- У них вся компания такая подобралась, - сказала она, все так же стоя спиной ко всем. - Ольгина подружка Зина мне жалуется: "Петька пришел пьяный, я ему говорю: "С тобой, пьяным, спать не лягу". А он: "Ляжешь! Считаю до трех: раз, два, два с половиной…" Хорошо, что половину добавил, а то бы не успела добежать…"
Надежда Пахомовна продолжала стоять спиной ко всем и говорила и смеялась как будто бы про себя.
- Хорошо еще, что половину добавил! - повторила она и опять засмеялась. - Такая жестокая сволочь!
Гришка хотел что-то сказать, но промолчал, и Валентина отметила: боится матери.
- А ты не худеешь, - сказала она Гришке и показала на его наметившийся живот.
Гришка не смутился:
- Не говори. Иду мимо магазинов, посмотрю на себя в витрину, удивляюсь. Характер у меня хороший: все, что ни съем, на пользу идет.
Надежда Пахомовна повела Валентину в пристройку переодеваться в рабочее, кинула ей старую юбку, запачканные глиной босоножки и сказала, оценивающе поглядев на дочку:
- Ты уже, наверное, отвыкла. А у нас воскресенье не воскресенье, а все работа. В тесноте, в суете да в великой семье. Так и бегаем от порожка к порожку.
Валентина не очень-то любила свою мать, но и Надежда Пахомовна настороженно относилась к своей самой правильной и удачливой дочке.
* * *
Строительство было рядом. Дом, в котором должны были поселиться Ольга и Гриша, и впрямь стоял на высоком фундаменте. Ступенек к крыльцу еще не сделали, и все поднимались по наклонно положенным доскам. Странен пустой дом изнутри. Фасад Гришка отделал сразу, чтобы смотреть было приятно и чтобы участковый беспорядком не попрекал. А войдешь с улицы - пахнет землей, духотой, сушилкой. Окна плотно закрыты, под ногами земля, над землею проложены доски, между стенами и потолочным настилом - просветы, их еще надо конопатить. Дверей внутри дома нет, возведены еще не все простенки, поэтому можно разом осмотреть все будущие комнаты, прикинуть, где будет зал, где спальня, где детская комната. Рамы тоже еще неплотно вошли в стены. Между стеной и рамой сквозят отверстия. Они именно сквозят - яркие, солнечные, сквозные. Свет сквозь них проходит совсем не так, как сквозь мутные, еще не мытые стекла. И такое ощущение, что душа дома еще где-то снаружи, а внутри еще душа земли. Три года стоит пустой эта накрытая крышей саманная коробка, и тишина, и пустота, и запах земли в ней за это время накопились.
- Мне уже ходу назад нет, - сказал Гришка. - Такой большой дом надо или двумя печками обогревать, или паровым отоплением. Надо доставать трубы, радиаторы. Только бы война не помешала. Как вам, партийцам, говорят: будет война или не будет?
- Газеты читай, - сказала Валентина.
- Газеты надо и в строчку читать и между строк, - сказал Гришка. - А вот, говорят, старые люди по библии войну нагадывают.
- Слышала, - сказала Валентина. - Железные птицы будут летать, брат на брата…
- Ничего смешного, - сказал Гришка. - Брат на брата уже вставал, и железные птицы летали.
- Ты-то инвалид, тебе бояться нечего, - сказала Валентина.
- С Финляндией у нас была маленькая война, - сказал Гришка, - а школу под госпиталь забрали.
Гришка вошел в свой дом и сразу стал как-то значительнее. Так он отодвигал и потом ставил секцию забора - калитки еще не было, - так поправлял доски, по которым Валентина и Ольга должны были пройти. Это был настоящий дом, с крышей, стенами, и Гришка все в этом доме знал: и сколько самана пошло, сколько цемента, сколько килограммов гвоздей и сколько жженого кирпича. Конечно, ему помогали: родственники и соседи делали саман, мастера клали стены, плотник крыл крышу, - но все они уходили, а он оставался.
Валентина слушала его и думала, что никогда Женя не согласится строить себе такой дом. Женя как-то обмолвился, что скоро всю окраину снесут, а на ее месте поставят большие дома. И Валентина думала точно так же, хотя ей это чем-то и было обидно. Каждый раз, когда она приезжала к родителям, она ждала, что окраина немного сократилась. Валентина хорошо помнила то время, когда за их улицей начиналась степь. Раньше в районе был только один магазин. Он так и назывался - "магазин" (рядом керосиновая лавка, объявление: "В ведра и другую открытую посуду керосин не отпускается"; пожилой керосинщик, который отпускал керосин, сидя на низкой скамейке, колени его накрывал фартук из старой клеенки). Потом построили еще один - "белый". Теперь открыли третий - "новый". Простым глазом было видно, как все новые и новые одноэтажные дома покрывали недавние степные бугры и балки, сливались, охватывая город гигантским кольцом.
- Домовладельцем становишься, - сказала Валентина Гришке.
- Хозяином, - ответила за Гришку Ольга. У нее еще было столько душевной свободы, чтобы иронически отнестись к этому слову. А может, ирония была только душевной роскошью - дом-то был уже почти готов.
Поработать им пришлось совсем немного. Носили с Ольгой землю в ведрах и подавали ее Гришке, который стоял на приставной лестнице и передавал ведро Валентининому отцу. Отец принимал ведро, втягивал его на чердак и рассыпал землю по чердаку. Отец так и поздоровался с Валентиной сверху, из чердачного окна, где он сидел и курил, ожидая, пока Гришка договорится с женщинами. Он медленно улыбнулся Валентине, спросил:
- Сама или с мужем?
- С Вовкой, - ответила Валентина и тоже улыбнулась отцу.
Он не стал спускаться к ней, чтобы поздороваться, а она не сделала попытки к нему подняться и даже не позвала Вовку, чтобы он показался деду. Когда все закончат работу, а отец сверх этого закончит что-то свое, он спустится, посмотрит на Вовку и, может быть, погладит его по голове. Как-то так всегда получалось, что кто бы и когда бы ни приходил к родителям Валентины, у отца руки всегда были запачканы землей, краской, ржавчиной - вообще работой, и он не мог сразу подать их гостю. И потому здороваться подходил последним или вообще не подходил и только издали дружелюбно улыбался, если гости были свои, близкие люди и с ними не нужно было быть особенно церемонным.
Валентина любила отца девочкой и еще больше любила его сейчас. Отец не был очень грамотным, но она считала его умным потому, что он был спокоен, добр и никогда не говорил вздорных вещей, которые так часто говорились в этом доме, полном крикливых женщин. Но она и жалела его тоже потому, что, сколько она его помнила, она помнила его таким, как сейчас, на чердаке или на крыше, где он поправлял черепицу, стучал топором или молотком, или на дне глубокой ямы, из которой он лопатой выбрасывал землю - копал погреб. За двадцать с лишним лет в жизни Валентины и всей семьи происходили большие и маленькие изменения: из землянки они перебрались в новую хату, к хате сделали пристройку, мать то работала на фабрике, то на несколько лет бросала работу, Валентина ездила в пионерские лагеря, ушла из дому, вышла замуж, родила Вовку. И только у отца, казалось, за это время ничего не изменилось: как и раньше, утром он уходил на работу, вечером приходил с работы, обедал и опять принимался за какую-то работу по дому - что-то строгал, прилаживал, укреплял, копал, носил воду. Он и производство свое ни разу за это время не сменил, и в отпуск уходил очень редко - все ему подходило так, что выгоднее взять компенсацию: штакетник для забора как раз надо подкупить или дочкам материалу на платья, - и зарплата у него как будто бы за все эти годы почти не менялась, и пахло от него всегда одинаково - паровозами, ремонтной паровозной ямой, шлаком, маслом, тем густым, сумрачным воздухом, который и при сквозняке всегда стоит в паровозном депо, и рабочая спецовка его всегда лоснилась так, что на сгибах, в складках, казалось, натекает масло. Мать ругалась: постирать один раз спецовку отца - воды нужно столько нагреть, сколько требуется на большую стирку для всей семьи. И долгие годы от всего этого отцовского постоянства и спокойствия (и в голод, при карточной системе, и после нее) и Валентине всегда все было спокойно и ясно. И на анкетный вопрос о социальном происхождении родителей она всегда с гордостью, спокойствием и чувством превосходства над другими писала об отце - "рабочий". На улице у них многие были рабочими, но об отце она всегда с особой гордостью думала: рабочий. И смелым она отца считала с детства, с тех пор, как она с матерью впервые пришла к нему в депо, в котором, несмотря на высокие окна, от копоти, от шлака, от натеков масла совсем было бы темно, если бы не электрический свет и не ножевой какой-то, опасный блеск рельсов, кромок накатанных паровозных колес, шатунов и поршней. Она увидела отца под паровозом и испугалась, а он не протянул к ней испачканных рук, а, как всегда, медленно улыбнулся. А рядом свистнул паровоз, и этот звук ударил ей не только в уши, но и как будто бы и в нос и в глаза - она услышала сиплый рев, увидела над трубкой свистка белое облачко, потом на месте облачка появилось голубоватое свечение, какая-то пустота, от которой нельзя было отвести взгляда - так она переливалась и напряженно дрожала, а вокруг уже ничего не было слышно: ни свиста, ни рева, ни голоса матери, которая продолжала что-то говорить отцу, но так и замерла с открытым ртом. И на всех лицах были глухота и ожидание, и только отец все так же спокойно улыбался ей. В конце концов это непереносимое безмолвие кончилось, голубоватое свечение над трубкой паровозного свистка погасло, и все задвигались, заговорили, отец вылез из-под паровоза, бросил на рельсы молоток с длинной ручкой, и молоток в этом воздухе, который еще дрожал от недавнего рева, тихо звякнул о рельс. Мать что-то говорила отцу, а Валентина все ждала, что она ему скажет, чтобы он больше не ложился под колеса. Но мать этого так и не сказала, и когда они уходили, отец опять полез под паровоз.
С тех пор Валентина не могла слышать без страха о каком бы то ни было несчастном случае на железной дороге. О том, что где-то ударило сцепщика буфером или паровоз сошел с рельсов: боялась за отца.
С матерью и Валентина и Ольга часто ругались, над матерью шутили. С отцом никто не ругался никогда. И когда однажды Гришка назвал отца батей, слово это показалось Валентине грубым и непочтительным. Но потом и Ольга стала снисходительно называть за спиной отца батей, и Валентина вдруг почувствовала, что она тоже испытывает к отцу покровительственное чувство. Валентина знала, что ее отпустят из дому в общежитие, но ей показалось, что отец уж слишком легко отпустил ее. Смирился с тем, что она уходит. Тогда-то она и подумала, что отец так же смиряется с тем, что дома остается Ольга, у которой все не ладится семейная жизнь, с тем, что мать ссорится с его родителями, и со многим другим, из чего состоит его жизнь.
И теперь никто не позволял себе шуток над отцом в его присутствии, но без него уже рассказывали о нем забавные истории. Например, о том, как отец просидел последний отпуск дома. Конечно, копался в саду, на Гришкином строительстве, сменил несколько секций в заборе, но и просто так сидел и лежал много. Иногда спал днем. А к концу отпуска кинулся - у него складка на животе. Он даже испугался, а разглядели - это он просто поправился. В жизни у него не было так, чтобы можно было защипнуть на животе!
Подавать землю кончили часам к одиннадцати - первым решил кончать работу сам Гришка. Отец остался еще на чердаке, а Ольга и Валентина отправились к матери. По дороге встретились с Юлькой.
- Мать готовит на стол, - сказала Юлька. - Рада все-таки, что ты приехала. Я ей помогала, пока не увидела, что вы идете. Я же с ней месяц была в ссоре, а теперь помирились. Знаешь, как? Она стала мазать свою половину хаты, а я вышла на улицу - и свою. Она только полчаса вытерпела, а потом стала меня учить: "Не так мажешь". - И Юлька засмеялась.
- Деньги ты, что ли, нашла? - удивилась Ольга. - Или Климовна нагадала?
- Климовна - старая транда! - сказала Юлька. - Она и гадать не умеет. Дмитриевна - вот гадала. А эта только карты раскидает, а сказать ничего не может. А из-за денег не в петлю ж лезть! Вот Дмитриевну хоронили, я смотрела, как ее в могилу опускали: перед этим, все такая ерунда! Умру и смеяться буду. А мать твоя подошла к могиле и сказала: "Вот тебе, Дмитриевна, и все. Никто к тебе больше не придет".
И Юлька, словно забыв, о чем шла речь, или не придав разговору никакого значения, стала рассказывать, как умерла жизнелюбивая старуха Дмитриевна, которая пережила и сына, и дочь, и двух жильцов, которых пускала в хату. И хвастала: "Меня Таня укладывала, Вера укладывала и Федя укладывал. А где они теперь?" А тут с невесткой поругались - и сердце отказало. Невестка побежала звать соседей, те пришли, а Дмитриевна лежит поперек комнаты. Рука откинута в сторону, и пальцы сложены щепоткой: хотела перекреститься и не успела. На похороны к ней - это заметили все бабы - собрались все известные улице пьяницы. Гришка пьяненький над ней причитал: "Я у тебя брал взаймы, да не вовремя отдавал". Она многим занимала. И на жизнь себе до конца зарабатывала: пускала квартирантов, на базаре овощами приторговывала. Мать теперь ходит к тем, кто Дмитриевне больше всех обязан: "Сделаешь крест на могилу, небось за деньгами на пол-литра каждый день бегал". Только так и можно людей заставить.
…Стол стоял в тени старой жерделы. Земля вокруг была вытоптана, как возле печи. На столе и под столом - помокревшие от удара жерделы. Мать только что смахнула их со стола, подмела, а они опять нападали. И все время падают. Пройдет полминуты - и наверху, в листьях, что-то назревает, потом прошуршит и глухо ударит об землю или стол. Жерделы мелкие, вырождающиеся, а звук полновесный. На него невольно оглядываешься - ищешь, не упало ли что-то большое. Валентина села так, чтобы можно было опереться спиной о ствол жерделы. Босоножки она сняла, а ноги опустила прямо в пыль. Пыль была тонкая и теплая. Валентина хотела позвать с улицы Вовку, но Надежда Пахомовна сказала, что Вовка накормлен и отпущен в соседний двор.
На мать было страшно смотреть - в таком раскаленном воздухе над печкой она стояла. И загар у нее был печной, сушащий кожу и такого же цвета, как кизячный пепел.
Появился Гришка с двумя бутылками водки в руках. Он лазил в подвал, был потен и щурился сквозь очки довольно.
- В такую жару будешь эту гадость пить? - сказала Валентина.
- Буду! - ответил Гришка.
Мать бегала от печки к столу, ей помогали Ольга и старая, глуховатая бабка, мать Надежды Пахомовны. Ольга выносила из хаты тарелки, стопки, а бабка сидя чистила картошку, сваренную в мундире. Ольга рассказывала, как она болела всю эту неделю, как у нее расстроился весь организм, а Надежда Пахомовна ревниво прислушивалась к ее словам. Потом с досадой сказала о себе:
- Три дня назад упала вот здесь, а рука до сих пор болит.
Ольга засмеялась:
- Люди падают сверху вниз, а мать снизу вверх. Бежала со всех ног и аж до калитки летела. И еще удивляется, что синяк не сходит. У нее должен пройти!
Надежда Пахомовна только посмотрела на нее. Поставила на стол помидоры:
- Свои!
Сообщила уличные новости. Воюет с соседом Иваном рябым. Надумал мужик летом чистить уборную. Вонь.
- Я ему говорю, - сказала Надежда Пахомовна, - рябой ты черт, такую работу осенью делают! - И без перехода рассказала, как Иван воспитывает внука: - Иванов внук ударил палкой маленького товарища - и бежать домой. А Иван стоит и молча смотрит. "Что ж ты, Иван, не видишь, что ли?" - "А он ему палку сломал, значит, он должен был его ударить". Вот такой человек!
И опять без перехода сказала, что Иван рябой ухаживает за ней. Как напьется, переходит через улицу и начинает заговаривать, а сам как будто в разговоре толкает ее и все норовит по груди. "Ты свою Таню лучше корми, ее и толкай, а то у нее только кожа да кости".
Все сильнее пахло солнцем, жарой, тень под жерделой становилась все прозрачнее, поверхность стола накалилась. И куда ни посмотришь - всюду солнце и жара: и над белой от пыли дорогой, и над печкой, и над черной крышей невысокого сарая, и под редкой тенью деревьев в саду. Но жара не была тяжела Валентине, ее босым ногам, ее обожженному носу и голым рукам. К столу постепенно собралась почти вся семья. Пришел отец, только что вымывший руки, переодевший рубаху и брюки, пришла Юлька, усадила за стол мать Надежды Пахомовны. Не было только бабы Вассы и деда Василия, которые, поругавшись с Юлькой, с утра ушли из дому и отсиживались у соседей. Звать их по очереди ходили Гришка, Ольга и Юлька, но старики уперлись.
- Мама, - сказала Ольга, - тебе надо сходить.
- Ты не смотри на меня строго, - раздраженно ответила Надежда Пахомовна, - на меня еще строже смотрят, да я не боюсь.
Отец кашлянул:
- Сходи.
И Надежда Пахомовна, лишь самую малость помедлив, направилась к соседям звать родителей мужа. Все понимали, что, хотя дед и бабка разобижены Юлькой, позвать их к столу может только Надежда Пахомовна - старшая невестка и главная хозяйка за этим столом. И что именно ее приглашения ждут старики. Валентина давно знала, что за таким вот накрытым, с вином и водкой столом в семье каждый день и совершается праздник примирения всех со всеми. В будни Надежда Пахомовна часто враждует со свекром и свекровью, ругается с Юлькой, но когда приходят гости и стол накрывается с вином - главное, с вином! - Надежда Пахомовна идет на поклон к старикам. Не может не пойти.
Она и вернулась скоро с бабкой Вассой, которая говорила:
- Да ты ж знаешь, что я ее не пью.
- Ну, хоть посидите с нами, мама.
Пришел дед Василий, отец встал и предложил ему свое место. И Гришка тоже встал. Дед сел. Минута ожидания прошла, и все заговорили посвободнее. Надежда Пахомовна пожаловалась на свою глухую мать:
- Как вечер, идет по всей улице ставни закрывает. Или тащит из дому простыни, наволочки, платья - дарит. Грехи она, что ли, замаливает? Каждый день меня зовут: "Надя, иди забери бабку". Мне уж в глаза говорят: "Плохо к матери относитесь, она и ходит к людям". А как я к ней отношусь? Целый день на кровати лежит. Руки положит под голову, ногу на ногу закинет и лежит.
Разговор за столом всегда начинался с осуждения глухой бабки. И бабка забеспокоилась, оглядела смеющиеся лица и спросила у Валентины:
- Обо мне говорят?
Надежда Пахомовна сказала:
- Не про тебя, не про тебя!
Юлька крикнула:
- Прикидываем, как тебя отправить в богадельню.
Оглядев всех, бабка сказала Валентине:
- У меня такая примета: когда плохое про меня говорят, у меня левая щека чешется. А кто про меня плохо говорит, тому счастья не будет.
Ольга, уже выпившая рюмку, сказала Валентине:
- Знаешь, как бабка мешает молоко? Помешает и ложку оближет, помешает и ложку в рот. Я потом это молоко пить не могу.
Все засмеялись, и баба Васса тоже сдержанно заулыбалась. Она была ровесницей глухой бабке, но сохранила слух и разум и сейчас гордилась этим. А охмелевшая Юлька совсем разошлась, сказала, что Гришке и Ольге негде уединиться: и ночью бессонная бабка заходит к ним в комнату, зажигает над их кроватью спички, проверяет, все ли дома.
- Не про тебя, не про тебя, - замахала она на бабку. И тут же рассказала, как Надежда Пахомовна получила письмо от однорукого брата Алексея, а бабка решила, что письмо ей. Спрашивает: "От кого письмо?" "От Алексея". - Не слышит. Надежда Пахомовна и показала рукой от локтя - от безрукого, мол, от Алексея.
- А бабка обиделась, - захохотала Юлька. - Говорит: "Мне этого уже не надо. Себе возьми!"