ходит под себя, а идиот какую науку извлечет? Ведь он даже не понимает, за что сыплются на него жестокие удары из внешнего, нереального мира, наполненного чудищами и видениями. Наверное, мордоворот и казался ему таким чудищем; впрочем, Матвею он казался таким же – в нем было мало человеческого.

Правда, и среди мордоворотов попадались люди. Запомнился один, мальчик-картинка. Вьющиеся светлые волосы, лицо – хоть на киноафишу: русское, доброе, с мягко очерченными губами, широкие плечи, тонкая талия затянута в белый короткий халат. Идиотов он никогда не бил, – осторожно прикасаясь коротенькой палочкой, сгонял их обедать или в палату спать.

Как-то, сидя под звездами в маленьком дворике и покуривая, Матвей спросил его, зачем он пошел на такую работу.

– Я-я… оч-чень л-люблю людей, – слегка заикаясь (у него был дефект речи), ответил Виктор (его тоже звали Виктором). Матвей долго думал над его словами.

Конечно, идиотам трудно было вызвать к себе сочувствие. В столовой они сидели отдельно: длинный стол для алкашей и напротив длинный стол для идиотов. Матвей старался садиться к нему спиной, потому что всякий аппетит, даже волчий, пропадал! при виде этих перекошенных, бессмысленных лиц с выпученными глазами, отвисшими челюстями, тупыми взглядами, шишками на лбу и на шее, с шелушащейся кожей… Дантов ад наяву! Кое-кто сидел голышом: как ни одевали их мордовороты, как ни лупили, через минуту они одежду с себя стаскивали. Один такой голыш любил вдруг вскакивать на обеденный стол и вышагивать между мисками. Его сбивали, сдергивали за ноги, жестоко лупили, но, похоже, боли он не чувствовал.

Хотя алкашам и идиотам еду приносили в одних бачках, но дежурные делили ее не по-братски. После того как снималась пенка для обслуживающего персонала, из оставшегося лучшие куски и побольше перепадали алкашам, поскольку они все-таки работали и окупали заведение, а идиотам – одни остатки и ошметки. Мяса в супе или борще они никогда не видели, ни масла, ни яиц, им не давали, только постную кашу, кусок хлеба и ячменную бурду вместо кофе. Если на второе была подлива с мясом, то мясо доставалось алкашам, а подлива идиотам. Поэтому они были вечно голодны, похожи на узников Бухенвальда и с радостью набрасывались на любую жратву. Ели без ложек – зачем им ложки? Запускали руки в миски, вылавливали картошку или капусту, а потом выхлебывали содержимое, настороженно кося глазами.

Алкаши, отобедав, устраивали развлечение: швыряли недоеденное на стол напротив, а там расхватывали все жадными руками. Когда Матвей увидел это в первый раз, он проникся к алкашам тяжелой черной ненавистью.

Как-то глубокой ночью он спросил стоявшего напротив идиота – глаза вроде осмысленные:

– Тебе что, курева не приносят?

– Мне ни курева, ни жратвы – ничего не приносят, – доверчиво и торопливо зашептал идиот. – И никто ко мне не приходит.

– Но ведь тебе должны какую-то пенсию платить, хоть на курево хватит.

– Ничего мне не дают, – так же обреченно шептал тот.

– А за что заперли?

– Запчасти украл.

– Гм… за это срок дают, а не сюда.

– Сначала срок дали, а потом сюда.

По вечерам их сгоняли, как диковинное стадо, к одному корыту, и они мыли свои синие ноги в холодной воде, некоторых окатывали целиком: готовили ко сну. Спали они "покатом" на достеленных на полу матрацах в большой палате и еще в одной – на койках, по двое и по трое, обняв друг друга. Иногда целовались, влюблялись.

– Что они делают? – спросил Матвей как-то остановившись.

– Им так нравится, – ответила медсестра, проходя мимо. Из всех нарко Матвею больше всех по душе пришелся львовский. Привезли его сюда из гостиницы, и на третий день, протрезвев до естественного восприятия событий, он огляделся с радостным изумлением:

– Да у вас тут уютней, чем в отеле! Надо было сразу сюда податься.

Трехместные, самое большее – пятиместные номера, полированная мебель, радиоприемники, холодильники, цветной телевизор… Койки отдельно, а не попарно и не впритык, чтобы на тебя всю ночь не дышали сивухой месячной давности. Но самое удивительное – контингент здесь держали на беспривязном содержании. Хочешь – иди вечером в театр, в кино, на свидание с любимой девушкой (если какая придет). Но если ноги завернут в пивнушку – пеняй на себя.

Однако именно с этим нарко у Матвея связано самое тяжелое воспоминание.

Поздно вечером в палату ворвался староста Богдан – тихий и вежливый гуцул из Ужгорода и стал шарить под койкой.

– Где? Где штанга – тут лежала?

Глаза у него были побелевшие. Матвей загодя прибрал железную палицу, которую еще раньше приметил: не любил, чтобы среди ночи замахивались таким – не увернешься. От тихих всего ожидай. И вот – не ошибся.

– Ты чего?

Богдан вдруг обмяк, по его лицу покатились слезы, он сел и обхватил голову руками.

– У меня ведь тоже… двое малых, дивчинка така сама….

– Да что случилось?

Новость рассказал вошедший следом Аркадий – молодой наркоман со стажем. Глотал таблетки, молотый мак, нюхал тряпки с бензином – зрачки постоянно расширены.

– Привезли там одного… с "белочкой", – пояснил, похихикивая. – Всю семью побросал из окна, тестя зарубил…

Алкаши повалили в наблюдательную – посмотреть на новичка. Он лежал крепко принайтованный и водил мутными бессмысленными глазами. Лицо темное, набрякшее дурной кровью, на нем какие-то серо-белые потеки. Без конца, как заведенный", сучил руками и ногами.

Он жил в доме старинной постройки с высокими готическими окнами и мускулистыми львами, подпирающими балконы. Вечером пришел домой уже хороший. А тут тесть прибрел в гости с бутылочкой, сестра заглянула на огонек. Бутылку "раздавили", потом пошла, как водится, семейная дрязга. Хозяин схватил топор, ахнул тестя, сестрой высадил раму и пустил ее вниз – охладиться. Завизжала жена – он и ее следом. Дочка только просила:

"Папа, папочка, не бросай маму!" Он и дочку – только платьице полыхнуло…

Взрослые женщины поубивались сразу: старинный пятый этаж что современный восьмой или девятый. А девочка, хоть и переломала все косточки, еще жила. Когда везли ее на "скорой", все повторяла пропадающим голосом: "Мама… мамочка… я умираю…" А мамочка давно уж сама на асфальте пластом лежала. Умерла девочка спустя два часа в реанимационной.

Мужик забаррикадировался плотно, вооружился топором, приготовился к серьезной осаде. Его пробовали урезонить, уговорить через мегафон. Но через мегафон разве урезонишь – в него только командовать: "Руки вверх!" На все резоны тот ревел:

– Только суньтесь… все ляжете!

Один отважный полез было по водосточной трубе, она рядом с балконом проходила. Мужик сшиб отважного мешком не то с сахаром, не то с крупой; хорошо, что невысоко залез, иначе и сам бы лег рядом с двумя женщинами. Пробовали выломать дверь – дубовая. Хоть штурмовой отряд коммандос вызывай!

– Как же его взяли? Гранатой, базукой?

– Манной кашей.

– Как-как?

– Он только с соседкой по балкону вступал в разговоры. А она вынесла на балкон кастрюлю с манной кашей – как раз поспела – да и вывернула ему в рыло – шустрая! Пока он ревел да кашу обирал с глаз, дверь высадили и его повязали.

Все алкаши с черной злобой смотрели на корчившегося четырежды убийцу. А тот пучил глаза:

– За… закурить дайте…

Обычно алкаши тихие и послушные. Но нервы всегда обнажены, и достаточно искры, чтобы превратился тихий и послушный в разъяренного зверя, которого и базукой не угомонишь.

– Закурить? – стали придвигаться.

"А ведь это я там лежу, – подумалось вдруг Матвею. – Да, я. Каждый из нас. Перейдешь грань – и там. Кто из этих не мордовал жену, детей, не кидался с ножом на тестя или деверя? Масштабы только разные. Один перешел грань и вот лежит…"

Он повернулся и ушел. Долго лежал на койке, уткнувшись в подушку. Толпа, кажется, тоже рассосалась – сама или мордовороты разогнали. А Матвею долго мерещился далекий детский голос, который все повторял, все звал мертвую маму…

Вскоре из нарко Матвея выпустили – вел себя осторожно, ходил и разговаривал тихо, с врачом-похметологом беседовал "за литературу" – показывал, что интеллект еще не ссохся.

– Хемингуэй погиб вовсе не от пьянства, а от системы. У них система "давай-давай", каждый год новую книгу, а у нас спокойно: издал брошюру, пробился в корифеи и заседай, стриги лавры на борщ с мясом.

Дальше