Он вызывал такого к себе в кабинет, и каждый детдомовец знал, что это означает. Директор спокойно запирал дверь на ключ, закладывал руки за спину и своими начищенными хромовыми сапогами начинал методично гонять провинившегося но кабинету, словно футбольный мяч. Бедный серый полуголодный затюканный сиротка! И летал он, заливаясь слезами и соплями, иногда красными, по кабинету и вопил благим матом: "Ой, биль-ше не буду! Ой, видпустить, дядечку!"
– Знаю, что больше не будешь, – удовлетворенно говорил директор, закончив "футбольный матч", и открывал дверь кабинета. – А если будешь, еще вызову.
Матвейку он невзлюбил сразу. Наверное, потому, что во время "футбольных матчей" тот не вопил и не летал по кабинету, а стоял на месте, бледный, сцепив зубы. С таким в футбол играть неинтересно. Попинав его два раза, директор перестал вызывать в кабинет. Но при каждой встрече обязательно напоминал:
– Учись, учись, отличник. А в колонию, как подрастешь, обязательно запру.
С тех пор Матвей футбол видеть не может, даже по телевизору.
Удивительны были не порядки в детдоме – детьми они воспринимались как должное. Удивительно было, как ни в районо, ни в органах местной власти не проведали об этих порядках, насаждаемых твердой рукой (или ногой) директора-футболиста. Ведь были же проверки!
Но кто скажет правду проверяющим – затюканные, запуганные детдомовцы или разжиревшая обслуга, специально подобранная футболистом? Да и кому она нужна, эта правда? Наскоро закончив проверку, очередная комиссия тянулась в столовую на обед, а пайки сирот, и без того урезанные, становились еще скуднее.
На проверяющих напускали "активистов" – тоже категория! Это были либо те же обласканные директором футболисты, либо приближенные балбесы – "бовдуры", как их тут называли, еле переползающие на троечках из класса в класс. В детдоме существовало твердое правило: после окончания семи классов воспитанников направляли в разные профтехучилища. Оставляли учиться только круглых отличников, вот почему директор скрепя сердце оставил и Матвейку – против похвальной грамоты не попрешь! А главное, воспитанник Капуста давал "показатель". Все были тогда рабами "показателя". Но "бовдуров" директор оставлял своей властью. Это были его порученцы. Они верно выполняли все его распоряжения, организовывали массу на мероприятия, а главное – доносили. И проводили "предварительную обработку". Не каждого провинившегося директор удостаивал высокой чести быть вызванным в кабинет пред его высокие ноги. И не сразу. Сначала били морду "бовдуры", иногда секли розгами – лозинами. И то, что директор больше не вызывал воспитанника Капусту в кабинет, вовсе не означало, что он прекратил в отношении его "воспитательную работу". Ее продолжали верные "бовдуры". Матвейка помнит, как один из них – Виктор Начиняный перетянул его лозиной поперек голой спины так, что в первый миг показалось: перерезал. Натренировался, видать…
И однажды Матвейка не выдержал – сел и написал письмо:
"Москва, Кремль, Иосифу Виссарионовичу Сталину". Кому же еще писать?
За ним приехали в тот же вечер и, дрожащего, перепуганного насмерть, повезли. Ну казалось бы, что взять с ребенка, который излил свои беды и горести вождю и учителю? Но, оказывается, взять было что…
Во-первых, письмо оказалось чересчур грамотным, складно написанным. Дело в том, что Матвейка много читал, перелопатил всю детдомовскую библиотеку, да и сызмальства любил читать. И даже тайком написал свою первую повесть. Толстая тетрадка в коленкоровом переплете хранилась у него под матрасом. Повесть была так себе – разная фантастическая белиберда. Чингисхан нападает на Русь, а его встречает Чапаев с пулеметами и косит всю татаро-монгольскую рать. Таким простым путем автор пытался восстановить историческую справедливость.
Вот почему он написал письмо, необычное для ребенка. Ребенок напишет: "А нас бьют. А нас плохо кормят. Приезжайте, Иосиф Виссарионович, к нам и посмотрите, что у нас делается…" Как будто у вождя и учителя только и дел, что ездить по детдомам. Но в такое тогда верили.
Во-вторых, в письме были мысли. Ну это еще куда ни шло, у ребенка мысли тоже есть, но одна мысль подействовала на тех, кто перехватывал и перлюстрировал почту, словно красная тряпка на быка. Мысль была крамольной. Это Матвей понял уже много лет спустя после разоблачения и обнародования. Он не только описал порядки, царившие в детдоме, но и просил выпустить его мать, чтобы она забрала его из детдома. (Мать в то время находилась в заключении.) А дальше и шла та крамольная фраза:
"Мало того, что война сделала многих сиротами, их еще прибавляется, когда сажают в тюрьму матерей и отцов". Как это стукнуло ему в голову – одному богу известно, все-таки верно, что устами ребенка глаголет истина.
Но те, кто читал письмо, были совсем другого мнения. Для них было совершенно очевидно, что устами ребенка глаголет какой-то затаившийся враг.
– Кто диктовал тебе письмо? – орал, стуча кулаком по столу человек с четырьмя звездочками на погонах. – Говори!
В кабинете директора Матвейка не плакал, а тут сидел, заливаясь слезами. Наверное, подсознательно чувствовал: это не шутки. За ним приехали на машине военные, привели в кабинет, лица у всех сумрачные, строгие, а этот прямо разъярен, в глаза бьет нестерпимый свет… Может, сейчас выведут и расстреляют. И будешь лежать на площади с синими пятками.
– Я… я сам! Я сам! – повторял он, рыдая. – Сам писал!
– Врешь! Не мог ты сам написать! Тебе кто-то диктовал! Говори, кто!
И опять это страшное стучанне кулаком по столу. Или капитан считал, что на ребенка больше всего воздействует стучание кулаком, или у него вообще была такая манера допроса, но стучал он почти беспрерывно часа два. Наверное, кулак у него опух. А может, натренированный был.
В конце концов Матвейку вывели из кабинета в соседнюю комнату, уже не плачущего, а судорожно всхлипывающего. Может быть, капитан позвонил своему начальству, а может, ему самому пришла в голову простая и здравая мысль, которая должна была прийти еще два часа назад. Подследственного заставили написать свою биографию. Точнее, автобиографию.
Уж Матвейка и выложился! Уж и постарался! Смекнул, в чем дело, и, чтобы доказать, какой он грамотный и глубокомысленный, даже такие словечки ввертывал, как "вышеуказанный", "упомянутый", "нижеозначенный". Корпел целый час…
После сравнения текстов стало ясно капитану, что сирота – вовсе не затаившийся буржуй, а писал он сам и от детской дурости, а может наивности, поделился своими мыслями.
Его выпустили глубокой ночью. Матвейка так приурезал по улицам, будто за ним гнались на машине. И на бегу повторял:
"Мамочка! Мамочка! Мамочка!", хотя теперь уже было ясно, что мамочки ему не увидеть, что письмо его так и не дойдет до вождя и учителя.
Но нет худа без добра. Не было бы счастья, да несчастье помогло. До вождя и учителя письмо не дошло, хоть и было шибко грамотное, поскольку тогда на местах решали, что положено ему читать из почты своего народа, а что не положено, и направили послание по соответствующим инстанциям. А так как исходила бумага из весьма авторитетной конторы, то реакция последовала молниеносная. И зря радовался на следующий день Дудко, потирая руки: "Ну, теперь тебе конец, отличник! (Видимо, к отличникам он с детства питал глубокое отвращение.) Колонии не миновать! Он уже там побывал, видали?"
Сразу после обеда приехала какая-то комиссия, заняла кабинет директора, и воспитанников по одному стали вызывать и спрашивать. "Бовдуры", шедшие первыми, старательно донесли директору, какие вопросы задают члены комиссии, и вскоре он уже имел бледный вид. В составе комиссии были, наверное, опытные педагоги, потому что на сей раз многие запуганные воспитанники отвечали на вопросы откровенно. И даже отказалась комиссия от пышного ужина в летней столовой, который спроворил директор, быстренько покормив детей постной овсяной кашей.
Обслугу разогнали, директора выставили с треском, кажется, потом судили, Матвейка не знает, потому что как раз пришел вызов из Ленинграда, из речного училища, куда он еще раньше послал документы, – сам решил не доучиваться до десятого класса, затерроризировал его угрозами директор.
Жребий был брошен, и ветер странствий ударил в его грудь. Тогда он мыслил такими книжными фразочками, сплошь возвышенными.
…Дверь снова открылась – это он почувствовал по изменению воздуха. Прозвучали быстрые легкие шаги. Сердце вдруг замерло… Шаги… Такие знакомые.
На его лоб легла прохладная твердая ладонь.
Он широко открыл глаза.
Перед ним стояла Лена в белом халате. Она ничуть не изменилась. Та же летящая тоненькая фигурка, смелые блестящие глаза и детские припухшие губы. В профиль она напоминала Нефертити, анфас – Кузнечика. Того кузнечика, что малюют в мультфильмах, – наивного и трогательного. Что ему нравилось: она всегда улыбалась. И все воспринимала с юмором, даже свои беды.
Но теперь на ее лице отражались печаль и сострадание. Он рванулся, забыв про "систему", но удавка отбросила его назад.
– Лена?! Ты – тут? На службе у матьее?
Она молчала, все так же внимательно, изучающе глядя на него. Он заговорил расслабленно, чуть не плача:
– Я искал… по всему белу свету тебя искал… Она присела рядом. Наверное, там стояла табуретка, но он ее не видел.
– А я удирала, – на губах ее появилась знакомая улыбка, которую он так любил. – Все боялась, что ты меня настигнешь и я тебя прощу.
Мост Поцелуев… Она, конечно, не забыла.
– Но ты простила?
– Вот до чего ты себя довел, – не отвечая, заговорила она чуть насмешливо. – Если бы тебя сейчас побрить, постричь, умыть, а то испугаться можно.
– Ты не видела меня в понедельник утром, – в тон ей ответил Матвей. – Но все это из поучений мордоворота. Ты по его заданию работаешь, что ли?
– А ведь я тебе говорила… тогда, на мосту. Теперь ты мои мотивы понимаешь?
– Думаешь, сейчас крикну: "Это все ты виновата!" Нет, я про графу "самокритическое отношение" помню. Сам, сам во всем виноват. Родители у меня алкоголики, в детстве я с чердака упал на темечко – травма головного мозга тоже усугубляет тягу к сиводралу…
Не отвечая, Лена профессиональным жестом взяла его за руку и начала считать пульс.
– Скажи: кризис миновал, – попросил он.
– Кризис миновал! – громко сказала она, и оба рассмеялись.
– Ты правда здесь на службе?
– Меня вызвали, – уклончиво сказала она.
– Вызвал? Кто? Из клуба… глухие охотоведы пронюхали. Как зацепили?
– Ты так часто в бреду повторял мой адрес, что они подумали: мать. И дали телеграмму. Вот я и приехала.
"Брехня все это! – хотелось крикнуть ему. – Я не бредил, я все время начеку".
– Если это правда, – сказал он. – Если это правда…
– Я никогда не обманывала.
– Знаю. Потому и мотался за тобой. Но если это правда, достань какую-нибудь робу и повесь там, на вешалке. Робы в каптерках. Сейчас который?
– Три часа ночи.
Три! Он это чувствовал.
– Значит, через час жди меня у трапа. Я буду нести трубу.
– Но… но… – она изумленно скользнула взглядом по узлам, оплетавшим его, как кранец. – Как же ты?
– Не беспокойся. Придет один друг. Поможет. Мордовороты где – справа или слева?
– Санитары-то? Один меня встретил, сонный… проводил сюда и пошел куда-то по коридору, – она слабо махнула рукой.
– Так я и знал, – он удовлетворенно откинулся назад. Петлю, гады, все-таки туговато подвели. – Иди, если не спит, займи его разговором, потом поищи робу и повесь на вешалке. В четыре я понесу трубу.
Она послушно пошла к двери. У порога обернулась:
– А труба зачем?
– Для отвода глаз… вахтенного. Если удастся, достань брезентовые рукавицы.
Тихо прикрылась дверь.
Вот и нашел он ее… нашел. Наконец.
Правда, свидание состоялось не так, как он рисовал много раз в своем воображении. Он – загорелый, обветренный, в морской парадной форме и с букетом цветов подходит к ней; она в светлом воздушном платье, а может быть, в белых джинсах, которые так ей шли. Они долго смотрят друг другу в глаза. Потом камера переходит на их ноги: она поднимается на цыпочки…
Каким же она увидела его теперь?
Он взглянул на себя со стороны и мучительно содрогнулся. Видок – и душок… душок из канализации, мигом въедается в тело. Но ничего, уже сегодня он предстанет перед ней другим.
Но не сейчас.
Он точно рассчитал время. Минуты три – пять на поиски мордоворота, две минуты на доклад ему, а потом они прибегут сюда, чтобы дежурить всю ночь и не дать ему уйти.
А его уже не будет.
Они вязали его по одной из привычных схем, досконально изученных Академиком. Привычка. Вот где их ахиллесова пята: закоснелость, консерватизм, привычный бег по кругу…
Руки были связаны скользящими узлами на равном расстоянии друг от друга. Он давно ослабил их, и теперь обе ладони скользнули к краям койки, нащупали толстые узлы внизу. Они распускались легко. Один, второй опали. Осторожно вывел шприц из вены и зажал ее тампоном, который фиксировал иглу. Одна минута, за это время кровь закупоривает прокол сгустком. Так и есть, теперь руки свободны.
Он закинул их за голову и принялся освобождать удавку. С ней особой возни не было. Оставались ноги. Их притянули полотенцами к перекладинам, которые находились далеко внизу. Для того чтобы достать узлы, нужно сесть и спустить ноги вниз. С удавкой это сделать невозможно. Но теперь… Узлы ослабились.
Он встал и прислушался. В глазах заблистало, потом пелена стала рассеиваться. Еще не бегут, все тихо. Прошлепал босыми ногами к двери. В углу стояли тапочки. Он надел их, осмотрел себя: рубашка, трусы, тапочки. Небогато для прогулок по улице в тихую зимнюю ночь. Но сойдет. Вышел из двери и, не оглядываясь, пошел влево по коридору. Никто не окликал, тускло горели лампы ночного освещения. Вот и знакомый выход, сюда алкоголики выходят покурить даже ночью, поэтому дверь закрыта только изнутри на крючок. Он откинул крюк, вышел и пошатнулся, – но не от свежего морозного воздуха. В сознании разом все сместилось!
Он находился не на трехдечном дизель-электроходе, а в нарко на улице Мира. Не успели переправить? Отложили на утро? Значит, он их опередил.
Теперь нужно взять скорость и не давать им форы. Снег под тапочками поскрипывал, но холода не чувствовалось. Быстро дойдя до угла, завернул и рванул к парадному подъезду. Такой наглости они не ожидают. Кинутся ловить его прежде всего по задворкам, а не на центральной улице. Правда, на центральной улице сейчас его вид в трусах и тапочках шагающего по снегу мог бы вызвать удивление. Но не у кого. Улица совершенно безлюдна, по трассе не идут машины. Он в темпе пересек ее и нырнул между большими многоэтажными домами. Все. Теперь они побегают.
Пьянящее чувство свободы охватило его. Выстраданная! Ни с чем тебя нельзя сравнить! Это знает тот, кто был ее лишен.
Холода он по-прежнему не ощущал. Но почему зима такая мягкая? Где он – на Севере или на Украине? Все вроде такое знакомое, даже улицу Мира вспомнил, а в географии никак не сориентируется. Всему виной то, мрачно подумал он, что его запутал этот дизель-электроход. Но ведь он чувствовал, как мягко покачивается на волнах судно, слышал, как хлюпает вода у борта, даже гул моторов внизу. И топот матросни, и матерщину боцмана…
Скорей всего не на Севере. Там зимой в тапочках и трусах не побегаешь. А если и побегаешь, то очень недолго.
Нужно решить вопрос с экипировкой. Он вошел в первый попавшийся подъезд и поднялся на третий этаж. Три – его счастливое число. Магическое.
Послышались шаги, дверь открыл мужик тоже в трусах и тапочках, но он вписывался в обстановку – ночью в собственной квартире в чем хочу, в том и хожу. А Матвей никак не вписывался – посетитель, стоящий на лестничной площадке, да еще в такое глухое время.
– Извините, – сказал он, кашлянув, – меня только что ограбили. Возвращался с вечеринки, встретили трое… наставили… джинсы, югославские туфли… кинули вот тапочки, чтоб не простужался.
Свиные глазки мужика ошарашенно ощупывали его фигуру.
– Вы… – выдавил наконец он, – в милицию хотите позвонить? У меня нет телефона!
– Что там милиция, – махнул Матвей рукой. – Мне домой как-то добраться нужно. Живу далеко. Не найдется ли у вас каких-нибудь старых штанов? Завтра я вам обязательно занесу.
Мужик сразу же подобрался.
– Нет. Ничего нет. Ничем не могу помочь.
И тут же испуганно захлопнул дверь, будто и его собирались ограбить. Теперь Матвей точно знал, где находится.
Нет, он не на Севере. Там и квартиры, и души людей нараспашку. Он вспомнил, как ему передали ключи от квартиры совершенно незнакомого человека, и он жил там полгода, пока хозяин находился в отпуске. Даже мелочь, рассыпанную на телевизоре, с места не стронул! Честность человека там считается аксиомой, и нужно сделать что-то недостойное, чтобы тебя стали считать жуликом. А тут все наоборот. Сколько бы честных и благородных поступков ты ни совершил, все равно тебя считают жуликом. "Не может быть, чтобы не крал. Все крадут…"
"Свинорыло! – думал Матвей, спускаясь по лестнице. – Таких здесь тьма. "Ничем не могу помочь" – вот их жизненное кредо. Машина, дача, десять или двадцать тысяч на книжке, а ничем не может помочь… Рваных штанов у него нет!
У меня ни гроша, у всех моих знакомых по нарко – вошь на аркане, сколько же тогда лежит в чулке у этого?" И тут его осенило: "Как же он отдаст свои рваные штаны, если сам всю жизнь в них ходит? Что завтра натянет?"
Он горько рассмеялся, стало немного легче.
Нужно было начинать с другого конца. Он вышел и окинул взглядом фасад многоэтажного дома. Ага, одно окошко светится! "Если там гудят, то меня встретят нормально. Может, и допинг получу…"
Вошел, вычислил квартиру и позвонил. Открыла пожилая женщина с заплаканными глазами. И даже не удивилась.
Матвей, стуча зубами, – холод уже начал действовать, – повторил байку про ограбление. Выглядело – вкупе со стучащими зубами – правдоподобно.
– Может, у вас муж есть, так какие-нибудь штаны…
– Мужа у меня сейчас нет, – ответила она печально. – Но штаны я вам дам.
Ушла и вынесла… новенькие джинсы в целлофановом пакете, сквозь который виднелись разные блямбы "Made in…".
– Может быть, такие, какие с вас сняли, – она вдруг посмотрела на него мудрым всепонимающим взглядом. – Кажется, подойдут.
Матвей трясущимися руками разорвал пакет, натянул джинсы – точно, впору. Блямбу на нитке не стал срывать, засунул внутрь.
– Я никогда никого не обманываю, – сказал он. – Завтра же их верну. И с процентами.
Она слабо и неопределенно махнула рукой:
– Носите…
Потом посмотрела на его ноги:
– У вас, кажется, и ботинок нет?
– Югославские были… отобрали, – когда-то у Матвея действительно были югославские ботинки, вот и запомнил.
Она молча ушла и вынесла коробку с новыми туфлями. Импорт.
– Не югославские, но все же…
Матвей смотрел то на нее, то на коробку. Все плыло перед глазами.
– Да где ваш муж-то?
– Далеко… Там, где и другие мужья.
Надел туфли – и они по размеру.
– Ну… ну, – он не находил слов. – Вы сами не знаете, какая вы женщина! Какой человек!
Она только покачала головой.