Содержание:
ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
ГЛАВА ВТОРАЯ 9
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 15
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 25
ГЛАВА ПЯТАЯ 31
ГЛАВА ШЕСТАЯ 35
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 41
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 51
Виталий Сёмин
ЖЕНЯ И ВАЛЕНТИНА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В воскресенье, 22 июня 1941 года, рано утром, Валентина собралась к своим на окраину. Еще до того, как выйти замуж, Валентина ушла от родителей в заводское общежитие.
Родилась она 7 ноября и в детстве всегда считала, что и красные флаги и иллюминация в городе ради нее. Потом, когда она подросла и отделила общий праздник от своего, все равно радовалась флагам больше, чем другие. В школе она была отличницей, и на ноябрьские праздники в школьной стенгазете ее поздравляли особо. На заводе она стала ударницей, и в заводской многотиражке ее поздравляли с праздником и с днем рождения. Теперь она уже никому не рассказывала, как знаменательно совпадает ее маленький праздник с революционным - стеснялась, - но все равно кто-то об этом узнавал, и в компании или на собрании поздравляя всех с праздником, ее поздравляли особо. И все оборачивались к ней, аплодировали, хоть на собрания не ходи. Но не ходить на собрания она не могла. Она и на сверхурочные оставалась охотно, и на воскресники выходила, и осуждала тех, кто уклонялся.
Она и замуж вышла за парня, который жил с полной нагрузкой - рабочей, общественной, спортивной.
И раздражалась она, выйдя замуж, потому что ее самостоятельность как-то обесценивалась. Муж никогда ничего не пытался ей запретить или навязать. Пожалуй, это она пыталась ему что-то запрещать. Она бросила спорт и хотела, чтобы и он тоже бросил. Она хотела, чтобы он ходил вместе с нею в институт, но в институт он не поступал. "Ты был бы счастлив превратить меня в свою домработницу!" - говорила она ему. Или: "Твоя мать тебя испортила. Она всех вас испортила. А вы на базар никогда не ходили, не знаете, сколько вашей зарплаты на один базар". Женя соглашался. Но Валентине этого было мало. Он просил ее: "Валя, слей на руки, я умоюсь". - "Набирай в рот воды и умывайся", - холодно отвечала Валентина.
На заводе она работала шишельницей, потом учетчицей, обедала в цеховой столовой, отдыхала в обеденный перерыв в цеховом красном уголке. Дышала воздухом, синим от металлической пыли, от газов расплавленного металла, сидела на металлическом табурете, в столовую поднималась по железным, приваренным к металлической балке ступеням, держалась за металлические перила. Здание цеха было высоким, с мощным вентиляционным устройством, но никакие вентиляторы не могли полностью откачать из воздуха пыль. Они только поднимали ее вверх, и весь потолок был плотно закрыт и закрашен пылью. Она нарастала там день за днем, месяц за месяцем. Там была уже особая, потолочная структура пыли. Какие-то частицы оседали, какие-то не удерживались, падали, а потолок тяжелел и тяжелел. Если бы его однажды можно было встряхнуть - вниз бы рухнула многотонная масса.
От пыли и газа в этом цехе, где было много огня, стоял постоянный полумрак. Обычный полумрак литейного цеха, одинаковый днем и ночью. И звуки здесь были привычные для литейного цеха: сипение как будто где-то перехваченного шланга со сжатым воздухом, удары формовочных станков и грохот и звон огромных металлических барабанов, внутри которых падали, перекатывались металлические детали. Звуки были такой же плотности и густоты, как и пыль.
Цех был новый, огромный, оборудованный по последнему слову тогдашней техники. Над головами людей, под крышей, по конвейеру текла к станкам формовочная земля, формовщик только открывал заслонку - и земля падала в опоку. Формовщик расправлял ее руками и лопаткой, включал станок, и тот, свистнув сжатым воздухом, сотрясая фундамент, сотрясая пол, на котором стоял формовщик, уплотнял землю в опоке, трамбовал ее.
Готовые формы ставили на конвейер, и они проходили под ковшом с жидким металлом, который сюда подвозил подъемный кран. Потом конвейер сбрасывал залитые формы на металлическую решетку, которую трясло так же, как формовочные станки, и земля из форм выбивалась, выкрашивалась, уходила вниз, под решетку, а металлические детали, еще малиновые от огня, еще не как сталь, не звонко, а глухо звучащие, крючьями отбрасывались в сторону.
Формовщики и литейщики работали быстро, зарабатывали хорошо, получали молоко и спецовку, но до тех пор, пока был принят закон, разрешавший начальнику удерживать на предприятии рабочих, литейщики и увольнялись чаще других.
Когда Валентина проходила мимо конвейера, ее всегда тянуло остановиться посмотреть, как бегают формовщики, как соединяют половинки форм и несут их вдвоем на конвейер, как наклоняются друг к другу и что-то кричат на ухо, как орудует длинной затычкой литейщик у ковша с расплавленным металлом. И она останавливалась и смотрела. Но ей и заслониться от этого хотелось тоже, как бывает, когда смотришь на сильный огонь.
Самой Валентине после того, как она преодолела первый страх и вошла в шишельный цех, отделенный от всего литейного низкой металлической перегородкой, после того, как свыклась с горящим дымным воздухом, с земляной, масленой своей работой, литейный даже нравился. Работа была простая, бригада шишельниц почти не менялась, а кроме того, цех на заводе был "самым". Самым вредным, самым горячим. Все, кто работал здесь, были на передовых позициях. Об этом говорили на собраниях, писали в заводской многотиражке. И вообще было в этом огромном, грохочущем вспышками пламени, темном, тяжелом здании что-то такое, к чему Валентина смогла привыкнуть. А привыкала она надолго.
Она, конечно, и боялась работать в литейном, и даже планировала когда-то уйти из него, но это были мысли неопределенные. Они и не могли быть определенными, пока она жила в общежитии, питалась в заводской столовой, ходила в вечернюю школу. Ее хвалили в цеховой стенгазете, ее фотография висела на Доске почета в красном уголке. Выходя из цеха после смены, она чувствовала полное удовлетворение - наработалась. Потом она шла в общежитие: ела по-мужски, не готовя, не поджаривая, причесывалась по-мужски просто и шла в школу. В воскресенье ходила в спортзал или - летом - на водную станцию.
Когда она познакомилась со своим Женей и сказала ему, что родители ее живут в этом же городе, он удивился. И так и не понял, почему она живет в общежитии, а не у своих. Когда Женя чего-нибудь не понимал в новой машине, он становился серьезным, лез в справочники и постепенно разбирался. Когда он сталкивался с чем-нибудь непонятным и непривычным в жизни, когда он не понимал чьих-то поступков, он морщил нос, посмеивался и не возражал. Он был очень терпимым человеком. Валентина ни разу не слышала, чтобы он кого-нибудь резко осудил или выбранил, и это ее сильно раздражало. Непонятное Женя просто быстро забывал. Мало ли в жизни странного - не трогайте людей, они сами разберутся.
Вначале в общежитии Валентине почти все нравилось. Нравилась мужская свобода от приготовления пищи, от слишком частого мытья полов, бесконечной стирки, от родительского надзора. Нравилось вместе со всеми утром выходить на работу. В тот ранний час, когда девчонки идут еще самой лучшей своей бодрой походкой, когда они еще не устали, еще стройны и высоки, когда волосы еще хорошо завиты и губная помада не съедена, а от ребят удушливо пахнет вчерашними папиросами, утренним табачным перегаром. Нравилась умывалка с ее очередями, в которых встречаешь знакомых (вода сама течет из крана: мой посуду, стирай, а дома еще надо наносить из колонки). Нравилась вечерняя школа с ее странной, нешкольной, ночной жизнью. Всегда при электрическом свете, в чужих классах, со взрослыми соседями за чужими партами. Днем здесь настоящая, дневная школа, учителя сидят в настоящей учительской, а вечером приходят вечерники, их встречает равнодушная, усталая дежурная нянечка, учительская в какой-то кладовке, половина классов заперта, не освещена, ученики курят на переменах.
И все-таки это школа. Училась она хорошо, времени не замечала.
Но, видимо, в ней всегда было живо чувство, что и литейный цех, и общежитие - все это не навсегда. Это как вечерняя школа - когда-нибудь ее окончишь. И когда они с Женей увидели друг друга, когда она однажды даже против своей воли подумала: "Господи, за что же мне такое счастье!" - она вдруг увидела, что в этом огромном здании много затемненных переходов, тупиков, поворотов, спусков, подъемов, где можно долго оставаться незамеченной, где можно вдвоем посидеть на теплой, обросшей затвердевшей пылью трубе какой-нибудь цеховой магистрали, на куче желтого песка и вообще уединиться и отделиться от начальства и подруг. А когда Женя привел ее к себе, она легко и радостно рассталась с общежитием, а забеременев, из шишельниц перешла в учетчицы, а из учетчиц в лаборантки и старалась пореже спускаться из лаборатории в сам цех, пореже дышать загазованным воздухом.
Общежитие она покидала даже с облегчением. Все-таки надоело за несколько лет одеваться и раздеваться при всех, спать, когда другие не спят, зажигать свет, когда другие заснули. Но и в семье у Жени она никак не могла по-настоящему прижиться. Боялась сделаться домработницей. Боялась, что здесь ее запутают старорежимной вежливостью и добротой, заставят бросить работу, институт, отказаться от общественных нагрузок. Самым старорежимным человеком в семье Валентина считала Женину мать Антонину Николаевну. Уклончивая доброта Антонины Николаевны, ее способность молчаливо делаться незаметной, любыми способами сохранять в семье мир казались Валентине той самой опасной в наше время интеллигентской бесхребетностью, против которой всех предупреждали газеты.
Правда, Антонину Николаевну лишь с большой натяжкой можно было назвать интеллигенткой. Отец Антонины Николаевны, Женин дед, как и отец Валентины, был железнодорожником. Но отец Валентины был ремонтным рабочим, а Женин дед водил пассажирские поезда. В девятьсот четвертом и девятьсот пятом годах он участвовал в революции, и об этом довольно охотно рассказывали в семье, участвовал он и в революции семнадцатого года, и об этом тоже рассказывали, но глуше и не до конца. Говорили, что он водил бронепоезд, был против царя, Керенского и белых, но в двадцатом или в двадцатых годах что-то с ним произошло странное, о чем никогда до конца в семье не говорили (за эту уклончивость, за эту скрытность Валентина как-то в минуту раздражения и выругала всех про себя: интеллигенты проклятые!), и он то ли погиб, то ли скоропостижно умер. Вообще-то Валентина чувствовала, что и о революции девятьсот пятого года в семье говорили не так уж охотно. Время это - все понимали - было героическим, но героическим вообще, если не присматриваться к деталям. А так многое тогда еще делалось с ошибками, стихийно, на местах, в стачечных комитетах, в местных партийных комитетах, а партий тогда было много, и почти все они потом оказались контрреволюционными. Но, конечно, все это было давно и никакого влияния на жизнь семьи не оказывало. И когда Валентина осуждала Антонину Николаевну, не о Женином деде она думала, а о том, куда могут привести женщину бесхарактерность и безликость. Нельзя же забывать - Валентина помнила об этом каждую минуту! - что мир отравлен не только классовой эксплуатацией, но и вековой тиранией мужчин. Кто такая Антонина Николаевна? Домработница без трудовой книжки, без права увольнения. Домработница для всех своих родственников и для нее, Валентины, тоже. Квалификации никакой - когда-то работала в конторе, но что знала, давно забыла, а нового ничего не приобрела. Газет не читает, о том, что происходит в мире, имеет самое смутное представление. Что услышит за столом, то и ее. Правда, она могла бы составить книгу кухонных рецептов, знает, как приготовить десятки, а может быть, сотни блюд, сами названия которых звучат по-старинному, а она ухитряется их готовить, хотя то этого, то того постоянно не хватает. И стол она в праздники накрывает и на двадцать, и на двадцать пять человек. Сколько гостей ни придет, стол всегда прекрасно накрыт. (Это обилие праздничной еды, которую никто не мог съесть, всегда изумляло Валентину. "А пусть пропадает, - сказала ей Антонина Николаевна. - Это не для того, чтобы съели, а для радушия".) И готовит Антонина Николаевна вовсе не то, что сама любит - за столом она почти не ест, - а то, что любят другие. Печеного теста она, например, избегает и водки никогда не пьет, но пироги и водка у нее бывают разные. И это тоже сердило Валентину. Если ей приходилось готовить, она делала только то, что ей самой хотелось съесть.
И вообще только на собрании и на работе все было ясно - за это Валентина и любила собрания и работу. Дома все было запутанно. И ты любишь, и тебя любят - и вдруг вражда! То ли к тебе стали хуже относиться, то ли ты всех видишь насквозь. В такие минуты Валентина кому угодно могла сказать самые страшные слова. Жене: "Говоришь, мать любишь! (Женя никому этого не говорил.) Любишь, чтобы спокойнее жилы вытягивать. Вы же ее эксплуатируете. Лучше бы поменьше любили". Антонине Николаевне: "А вы, мама, добрая, добрая, а все замечаете!" Это Антонина Николаевна остановила Женю, велела снять рубашку и пришила болтавшуюся пуговицу. В такие минуты Валентина думала: "Надо уйти, надо жить самостоятельно. От своих ушла, и отсюда надо уйти". Но Женя, посмеиваясь, уходил на тренировку, Антонина Николаевна брала на себя Валентинину домашнюю работу, и Валентина думала: "Ну и черт с вами, ничего вам не сделается!" И от этой смелой, совсем не женской мысли ей становилось весело, она уходила в институт, спокойно сидела в аудитории, спокойно возвращалась домой, рассказывала Жене, как устала на лекциях, и уже совсем по-мужски не спрашивала, что ел перед сном пятилетний Вовка и хорошо ли умыла его на ночь Антонина Николаевна.
Потом Валентина опять стирала на Вовку и мужа, вздрагивала от какой-то нелепой и радостной мысли: "Случись что-нибудь с Женей - хоть под поезд!" - радовалась своей семье, но и мысль о том, что надо все-таки уйти вместе с мужем от его родителей, освободиться от тины мелкобуржуазных родственных отношений, где сама любовь неравноправна: кто-то любит в свое удовольствие, а кто-то себя забывая, - зажить здоровой жизнью без этого разделения на работу, общественную жизнь и жизнь домашнюю, все укоренялась в ней и укоренялась. Она еще не знала, как это будет на самом деле, но считала, что вначале им с Женей надо отделиться, получить новую квартиру или построить себе дом. Получить квартиру на заводе было очень трудно, вот она и решила съездить в это воскресенье на окраину, к своим, посмотреть, как идет строительство дома у мужа старшей сестры Ольги и прикинуть, стоит ли им с Женей браться за такое.
* * *
Рано утром Валентина подняла Вовку, напялила на него не гнущиеся от новизны сандалии, сказала Жене:
- Я к нашим. Сто лет там не была.
- Хорошо, - сказал Женя.
Он не заметил демонстрации, которую устраивала ему Валентина. Если бы он немного удивился: "Воскресенье, а ты уходишь!" - или изумился: "Почему без меня?" - Валентина сказал бы: "Тебе неприятно? А мне, думаешь, приятно, когда ты уходишь из дому на свои тренировки?" Валентина хотела стычки, даже скандала, но Женя не рассердился и не удивился, и это было для нее самым худшим. На Валентину часто находило такое - она переставала верить Жене. Не может человек в двадцать восемь лет быть таким простодушным! Даже не спросить жену, чего это ей в воскресенье вздумалось уходить из дому без мужа! И вообще все они, и муж и его родители, слишком спокойно живут. А если разобраться объективно, то и Женя и Антонина Николаевна совсем не такие, какими на первый взгляд кажутся. Есть же у Жени в характере что-то темное, даже жестокое. Откуда у него это увлечение боксом?
И Валентина в который уже раз (с этого и началась ее демонстрация) вспомнила, как она в прошлое воскресенье пришла к мужу на тренировку. Они собирались в кино, и он должен был подождать ее у подъезда Дома физкультуры, но Валентина пришла раньше, чем закончилась тренировка, и знакомый парень уговорил ее пройти в зал, где занимались боксеры. В Доме физкультуры резко пахло спортивным залом, то есть потом, ногами, потеющими в резиновых тапочках, баней, и этот запах почему-то напугал Валентину. По дороге парень представлял ее каким-то ребятам. Узнав, чья это жена, они говорили многозначительно: "А-а!"
В боксерском зале, когда прошло первое смущение, Валентине стало страшновато. "Как в зуболечебнице", - подумала она, увидев около помоста, обтянутого канатами, две высокие жестяные плевательницы. Такие плевательницы ставят рядом с зубоврачебным креслом. И как в кабинете зубного врача, жестяные края плевательниц были измазаны кровью, в крови были и куски ваты, приставшие к краям. Сходство с зуболечебницей дополнялось еще и несколькими жестяными же, похожими на перевернутые плевательницы, абажурами, которые висели низко над помостом. Помост был ярко освещен, так что весь зал, в котором человек десять, лоснящихся от пота, колотили кулаками по круглым, тугим мешкам, прыгали через скакалки, казался погруженным в полумрак. И этот полумрак, и этот яркий, отраженный жестяными абажурами свет - все показалось Валентине неестественным, больничным. Она не сразу узнала Женю, который стоял на помосте против высокого, широкоплечего парня и слушал, что говорил мужчина в синих трикотажных брюках и в рубашке с длинными рукавами.
- Сейчас Женя будет работать, - сказал Валентине парень, который привел ее в зал. - Тренер дает им наставления.
Валентина и сама догадалась, что Женя и тот, широкоплечий, высокий, почти на голову выше Жени, - будут драться. И высокий, конечно же, измолотит Женю своими устрашающе огромными кожаными кулаками. И правда, когда тренер отошел, высокий двинулся вперед и махнул длинной рукой, а Женя сделал шаг в сторону и быстро наклонился.
Тренер сказал:
- Осторожно, Женя, боковыми не работай. Перед тобой новичок.
И потом тренер все время повторял, словно упрашивал и успокаивал:
- Только прямыми, Женя. Перед тобой новичок.
Валентина постепенно вслушалась в то, что говорит тренер, увидела, как неуверенно машет своими длинными тяжелыми ручищами Женин противник, какое у него смущенное, будто виноватое лицо и как с каждой минутой оно становится все более и более виноватым, и пожалела его. И когда высокий все-таки дотянулся, достал Женю по голове и Женя, до этого не очень сильно нападавший, вдруг встрепенулся, Валентина испугалась - сейчас он больно ударит своего тяжелого и неуклюжего противника. Но Женя только встрепенулся, а бить сильно не стал. Когда в зале ударили по железке и тренер махнул рукой, Женя дружески похлопал своего могучего противника по плечу. Он сделал это без всякого перехода, совершенно спокойно, будто они и не дрались вовсе. А высокому явно требовался такой переход: Женя у него что-то спрашивал, а он смущенно и оглушенно молчал, не слышал и будто даже не знал, в какую из четырех сторон сойти с помоста.
Когда после тренировки Женя и его недавний партнер, которого звали Петя, уже одетые вышли из раздевалки, Валентина поразилась - насколько крупнее мужа казался этот большой, хорошо развитый, мускулистый парень. Он был в военной форме с лейтенантскими кубиками в петлицах, и военная форма особенно подходила к его широким, мужественным плечам. Женя в своей белой шелковой рубашечке с короткими рукавами выглядел щуплым рядом с ним. То есть выглядел бы, если бы Валентина не видела их только что вместе на помосте, огороженном канатами.