Женя и Валентина - Семин Виталий Николаевич 28 стр.


- Я брату твоему предлагал, - сказал как-то Сурен Жене, - давай сделаем автомобиль. "Я же ничего в технике не понимаю". - "Ты мне и нужен, чтобы было кому объяснять! Я тебе один раз объясню, второй - и сам лучше разберусь". А потом, - как бы извиняясь, говорил Сурен Жене, - напарник нужен для энтузиазма. С работы придешь, устанешь, ничего делать не хочется, а напарник придет, глядишь - начали. А начали - пошли дальше.

Он часто говорил о том, что он устал, наработался, как будто больше любил себя в этом состоянии.

- Устал! - говорил он с восторгом. - Наработался!

Объяснял он - как будто загадывал и тут же разгадывал замечательные загадки. И в глазах его в этот момент зажигался огонек восхищения - переживал удовольствие оттого, что его собственный мозг так хорошо работает. Оттого, что не все так просто, но если хорошенько подумать…

- Строительный мусор лучше высыпать в подпол. Зачем?! Ты не замечал, что в подпол сыплют строительный мусор? Или заливают известь? Дезинфицируют! Против грибков. Плохо, когда вместе с известью засыпают стружку, щепки - тогда это очаг гниения.

Но он не только о работе так говорил. Казалось, он обо всем успел подумать, ко всякому месту в жизни успел себя примерить. Как-то, когда зашел неизбежный разговор о женщинах, он сказал:

- Понимаешь, бабники берут женщин "своего круга". Может быть, поэтому у них такое ощущение, что перед ними любая женщина не устоит. А мне всегда нравились женщины, которые выше меня, лучше…

Он любил говорить о себе. Как о человеке, который то восхищает его, то удивляет, то заставляет огорчаться. Как о ком-то, за кем он давно и заинтересованно следит, чьи душевные движения ему известны лучше всего.

- Понимаешь, - говорил он с огорчением и в то же время с интересом, - полгода не курю - и не хочу и не тянет. Это плохо - здоровье на убыль пошло. Я заметил: как хорошо себя чувствую, так сразу закурить хочется.

Наивно изумлялся и восхищался тем, как его постоянно испытывает судьба. Чаще всего рассказывал свои армейские истории:

- Жена со мной была, а рожать уезжала к матери домой. Договорились с ней, что телеграмму пошлет не в часть, а на почтовое отделение: боялись, что телеграмма затеряется среди красноармейских писем. А почтовое отделение было на железнодорожном полустанке. Я месяц с того дня, как она должна была родить, в метель, в мороз ходил туда после работы за шесть километров. "Нет!" - говорят. Уставал я, а тут еще отчаиваться начал, прислонился к притолоке вот так, почтовая работница меня и пожалела: "Вы каждый день ходите по такому морозу. Наверное, ждете важное письмо". - "Телеграмму, - говорю, - жена должна была родить". Она и говорит своей напарнице: "Тася, посмотри, нет ли у тебя телеграммы". А Тася отвечает: "Есть, как же. Одна давно уже лежит. - И прочла по складам: - Григорьян". - И Сурен, заикаясь от полноты чувств, захохотал. - К ним на полустанок телеграммы приходили очень редко. Тася эта и не знала, что с ней делать, не положила ее в ящик "до востребования".

Истории его были как будто совсем не о войне, но слушали их внимательно, было в них что-то обнадеживающее.

Жене Сурен говорил:

- Вот ты спортсмен, а мне всю жизнь на это времени не хватало. Я, понимаешь, спортсменом стал, чтобы лучше работать. Рота моя была распределена по участкам вдоль железной дороги. Так я велосипед купил. Грузился с ним в поезд, слезал на ближайшей к моему участку станции и катил себе по бровке. В темноте ездил, потом удивлялся, как не разбился! Инстинкт, наверное…

Любая рабочая удача его возбуждала. Свинтить ржавую гайку, которая не давалась его саперам, - этого ему было достаточно.

- Я тебе не рассказывал, - говорил он, - как я в первый раз машину повел. Послали нас из техникума на практику в первый раз. Но это ж так говорится - практика! Моя специальность - мосты, а работал я на строительстве горной автомобильной дороги: лес валил и вывозил. То грузчик, то экспедитор. Погрузим бревна на грузовик, сажусь к шоферу в кабину и еду с ним вниз, в поселок, бревна сдаю. Бревна длинные, на спусках и поворотах дорогу цепляют. А дорога - сплошные повороты. Вниз посмотришь - тошнит. И узкая - не разойтись. Не дорога еще - тропа. Один раз приехали с шофером в поселок под праздник, он куда-то исчез. Надо ехать назад, а его нет. Потом пришел пьяный и полез в кабину спать. Я его подсадил, забрал у него ключи, завел мотор и тронул. Восемнадцать километров той дороги было. А я не испугался - обрадовался, что он пьян. Я пока с ним ездил, внимательно следил, как он все делает, и был уверен, что сам так смогу. На следующий день он ко мне пришел в страхе: "Сурен, как ты не удержал меня? Это чудо, что мы с тобой живы!" Думал, что это он пьяный вел машину. - Сурен смеялся, а потом говорил, наивно удивляясь сам себе: - В самолете я ни разу не сидел. А знаешь, если надо будет, мне так кажется, что разберусь и полечу…

Жену и детей он отправил к родственникам в Ереван и беспокоился, как они добрались, удивлялся:

- Я ж там в первый раз в жизни в прошлом году побывал. Отец давно говорил: "Я уже старый, надо на родину съездить". Нормальные люди как делают? Садятся на поезд и едут! А я всю свою семью на своем самодельном автомобиле туда довез. Честное слово, - изумлялся Сурен, - мировой рекорд поставил. Столько людей на мотоциклетном моторе поднял на такую высоту, на такие перевалы! Когда мы к Еревану подъезжали, нас автоинспектор остановил: "Откуда?" - спрашивает. Я сказал. Он своему напарнику кричит: "Подежурь за меня! Дорогие гости приехали". Садится на свой мотоцикл и говорит нам: "Езжайте за мной, я недалеко живу, сегодня вы мои гости". Едва его убедили, что нам к родственникам надо. "Завтра поедете к родственникам". Обижался. Дал адрес: "Если не приедете, за кровную обиду считать буду". А мы так и не заехали к нему: отпуск маленький, родственников много. Сегодня у одного погости, завтра у другого. А тут и уезжать надо. Так он сам к нам в город приехал, два дня у меня жил. Свадьба тут была, его родственница замуж выходила. Смотрю, во двор к нам человек заходит - а я с машиной возился, - спрашивает: "Не узнаешь?" Я не узнал, а жена говорит: "Так это ж автоинспектор!" А он меня по машине узнал. Совсем, говорит, уже мимо прошел. "Смотрю, машина во дворе…"

Беспокоило его, что жена и дети не знают языка.

- Я сам такой армянин, что только в армии немного научился - нужда заставила. У меня ж в роте, - смеялся Сурен, - армяне, аварцы, кумыки. На сто человек семьдесят национальностей. Такое было мое счастье. Спасибо, старшина-азербайджанец четыре горских языка знал. У меня ж были такие, кто паровоз в армии в первый раз в жизни увидел. Один от паровозного свистка бросился бежать. Его военкоматовцы ловили, думали - дезертирует. А один совсем ребенок оказался. Старший брат у него умер, а родители, по обычаю, новорожденному дали имя умершего. И метрику на него новую заводить не стали. Парень рослый, в военкомате не сумели разобраться, с мобилизацией у них всегда сложности. Я и сам не сразу ему поверил. Но вижу - ребенок! Стал я докладывать, писать. А время идет, письма по инстанциям медленно переправляются. Год прошел. Я ему и говорю: все равно время уходит - служи! При себе его держал, работу легкую находил. Думал, отслужит - будет свободен. Школу такую пройдет! А тут, видишь, как получилось! Опять, наверное, в армию пошел. Как жизнь повернулась!

Рядом с заводоуправлением на асфальтированной аллее уцелела общезаводская Доска почета. Стекло было разбито, но фотографии еще держались. С фотографий смотрели литейщики, слесари, токари, техники, инженеры, профсоюзные работники, управленцы, сфотографировавшиеся в похожих двубортных пиджаках. Было несколько женских портретов. Фотографии подмокли и кое-где отклеились, подписи, сделанные черной чертежной тушью на полосках ватмана, расплылись. Но разобраться в них было еще можно. Мимо Доски почета проходили много раз и не обращали на нее внимания. Но однажды Сурен сказал:

- Надо бы фотографии снять. - И застеснялся. - До лучшего времени.

О том, что город еще в наших руках, теперь судили почти исключительно по тому, что в проводах есть электроэнергия, а по водопроводным трубам течет вода (следовательно, электростанция и водопровод еще не взорваны), но говорить о том, что здесь будут немцы, еще не решались.

- Семьи у кого-то, наверное, остались, - сказал Сурен. - Фотографии наведут на них беду.

Фотографии сняли, и Сурен сказал Жене:

- А тебя тут нет.

Женя засмеялся:

- Да я ж не очень передовой.

Сурен сказал с сожалением:

- Я тоже на такие доски не попадал.

Капитана Дремова, командовавшего стрелковой частью, звали Иван Власович. Это был кадровый военный. Вся его жизнь прошла в армии. Был он плотный, кругловатый, сильный, хотя и с одышкой. Громко командовать не любил. И говорил вполголоса. Чтобы его слышали, подходил совсем близко, становился, почти касаясь животом, смотрел в глаза и улыбался, будто любуясь. Говорил с придыханием: ах-ха! Много лет служил на Дальнем Востоке и на Севере.

Он был не въедлив, не зол, скорее добродушен, но осторожен. Когда заговаривали о том, почему отступаем, он уходил или делал вид, что не слышит. Прекратить эти разговоры он уже не мог. Спросят прямо - разведет руками и все так же доверительно смотрит спрашивающему в глаза: "Румыны, - говорил он, - я же и на румынской границе служил - они же плохие вояки. У них мундиры желтые и фуражки с углами. Пять углов на фуражке".

Или вдруг скажет:

- В органы сейчас много молодых набрали. Но ведь это дело такое… Тут не каждый сможет…

И замолкнет. Считает, что и это уже сказал неосторожно. Но не сказать не может - это у него затаенное. Жена его уже давно эвакуировалась вместе с дочкой. Они привыкли переезжать, но до сих пор ездили втроем. На Дальнем Востоке жена работала, а девочку смотрела интеллигентная старушка. "Хорошая старушка, - подтверждал Дремов, - очень честная старушка, никогда копейки не взяла. Сын у нее, правда… Ах-ха…"

Когда-то, солдатом, капитан Дремов был запевалой. Он и сейчас любил петь. Но пел плохо. Голос ему, должно быть, отказывать начал или слух. Над ним подшучивали. Он сетовал:

- Теперь молодые стали плохо петь. Песен тех не знают. А я, бывало, домой в деревню на побывку приеду. Выпьем, а потом затянем: "Конь вороной…" А? А как же иначе!

Заводские ребята его перебивают, кто-то подсказывает слова не той песни: "Ах ты, милая моя, я тебя дождался. Ты сама меня нашла, а я растерялся…" Он не сердится, не возражает. Пережидает, пока шутник угомонится. И продолжает свое. Называет новую нравящуюся ему песню: "Заседлаю я…" Песни он называет хорошие, слова, которые он помнит, тоже хороши. Правда, помнит он не много. Давно перестал быть запевалой, давно не жил в такой вот смешанной военно-гражданской обстановке. И оказалось, что он не подготовлен для таких разговоров, для такого обмена колкими репликами и даже вроде беззащитен тут, но и не озлился оттого, что эти штатские над ним смеются.

Он и фаталист немного. Такого навидался! Самых разных неожиданностей. И в приказах и вопреки приказам. И это всем заметно в его характере - и этот фатализм, и эта терпеливая улыбка. Он и по службе давно перестал продвигаться, и командовать научился улыбаясь и вполголоса. И молодые давно стали его теснить, а он только иногда пожалуется: "Мода пошла молодых набирать". И улыбается, ожидая реакции собеседника, - вдруг тот тоже над капитаном Дремовым подшутит, ответит каким-нибудь злым словечком. Но если и не ответит, Дремов ничего больше не прибавит. Скажет только: "Да-а!" И подышит собеседнику в лицо.

В технике подрывных работ он разбирался слабо. Так, кое-что выучил, когда приказали, но часто ошибался и предпочитал, чтобы техническую сторону дела брал на себя Сурен Григорьян. Сам он любил и понимал армейский порядок.

Каждый день он тщательно проверял, как уложены заряды, проходил по территории, которую вот-вот должны взорвать, на которую рухнет груда обломков от цеховых зданий, и заставлял бойцов подметать ее.

- Непорядок, - говорил он. - Это непорядок.

Над ним смеялись. Говорили ему, что все это будет под немцем, что все это вот-вот к чертовой матери взорвут. Пусть не смешит людей, пусть не создает солдатам лишней работы, пусть люди поживут спокойно. И поддевали носком сапога или ботинка банку из-под консервов. Но он заставлял бойцов и копался сам, брал лопату, отгребал мусор с асфальтовых дорожек, а остатки еды, окурки, выброшенные за порог или в окно, заставлял выметать подальше. Заставлял закапывать в стороне.

- А то скажут, что жили здесь свиньи!

- Кто скажет?! - надрывался Женин напарник литейщик Лиманов. - Кто?!

Дремов не отвечал. Ответить "немцы", как добивался Лиманов, он не мог, сказать "наши" не имело смысла. Стреляли совсем рядом. В вечернем воздухе было видно, как над заводской территорией взмывали и угасали зелененькие и красненькие рои - очереди трассирующих пуль.

* * *

Как-то еще в сентябре на склад одного из механических цехов завезли несколько мешков картошки и консервированной тушенки для заводских столовых. Больше на этот склад продуктов не завозили, и очень скоро не стало там ни картошки, ни тушенки. Однако на складах других цехов этих продуктов вообще никогда не было, и люди возвращались мыслью к этому складу. Не то чтобы они не видели и не знали, что там давно уже ничего нет, но ведь в других местах точно ничего не было. И в тот день, когда стало ясно, что наши уходят, что город вот-вот займут немцы, у этого склада собралась толпа. Как она собралась, кто сюда пришел первым - узнать было нельзя. Помимо главных ворот, на заводе было еще несколько добавочных входов: железнодорожные, никогда не закрывавшиеся ворота и несколько дополнительных автомобильных транспортных въездов. Была подворотня и напротив этого склада. Люди шли с улицы. Толпа росла и росла. Тот, кто проходил мимо и видел куда-то рвущуюся толпу, не мог не присоединиться. Кто-то, напрягая кадыкастую шею, кричал: - Немцам оставляете?!

Анатолий оказался в этой толпе. С утра он пришел на завод с дворовым приятелем. Подростки вошли в ворота, когда толпа вдруг подалась вперед, а потом хлынула назад, на улицу. Кто-то из бежавших крикнул:

- Будем взрывать!

Однако, чувствуя, что кто-то остался во дворе, бежавшие постепенно останавливались, оборачивались и, секунду поколебавшись, бежали назад. И ребята оказались уже в самом центре толпы. Они видели над головами людей, над шапками, над темными стеганками и пальто - не было ни одного светлого пальто - потного кричавшего человека в одной гимнастерке. Он кричал одно и то же, надрывая грудь, напрягая горло:

- Через десять минут взорвем! Уходите! Через десять минут! Я прошу!.. Через десять минут - всех в клочки!..

В толпе опять крикнули:

- Немцам хочешь все оставить?!

Военный приседал от усилия крикнуть громче и убедительнее. Лицо его было отчаянным. Он был единственным человеком в военной форме во всей этой штатской толпе. И эта его военная форма и это его одиночество в толпе доводили его крик до такой пронзительности и устрашающей убедительности, что толпа останавливалась перед закрытыми воротами склада и не решалась сдвинуть со своего пути человека в форме. Толпа чувствовала: человек на такой грани может все: и себя, и других - в клочки! У ребят эта уверенность была даже сильнее, чем у взрослых. Они видели взрослого мужчину, военного, который, несмотря на такой холод, несмотря на ветер, снял с себя шинель, расстегнул ворот гимнастерки и еще вытирал пот со лба. Неодетый человек на таком холоде уже был чем-то необычным. И хотя все вокруг было необычным, хотя привычное сейчас ломалось, в этот момент для ребят все же самым необычным и устрашающим был этот раздевшийся отчаянный взрослый человек.

Но военный этот все же только удерживал толпу на месте, лишь не пускал ее в склад. Заставить людей уйти он не мог. Те, кто стоял сзади, пожалуй, и ушли бы - от склада все равно их отделяла густая толпа. Их надежда что-то добыть и унести домой была слабой. Но передние не уходили. Они оставались на месте не потому, что не верили человеку в гимнастерке. Люди верили в приказы и в то, что эти приказы исполняются. Но человек обещал десять минут до взрыва. Эти десять минут можно было использовать. Толпа на секунду отступала, а когда военный поворачивался, чтобы уйти в склад, тотчас же возвращалась на место. Военный, конечно, был отчаянным человеком, но сейчас все были готовы на риск. А те, кто пробился вперед, были готовы на двойной риск потому, что они уже захватили первые места в толпе. Помощников военного не было видно, у него не было солдат, чтобы выгнать людей на улицу и удерживать их там до взрыва. Все его помощники были заняты, а договориться с толпой он не умел или не хотел. Ему и в голову не приходило открыть перед людьми ворота склада и показать, что там ничего нет. У него был приказ - взорвать. И он собирался взорвать. Но те, кто отдавал ему приказ, не могли предположить, что склад будет осажден такой большой толпой. И он не собирался вступать ни в какие переговоры. Время от времени он оборачивался в сторону склада и поднимал руку. Лицо его перекашивалось, как перед последней яростной командой, он взмахивал рукой и кричал:

- Приготовиться!

Толпа замирала, впивалась глазами в его руку. Задние, надежда которых на какую-то добычу была слаба, с каким-то даже облегчением поворачивались и бежали на улицу. Спиной они чувствовали дыхание догоняющих, слышали крик сбившихся в подворотне. Но оказавшись на улице, в относительной безопасности, люди останавливались и смотрели, как вываливается из подворотни толпа. Подворотня не была узкой, но людей было так много, что образовалась пробка. Ребята видели только спины и затылки. Их давило, стискивало, кто-то пронзительно кричал, но большинство молчало; во всей подворотне было не больше десяти - пятнадцати метров длины, выход был рядом, рукой подать, а выйти нельзя. Анатолий инстинктивно поджал ноги и почувствовал, как в ту же минуту поплыл по течению. Так его и вынесло наружу, и только у выхода из подворотни он опять ступил на землю и побежал.

Назад Дальше