– Спасибо! Завтра принесу! Землетрясение не остановит. На пороге он задержался.
– Скажите хоть, как вас зовут?
Не получив ответа, он вышел и посмотрел вокруг словно бы обновленными глазами. Оказывается, и здесь люди живут.
Теперь он был полностью экипирован. Правда, на нем одна рубашка, но она плотная и темная, издали смахивает на куртку.
Пошел не на центральную улицу – там уже могли барражировать группы захвата, а нырнул в чахлый скверик, пересек его, осторожно огляделся на выходе. Вернулся и сел на крайнюю скамейку, в нагрудном кармане рубашки нащупал сигареты, даже мордовороты их не отбирали, и спички.
Он закурил, голова приятно закружилась. Стал засовывать спички в карман джинсов, и рука вдруг сбоку ощутила что-то. Он посмотрел.
На скамейке стоял черный портфель.
Почти новый, но уже измятый, слегка обшарпанный – видно было, что владелец его не жалует, таскает всюду с собой, набивает чем попало. Руки прыгали, когда он привычно отщелкивал замок.
Так и есть. Внутри две "бомбы", или два "гуся", их по-разному называют, эти большие бутылки вина, мрачные, с таким же мрачным содержимым – низкосортной, но крепкой "бормотухой" местного производства. Стакан, пачка вафель. Больше ничего.
Это был его портфель.
Знаменитый, известный всем не только по виду, но и по содержимому. В одной конторе как-то нарисовали шарж: "Портфель М. Капусты в разрезе" – бутылка водки, огурец, стакан. Только они допустили маленькую ошибку: по одной бутылке он никогда не носил. Иногда в портфель входило до восемнадцати бутылок, почти ящик, и… одна тонкая противоалкогольная брошюрка.
А вот сейчас – два "гуся".
Но почему портфель здесь? Кто его принес, кто оставил? Кто-то знал, что он здесь пройдет?
Ладно, сначала допинг.
Сорвал тугую пластмассовую пробку, налил полный стакан вина. От него ломило зубы – уже захолодело, значит, принесли его сюда два-три часа назад. Лена?
Но откуда она могла знать? Она ведь осталась на дизель-электроходе… тьфу! на улице Мира.
Как бы то ни было, идет темная игра. И эта женщина – джинсы, туфли, все подогнано по нему, и она будто ждала его. "Носите…" Интересно, а если бы он попросил пальто?
Надо уходить. Ударом ладони он снова впечатал пробку в горлышко, защелкнул замок и, привычно подхватив портфель, быстро пошел из парка.
Не озираясь, пересек улицу, инстинктивно свернул направо и остановился, потрясенный.
Перед ним высился Дальневосточный университет.
Значит, он не на Украине, а во Владивостоке, во Владике, как называют его все моряки!
Не рассуждая, он свернул налево и пошел вдоль пологого парапета вниз. Навстречу ему кто-то поднимался. По конфигурации, расслабленной походке и склоненной набок голове он уже знал, кто это. В ушах зазвенело.
Удрав с "дизель-электрохода", он собирался поехать или в крайнем случае пойти к знакомому художнику, который всегда радушно принимал его. В тесной мансарде, почти сплошь заставленной картинами, эстампами, обломками гипсовых фигур и прочей дребеденью, он жил, уйдя от жены и всего мира, сам варил себе на электроплитке какую-то бурду и самозабвенно творил, веря в свою звезду. Когда пил, когда не пил, но выпить у него всегда имелось.
И, бывая у него, Матвей часто вспоминал своего Владивостокского друга, тоже художника. Впрочем, все художники чем-то неуловимо похожи.
Теперь этот друг брел ему навстречу.
Через несколько шагов он уже различил черты склоненного к правому плечу лица, характерной особенностью которого был свернутый набок нос. Неизвестно, то ли разбили ему нос в пьяной драке, то ли с таким он родился, – Матвей не расспрашивал, не принято это среди культурных людей.
Как-то в одном городе он познакомился со студенткой художественного училища с экзотическим именем Искра. Искра Ким. На самом деле это была не искра, а целый пожар. Она все делала самозабвенно: училась, любила, ненавидела. В ее миндальных глазах горела такая любовь и ненависть, когда она смотрела на него, что ему становилось неуютно. "А ведь я перекати-поле, – думал он уныло. – Опять сорвусь, что ей останется? Ребеночек? Невелико утешение…"
Однажды он проболтался ей, что знает всех художников города. Она так и вспыхнула. Кумиры! Ее кумиры, которых она видела только издали, изучала манеру каждого как откровение, кое-кому подражала…
– Познакомь! – попросила. – Проведи по их мастерским. Мне бы только посмотреть, как они работают…
В мансарды художников они пошли вечером. Или вечер такой был неудачный, или такая уж сложилась традиция. Когда они прошли три этажа мансард и выбрались наконец на улицу, Искра спросила:
– Скажи… скажи, тут есть кто-нибудь трезвый, а? Он и сам уже набрался во время визита – там хлопнул рюмку, там стакан: художники люди гостеприимные, да и слушать их рассуждения о кубизме, квадратизме, трапециизме на трезвую голову муторно, невмоготу. Как-то не усваивалось.
– Должон быть, – ответил Матвей твердо – нужно, ведь обнадежить. – Но не попался. В другой раз…
Времена были!
В одной мансарде шел важный производственный разговор. Сюда как раз заглянул на огонек художественный редактор местного издательства, или, как его называли, "главный художник" Горбунков. Родом откуда-то из-под Перми, это прямо на лице его было написано – нос сапожком, губы врасшлеп, лопоухий. Его еще называли ласково: пермяк – солены уши. Но малый усидчивый, работящий – даже когда выпивали, не выпускал из рук штихеля, все долбил свои гравюры.
– Разве можно так работать? – спросила Искра, когда они медленно шли по набережной. В ее голосе звенели слезы.
– А ведь натворили! Видала, сколько работ? И каких! Но в конце дня нужно снять напряжение. А может, у них праздник какой? День святого Рублева… Нужно было спросить.
Он напомнил ей о том, что творческие люди своеобразные, трудные. Они выкладываются без остатка, а потом чувствуют себя опустошенными. Что делать, как взбодриться, почувствовать уверенность в завтрашнем дне? Самое верное дело – водка. Бьет по сознанию молниеносно, хлестко, с плеча.
– И убивает, – грустно добавила Искра.
– Только не повторяй мне байку о том, что каждый стакан убивает сто тысяч нервных клеток в мозгу. Что, отворяли черепушку после каждого стакана и считали? До чего современного человека легко обдурить цифрой! Скажи человеку просто: напейся и станешь идиотом, и он загогочет тебе в лицо. Но скажи: двести граммов алкоголя убивает в мозгу девяносто девять тысяч клеток, и он будет как баран повторять эту ослепительную истину. Это для слабонервных. Я знал людей, которые в рот водки не брали, а в мозгу не наскребешь и сотни толковых клеток.
В восточных глазах Искры навсегда залегла грусть. Так она и провожала его на поезд с этой неизбывной грустью.
Итак, его владивостокский друг неторопливо брел навстречу.
Вот так же когда-то они и познакомились темной ночью у этого самого парапета – один, измученный алкоголем, другой – переполненный им. Оба находились на грани белой горячим, но не сознавали этого. Окружающий мир был условен, но условность его выглядела у них несколько иной, чем у обычных людей. Где-то он читал, что Вселенная не одна, а делится на множество сопредельных Вселенных, достаточно шагнуть – и очутишься в соседней.
Они были в соседней Вселенной, поэтому, встретившись, нисколько не удивились, что сели вдруг рядом на парапет, закурили, поднося огонек друг другу, и заговорили, даже не познакомившись:
– Рассказывай, – предложил один.
– Остановка напряженная, – ответил другой.
– Как общее состояние?
– Вскрытие покажет.
Оба удовлетворенно замолчали. Так и должен протекать разговор в соседней Вселенной.
– У тебя дома, кажется, кошка есть.
– Кошек не держу. Они алкашей не терпят.
– Но кто-то у тебя есть.
– Ты не смотри, что я такой невзрачный, у меня дома телефон. После дождичка в четверг звоню в Чили, Гонолулу, Парагвай, Уругвай…
И так же, не сговариваясь, они стали шарить – один в боковом кармане, другой в портфеле. Художник вытащил плоскую бутылку в ярких наклейках.
– Какая-то брендь из-за бугра… кэп знакомый одарил, – понюхал. – А у тебя что?
– Родимая бормотуха. Портфель-33. Тройка – моя любимая цифра, все удается только с третьего захода.
Художник подал ему плоскую бутылку:
– Возьми, этого не люблю. Портфель мягче. Давай. Из горла?
– Я не так грубо воспитан. Вот стакан, закусь.
– Это хорошо, – одобрил художник, набулькивая себе в стакан. – По сколько булек?
– По полному.
– Значит, по девять. В темноте я по булькам наливаю.
– Погоди. – сказал Матвей. – Есть более верный способ. Переверни бутылку строго вертикально горлом в стакан.
– Ну? Выльется ведь.
– Как только уровни сойдутся, можешь держать хоть час. Весь фокус в том, чтобы вывернуть из стакана.
Показал для наглядности. Выпили, согрелись душой. Рассказали друг другу то, что и маме родной не поведали б. Впрочем, у обоих мам не было. Как и отцов. Потом поплелись в мансарду художника, заваленную какими-то плакатами ГАИ, художественно написанными соцобязательствами, призывами вперед и выше. Посреди высился бюст лысого типа с мефистофельским профилем.
– Где-то я его видел. – сказал неуверенно Матвей.
– Давыдюк. Ты его должен знать.
Он ахнул.
– Обессмертил наконец!
Давыдюк, матерый начинающий поэт, годами вел тяжбу из-за ломаной строки с издательством. Он доказывал, что каждая ломаная строка, разделенная на несколько, должна оплачиваться как несколько строк – и Маяковскому так платили, а издательство стояло на своем: ты не Маяковский, оплачивается только рифмованная строка, иначе можно столько их наломать, что нечем платить будет.
– А вообще, ваши ломаные гроша ломаного не стоят! – заявил однажды на очередном суде бухгалтер, озлобленный на писателей за то, что они получают тысячные гонорары за какие-то там ломаные строчки, а он, который тянет такой бюрократический воз, прозябает на жалкую твердую зарплату.
У Давыдюка уже дважды был инсульт, и он с восторгом рассказывал в литературном закутке местным писателям:
– Самая легкая смерть. Идешь, дышишь, живешь – и вдруг нет тебя. Мгновенно! Как в колодец оборвался…
Каждый раз врачи, выписывая его из больницы после спасения, строго-настрого наказывали не пить. И каждый раз, продержавшись немного, он осторожно начинал с сухача – ничего. Наращивал дозу, интенсивность, переходил на крепчайшую сивуху, ввинчивался в штопор, пока наконец где-то посреди оживленной улицы не падал, сраженный очередным инсультом.
Mне понравилось в нем бесстрашие, – погладил художник бюст по лысом макушке. – Смотри, каким орлом смотрит!
– А это что? – указал Матвей на плакаты и призывы.
– Мой хлеб. Я ж грахвик, как говорит товарищ, который заказывает эту музыку.
– У тебя один выход? – Матвей тревожно смотрел на дверь. – А какой этаж?
– Пятый.
– С пятого не сиганешь… С третьего удавалось. Нужно переходить на другую явку.
Нисколько не удивившись, художник сказал:
– Ну тогда двинем к Толе Рыбаченку. У него собственный дом, а живет один как перст. Жена ушла, детей уж давно нет, собака – и та сбежала – не кормит. В случае чего оттуда можно уйти огородами. Или в бурьян нырнуть, бурьян у него – во!
До Толи было далеко, и они поехали на такси. По пути Матвей все допытывался у шофера, почему у него светятся глаза.
– Отгорбаться ты две смены, и у тебя засветятся, – добродушно ворчал тот.
– Нет, это неспроста, – Матвей смотрел вслед удалявшимся красным огонькам. – Хотел бы я знать, куда он поехал.
– Ты же слышал – в парк.
– Но чей парк?
– А ты думаешь, я лаптями щи хлебаю? Мы на соседней улице высадились.
Короткими перебежками они двинулись вперед. Вдруг послышался звон, топот – они едва успели броситься под плетень. Трое стражников с алебардами в каких-то рогатых шлемах, четко выделяясь на фоне светлеющего неба, вели человека.
– Тележкин! Это ж Тележкин… – горестно прошептал Матвей, когда дивная группа скрылась. – Взяли все-таки!
– Видал, видал? – дохнул ему художник в ухо. – У него кляп во рту! Вот до чего дошли, гады!
– Это не кляп, – Матвей сел и стал грызть травинку. – Это язык. Когда он напивается, язык распухает и на ладонь вылезает изо рта. Жену как-то до смерти перепугал. А отойдет, снова балабонит почем зря, порет всякую чепуху.
Но оба они умолчали о самом удивительном: за спиной каждого стражника колыхались широкие перепончатые крылья, словно у летучих мышей.
По верху плетня, как маленькие котята, бесшумно носились туда-сюда чертенята. Художник пытался поймать одного, но только с треском повалил плетень. Где-то гулко забухала собака.
Из широкого пня рядом с домом Толи высунулась черная рука с растопыренными пальцами, махнула и ушла вниз.
– Толя приглашает! – с широкой улыбкой, обнажавшей реденькие почерневшие зубы, обернулся художник. – Все окна светятся!
Несмотря на глухое утро, окна довольно приличного, но вроде бы растрескавшегося деревянного дома ярко светились, будто внутри шел бал. Матвей попятился:
– Может, его уже берут?
– Ты что! Они только в темноте берут. Ну, зажгут какую-то плошку, чтобы протокол писать.
Осторожно постукали и напряженно прислушались, рассредоточившись по простенкам. Раздались легкие шаги, и в проеме возникла высокая фигура с растрепанными седыми волосами.
– А я вас жду! – сказал Толя – это был конечно он. – Думаю: кто-то должен обязательно забрести.
Они зашли. Посреди абсолютно голой комнаты стоял круглый полированный стол, грязный, изрезанный ножами. У стола сидела ослепительной красоты девушка. Может, она такой им только казалась. Белая блузка, белая короткая юбка, точеные ноги скрещены, прическа "конский хвост" из черных смоляных волос и жгучие, какие-то жаркие глаза. Матвей внезапно почувствовал обиду.
– Ну почему ты не мне досталась? – спросил с порога.
– Может, и достанусь, – тут же ответила она бархатным, чуть хрипловатым голосом. Рука ее держала стакан, и видно было – привычно. Глаза обещали.
– Познакомьтесь: Лариса, моя поклонница, волейболистка, – возгласил театрально Рыбаченко, повел рукой, его самого тоже повело, но удержался. – Пришла посмотреть мои картины, а их нет – раздарил или пропил. Мольберт в углу стоит да палитра вон…
У Рыбаченко серое лицо с утиным носом, на щеках ярко горели два красных пятна. Деловито поинтересовался:
– Пойло принесли? А то у нас уже высыхает.
Бутылка водки и бутылка рислинга были наполовину опорожнены. Лариса пила рислинг.
Матвеевы "бомбы" они уже давно прикончили, однако оставались еще заморская брендь во фляге и несколько горстей аптечных пузырьков луковой настойки по пятьдесят граммов каждый.
– У нас, знаете ли, пойло для мужчин, – выгружая пузырьки на стол, сказал Матвей. – О даме мы не помышляли.
Лариса с любопытством взяла один, посмотрела:
– Бр-р-р! Но пить можно.
– И еще как пить, – с восторгом подхватил кривоносый художник. Матвей так и не познакомился с ним. – Это ведь от желудка, ничего вредного: спирт и лук.
– А дозы?
– Доза обычная – но четыре пузырька зараз.
– Но тут написано: каплями.
– А куда я буду закапывать – в глаза, что ли? Закуски не надо – выпил и будто луковицу съел. Постоянно злоупотребляю и, как видите, еще очень живой.
Матвей вытащил из кармана бренди.
– Ну, это для дамы.
– Уже лучше – она жарко повела на него глазами.
Рыбаченко стоял посреди комнаты и декларировал:
– Говорят: великий – это один процент таланта, а остальное труд. А я что делаю? Сколько помню себя, спины не разгибал. И что же я такое? Член творческого союза, местная величина. А обо мне вспоминают, когда консервные банки надо рисовать. Конференции, форумы – это не для моей неумытой хари, это для тех… Братья по кисти, нос по ветру держат, за полированными столами сидят, знают, какое пятно где посадить и чтобы пятна на действительности не было. У них все права, у меня – обязанности. Ну разбирался я… с этим реализмом – фантасмагория. Реально! Но чтоб никакая реальность на холст не просочилась. Клеймят кубистов, футуристов, имажинистов – дескать, оторвались от жизни, а сами… абстрактнее свет не видывал абстракционистов… И эквилибристов. Эх!
Он махнул рукой и засуетился, разогревая что-то в кастрюльке на электроплитке. Они сели на страшно заскрипевшую тахту.
– Слышите? – сказала Лариса. – А мне музыкальное сопровождение никогда не нравилось.
– Чего он? – спросил Матвей. – В теорию ударился?
– Глаза раскрылись. – коротко сказал кривоносый. – И увидел свет. Пытался передать на холсте – затоптали.
Он мутно повел глазами по облупленным стенам.
– Ну почему именно черти? – повернулся он к Матвею. – Я ведь комсомолец пятидесятых годов. И ты, наверное, тоже. Выросли в наше время, в церковь ни ногой, да и где они, эти церкви? Библии даже не читал. А показываются обязательно черти.
– У меня они постоянно группируются на палитре, – живо откликнулся Рыбаченко. – И краску жрут, сволочи. Особенно любят алую. Прямо дерутся за нее. Пасти будто в крови, пищат… А один любит спать на электроплитке. Вылезет, свернется калачиком… на ночь я все с нее снимаю, – он рассказывал словно про любимую кошку или собаку. Матвей содрогнулся – где он?
– Наверное, это вопрос философии, – заметил он, взяв себя в руки. – У каждого из нас черти в душе. Но сидят до поры до времени. А спустишь тормоза – откуда что полезет.
Хозяин торжественно водрузил на стол закопченную кастрюльку.
– Суп с крабами! Вчера посетил выставку рыбной продукции и получил там заказ на этикетку "Камбала, обжаренная в масле". Выдали аванс морожеными крабами…
…В замызганные, давно не мытые окна пробивается рассвет, загаженная мухами лампочка под потолком потускнела. Художники лежали внахлест на тахте, выхрапывая густые луковые пары.
Матвей поднялся.
– Пойдем?
– Пойдем, – просто ответила она и легко поднялась. Он обнял ее и поцеловал. Она тоже попробовала луковой – из любопытства, от нее пахло остро, но приятно. "Женщина облагораживает любой напиток", – мелькнуло, когда она вдруг ответила на поцелуй.
Они вышли на крыльцо, вдохнули утренний воздух. Из огорода, заросшего бурьяном, наплывали свежие запахи, но там что-то подозрительно мелькало, шуршало. Он попытался сфокусировать взгляд.
– Я, наверное, на грани, – пожаловался он. – Никогда белочки не случалось, а вот…
– Не печалься, я тебя вытащу. – пообещала она, взъерошивая волосы на его голове.
– А ты умеешь?
– Ты мне понравился, – ответила она уклончиво.
– Неужто такой красивый? – недоверчиво спросил он. Это был его комплекс. Лариса окинула его критическим взглядом.
– На плакат не годишься, – констатировала безжалостно. – Но вообще в порядке. Не горбатый…
– Хоть это заметила, – он обиженно хмыкнул.
– Но и был бы горбатым… Женщина любит не глазами, а ушами…