Женя и Валентина - Семин Виталий Николаевич 27 стр.


Семья Ларисы, так казалось Валентине, всегда жила в атмосфере каких-то несчастий. И то, что отца у них взяли в тридцать седьмом году, было не главным несчастьем, а только одним в ряду других. Лариса тогда тяжело болела, и Валентина приходила к ней. Лицо у Ларисы было земляное, сказочного уродства, с наростами, утолщениями, старушечье, со следами старушечьего страдания: приниженности, убогости. Одета она была в темное, состарившееся на ней пальто, повязана толстым серым платком. Так она сидела в комнате, обставленной донельзя нелепо: в крошечной комнате большой обеденный стол, туалетный столик, кровать, несколько стульев и два шкафа - посудный и платяной. Если учесть, что в комнате печка-голландка, а у входа вешалка, едва выдерживающая тяжесть старой и новой одежды, то станет понятно, что пройти в этой комнате можно только что-то отодвигая, между чем-то протискиваясь. И странный вид этой комнате придавало необычное в таком окраинном домике обилие китайских безделушек: тусклых лакированных коробочек, фонариков. Комната сумеречная, с окнами на север, никогда не просыхающая до конца, комната без воздуха и пространства. Здесь и мебель, и одежда, и покрывала на кровати, и скатерть на столе постоянно пачкались от одной тесноты, оттого, что рядом печка, на которой готовят еду, вываривают белье, подогревают воду, когда собираются купаться. Оттого что здесь не любят друг друга, постоянно враждуют, оттого что живут прошлым и надеются на будущее, а настоящим пренебрегают. Комната, в которой заперты безнадежные, нелепые страсти, некогда бывшие вполне здоровыми, но со временем состарившиеся, неосуществленные, ставшие составной частью воздуха этой комнаты.

Так казалось Валентине. Она считала, что и несчастья должны быть здоровыми у тех, кто живет интересами страны. Могут быть, конечно, и болезни, и смерть, и еще что-то такое, чего не предскажешь заранее. Но несчастье - это ведь нечто, что может случиться только с тобой, с твоими близкими, нечто личное, частное и в конечном счете мелкое. Твое нездоровье никак не должно отразиться на здоровье народа, страны. Валентина не любила тех, кто долго жил своими несчастьями. Но с Ларисой она несколько раз сидела за одной партой, а Ирина Адамовна преподавала им в школе историю.

Когда арестовали Ларисиного отца, Валентина не удивилась. Она не думала, что он враг народа. Но он был "не свой", как тусклые китайские безделушки, которые он привез сюда из Харбина. Он работал на КВЖД, называл себя кавэжедеком, упорствовал в мелочах, переводчиков именовал драгоманами, адвокатов - присяжными поверенными, у него была коллекция "романовок", "керенок", он любил спорить, громко говорил в трамвае и вообще привлекал к себе внимание. И характер был у него тяжелый. Платяной шкаф стоял у них не вплотную к стене, а как бы выступив на середину комнаты - символ нелепости и враждебности самой атмосферы в доме. Это Ларисин отец без чьей-либо помощи, силой одного своего раздражения вытолкал его из своей комнаты в комнату Ирины Адамовны и Ларисы: "Вот ваш шкаф, и в мою комнату совсем не заходите". Ссора эта потом рассеялась, а шкаф так и остался стоять.

Теперь Ирина Адамовна и Лариса жили в комнате двухэтажного заводского дома. Комната была пустой, темноватой. Ирина Адамовна много лежала, и кровать ее выглядела серой не только потому, что серым было одеяло. Дом они продали еще перед войной. Лариса все хотела как-то уйти от того, что она считала своей несложившейся судьбой: продать домик на окраине, переехать в центр, уехать из города вообще, сменить профессию. Матери она кричала:

- Как можно с тобой жить! Ты яйца варишь в чайнике!

Они теперь часто ссорились, и хотя Ирина Адамовна чаще всего переносила Ларисины вспышки молча, Лариса кричала ей:

- Зачем мне мать с университетским образованием! Бывают же у людей матери - простые женщины с языком, который подвешен не так хорошо!

Она и на дочь свою, умненькую красивую девочку, кричала:

- Не дергайся!

Ирина Адамовна говорила Валентине:

- Я за нее боюсь. У нее характер отца. В гневе она бьет посуду.

Жаловалась:

- За Ивана ей не надо было выходить. Я ей говорила "Не сживетесь. Ничего тебе не даст его крестьянское происхождение". А теперь выгоняет его, когда он к Миле приходит. Говорит ему, чтобы не приходил. А он ей сказал: "Могу и не приходить". И не приходит. Он, конечно, скупой и неумный, но стекло в окно он мог вставить.

Ирина Адамовна смеялась:

- Его теперь сделали прокурором. Знаешь, Валентина, я удивляюсь. Он за обеденным столом сказать двух слов не мог. Это было мучение какое-то. Не знаю, как теперь, а раньше в суде прокуроры говорили. Я у него спросила: "Иван, как же вы делаете свою работу?"

Лариса одной из первых уехала из города на новое место.

Валентине нравилось, что Ирина Адамовна при ее болезни сохраняет бодрость духа. Теперь, когда у всех была большая беда, ей даже нравилось приходить к Ирине Адамовне. Ирина Адамовна поднималась с кровати, говорила подругам Милы (в комнате всегда было несколько девочек, с которыми Ирина Адамовна занималась):

- Всё, девочки, идите.

Она говорила так, не думая девочек обидеть и действительно не обижая их.

Валентина всегда торопилась, но Ирине Адамовне нужно было поговорить.

- Валя, - как-то сказала она, - я стала верить в бога.

- Решили, что бог есть?

- Нет, Валя, но у меня сейчас бывают такие состояния, когда хочется помолиться. А когда молишься - начинаешь верить. И знаешь, мне помогло. Я молюсь, чтобы бог дал мне дожить до тех пор, пока немцев погонят и Лариса сумеет взять к себе Милу. К моей соседке поселилась женщина-врач, очень хороший человек. Когда мне становится плохо, я стучу в стену, и она приходит. У меня терпнут руки, холодеют ноги, дыхание прерывается - вот-вот умру. А она мне говорит: "Ну вот и все в порядке. Это обычные симптомы вашей болезни. Еще немножко - и пройдет". Сядет ко мне на кровать, ноги укутает, даст что-то выпить. А мне нужно, чтобы живой человек рядом посидел. И она сидит терпеливо. Полчаса сидит: "Ну вот вам и легче". Я уж Милу подготавливаю, говорю: "Ты не бойся, это все естественно. Если ты проснешься, а я уже не буду живой, ты просто пойди и позови соседей". Денег только совсем нет. Вчера я собрала кое-какие вещички: Милкину блузку, из которой она уже выросла, носочки теплые, поехала на базар, стала около женской уборной - знаю, что там иногда спекулянтки стоят. Еле живая стою, а меня кто-то как тряхнет - женщина-милиционер. "Плати рубль!" - "Девочка, если бы у меня был этот рубль, я не стояла бы здесь!" - "Тогда уходи отсюда!" И так я от всего этого растерялась и испугалась, что уронила в эту грязь весь свой сверток.

Забывать стала. То есть все стала забывать. Пришла в аптеку, заплатила в кассу пятьдесят девять копеек, протягиваю продавщице чек и молчу. Она спрашивает: "Что вам?" А я не помню. Она меня торопит, у нее другие покупатели, а я ничего не могу вспомнить. Она мне стала называть: "Аспирин? Вазелин? Детская присыпка?" Весь свой прилавок перебрала, а я ничего не могу сказать. Она говорит: "Ну пойдите посидите, подумайте. Может быть, вспомните". Я села в стороне на скамеечку, а ко мне женщина подошла, у нее в авоське "пиретрум" - то, за чем я пришла! В другой раз в продуктовом магазине заплатила рубль двадцать, подошла к прилавку и, хоть убей меня, не могу вспомнить, зачем я сюда пришла. Стали мы с продавщицей перебирать, что бы могла купить на рубль двадцать. Взяла я пакет соли, принесла домой и до сих пор не уверена, что я за ним ходила в магазин.

А вообще, Валя, бог есть. Тех людей, которые купили наш дом, обворовали. Унесли у них ковры. Это, конечно, нехорошо, что я радуюсь. Но они очень непорядочно вели себя при покупке. Они богатые люди, и не землянушку нашу они покупали - им участок был нужен. В нашем доме они временно поселились и сразу стали строиться. И война им не мешает. Знаешь, что они мне сказали, когда были подписаны все бумаги? "Чтобы через два часа вас здесь не было". Мы с Ларисой бросились искать драгиля или грузовик какой-нибудь, чтобы перевезти вещи. Вещей этих у нас, конечно, немного. Но все-таки что-то было, и сразу погрузить все мы не смогли. В сарае у меня остались книги. И методические пособия. И учебники, и политическая литература. И хорошие книги: Пушкин, Лермонтов, классики. Сколько лет я преподавала - накопилось! И пальто у меня в сарае висело. Не очень хорошее пальто. Но пальто. Другого у меня не было, и я не собиралась покупать. Я сказала этой женщине, что, как только я устроюсь на новом месте, дня через два приеду и все заберу. Я, правда, не через два дня приехала, а через полторы недели. Нелегко же мне это. Пришла к ней, говорю: "Я хочу взять пальто, которое висит в сарайчике". А она мне отвечает: "Какое пальто? Тут нищая приходила, я ей и отдала эту рухлядь". - "Ну как же, - говорю ей, - рухлядь. Это было еще не старое пальто. У меня не было другого. А книги?" - "Хлам я сожгла". Валя, а она учитель истории. Он заведует складом или столовой, а она в школе историю преподает. Я ей говорю: "Этого вы не могли сделать, вы же культурный человек. Там были такие книги!" А она отвечает: "Буду я в хламе рыться!" Валя, я ей сказала: "Вы разрешите мне срезать с этого розового куста несколько веток? Его мой муж сажал". - "На этой земле нет ничего вашего", - сказала она мне и не разрешила. Знаешь, я ушла от этой женщины. Я боялась расплакаться при ней. Так стало мне жалко мужа. Я хотела розы у себя здесь посадить. Вышла я за калитку и не заплакала, а закричала. Я так кричала, что сама себе бы не поверила. Хочу остановиться и не могу. Наломала через забор веток со сливы и вишни и ушла. Ларисе я всего, конечно, не рассказала. Ты же знаешь Ларису. Но когда Ларисе понадобилась выварка, она пошла за ней. Та женщина не хотела ее пустить, но Лариса такого ей наговорила. Когда она мне рассказывала, я очень смеялась. Так что выварку она принесла. И вот теперь их обворовали. Я понимаю - они все быстро восстановят, но теперь я знаю, что подлецы могут быть все-таки наказаны и на земле. Ты вот мне скажи, Валентина, почему такого человека не привлекут к суду, хотя бы по условиям военного времени? А мужа моего посадили в тюрьму, хотя он никогда ничьей копейки не присвоил. Характер у него, конечно, был тяжелый и язык ядовитый, но ведь нельзя же сажать в тюрьму за дурной характер. И потом, Валя, мне и в голову не могло прийти, что когда-нибудь у нас за слово произнесенное будут сажать в тюрьму.

- Ирина Адамовна, - говорила Валентина, - вот вы говорите - бог! Но ведь не бог вам помогает, а живой человек.

Ирина Адамовна смеялась:

- Я старая учительница, Валя. Я сама всю жизнь учила тому, что бога нет. Разве я говорю - бог? Я говорю, что у меня теперь такое состояние, когда ничего, кроме молитвы, не помогает.

Валентина отоваривала в магазине карточки Ирины Адамовны, приносила продукты, просила соседку присматривать за Ириной Адамовной и бежала домой. И раньше Валентина дома часто садилась обедать сама, не ждала, пока все соберутся или пока Женя придет с работы. А когда он приходил, не торопилась звать его к столу: "Голоден - сам скажет". Так что Антонина Николаевна не выдерживала: "Женя, иди обедай". Теперь за столом вообще встречались редко. Только Антонина Николаевна подавала и Ефиму, и Жене, и Валентине и сама с ними присаживалась за стол. Сидела чуть в стороне, положив руки на колени, ждала, когда надо будет подать или убрать тарелку. Все силы, всю изобретательность и она и Ефим вкладывали в то, чтобы тянуть семью. Всё это уже было в жизни Антонины Николаевны и не застало ее врасплох. Мешочки с крупой, вермишелью, домашней лапшой, солью у нее всегда хранились про запас. Продуктов этих было не так-то уж много, но все же это был запас, который Антонина Николаевна всячески старалась сохранить.

* * *

День, в который невозможно было поверить, все-таки наступил. Как будто все пришло в первобытное состояние. Между всеми предметами на заводе разом порвались жизненные связи. Куча песка стала просто кучей песка, глина - просто глиной. Раньше все это было основой для формовочной массы. Снег запорошил и глину и песок. Было видно, что много дней никто к ним не прикасался. И во всем появилась неподвижность. Воздух прочистился, мороз убил запахи, и только цвет глины и песка как будто прояснился. Песок и глина были отборными, и цвет у них был яркий, он светил сквозь тонкий покров снега.

На крыше механического цеха появились люди. Срывали толь, железо, доски со стропил. Доски сбрасывали вниз. Тонкие, длинные, высохшие, они со стеклянным звуком лопались, ударившись об асфальт. Из десяти сброшенных едва ли одна могла еще пойти в дело. Людям на крыше было ветрено и скользко. Работали они на самом краю - отрывали доску, на которой только что стояли. Даже если они старались бросать аккуратно, доски все равно бились. Однако в движениях людей уже появилась какая-то злая лихость.

Рушилось нечто такое, что само по себе, не задевая окружающего, разрушиться не может.

Должно быть, человеческая фантазия имеет свои пределы. Разрушенный, разваленный огромный завод был за ее пределами. Завод этот строился с помощью большинства работавших на нем людей. Многие помнили пустырь, на котором стояли сейчас цехи. Но фантазия обратного хода не имеет, обратного действия, что ли. Представить себе пустырь уже было невозможно. Пустырь давно перестал быть реальностью. Реальностью был огромный завод. Пятнадцать лет строительства, работы, жизни, которая складывается из выходов на работу, обеденных перерывов, собраний, получений зарплаты, волнений по поводу этой зарплаты, по поводу квартиры, по поводу бог знает чего. Вся жизнь у многих прошла здесь - вся, без остатка. Для кого хороший, для кого плохой, для кого ни хороший, ни плохой - обыкновенный завод простоял здесь пятнадцать лет.

Он связывал людей, которые и не думали, что они связаны, и вот теперь его разрушали. И это была великая жалость, а для кого-то и странное, мерзкое веселье. Вернее, жалость, осложненная каким-то злым, лихим чувством. Ломались ведь не только стены - ломался уклад, ломалась жизнь, монотонность, ломались будни. То, что надвигалось, было неизмеримо хуже уходящих будней. Но где-то между будущим страхом и прошлой монотонностью зияла странная пропасть. Уходили те, кто так долго утверждал и строил - утверждал свой порядок и строил завод. Уходили хозяева, и это рождало какую-то отчаянную мысль. Она возникала только на мгновение, потому что вслед за ней тотчас следовал трезвый и холодный страх. Не просто страх - ужас. То, что еще до появления своего вызывало такие ужасные разрушения, само по себе должно было быть еще ужаснее. Это чувствовали все. И все-таки в самой этой ломке, в исчезновении порядка, в перерыве монотонности была скрыта возможность для какой-то лихости. Кто больше, кто меньше - люди были отравлены ею.

Женя уже несколько дней не уходил с завода. Еще не все оборудование было вывезено, и его спешно старались вывезти. Работали днем и ночью, но уже не хватало вагонов, паровозов, и уже не к кому было за ними обращаться. Неподвижность стала утверждаться и на железной дороге. Еще появлялись время от времени паровозы с платформами (на паровозе вместе с паровозной бригадой приезжал Котляров - он добывал транспорт), но появление очередного поезда казалось неожиданностью. Его уже не ждали, и Котляров, щетиня командирские усики, бесстрашно поглядывал своим стеклянным глазом, кричал:

- Давай, давай! - И показывал на паровозную бригаду: - Нервничают! Чего вы нервничаете?

Но потом поезд уходил, и опять по путям можно было ходить, не испытывая обычного опасения - вот-вот свистнет и налетит… Рельсы схватывало ржавчиной. Оказалось, что несколько часов перерыва между поездами достаточно, чтобы на рельсы легла молодая, яркая ржавчина. Завод захламливался. По трубам и проводам еще подавались вода и энергия, и эта текущая по трубам ненужная заводу вода и подающаяся по оборванным проводам электроэнергия были сейчас удивительны.

На заводской территории располагались воинские автомастерские. Потом свернулись и они. Теперь на заводе осталась небольшая стрелковая часть, которой командовал капитан Дремов, несколько саперов и заводская команда, старшим в которой был Котляров.

Лейтенанта, который командовал саперами, Женя знал. Это был приятель Мики Слатина Сурен Григорьян. Жене нравилось, как он учил своих подчиненных.

- Глаза боятся - руки делают, - говорил Сурен, показывая, как укладывается заряд.

Вечером, когда все собирались в комнате заводоуправления, где топилась железная печка, Сурен говорил:

- Лишь бы здоровья хватило - выпутаемся. Я всегда себе в таких случаях говорю: хватило бы здоровья - выпутаемся.

Подчиненные у него были пожилые, необученные. Он их успокаивал:

- Любую сложную работу можно разбить на простейшие операции.

Важно было, как он это произносил. Как будто радовался, что слова у него так здорово укладываются в эту ловкую фразу. Сурен не просто что-то делал или говорил, он еще и восхищался тем, как это у него получается. Даже когда он очень сильно уставал, ему хватало радостного изумления по поводу того, что он так наработался. Это не все понимали, но чувствовали все. Это передавалось.

Назад Дальше