Том 7. Эхо - Конецкий Виктор Викторович 15 стр.


- Город зажигает огни, - вымолвил я совершенно случайно, ибо начисто забыл, что под таким названием Венгеров снял фильм по книге Некрасова "В родном городе".

- Дрянной фильм. Олег Борисов только хорош. И Леночка Добронравова красоточкой была.

- А на французском ты писать не пробовал?

- Нет.

- Ты же его отлично знаешь. Почему бы тебе не попробовать?

- Увы, я не Тургенев.

- Но вот, говорят, Васька Аксенов уже на американском пишет и как кот в вашингтонском масле…

- А я не Аксенов, я Некрасов. И вообще, французы говорят: "Сравнение не доказательство".

- Как ты к Горбачеву? Вот ваше "Старое еврейское слово" пишет: "Журналисты спросили академика, собирается ли он встретиться с генсеком. "Это зависит от Михаила Сергеевича Горбачева, - сказал Сахаров, - это как он пожелает. Я от встречи никогда не откажусь"". - "Это было бы неплохо", - сказала жена академика Елена Боннер. "Конечно, это было бы неплохо, - продолжал Сахаров, - потому что я смогу еще раз выразить мою благодарность за изменение, которое произошло в нашей судьбе. Я испытываю большое уважение к Михаилу Сергеевичу Горбачеву…"

- Уважение я тоже испытываю, но кусать мне по его милости все труднее делается…

- Всем труднее. И правым и левым. Слышал уже наше: "Двадцать лет понебрежничали - теперь сто погорбатимся!"?

- Как здесь горбатиться? По нынешним временам одно остается: передовицы "Правды" и "Известий" на "Свободе" зачитывать. А кто мне за это платить будет?

- Нынче у нас передовиц почти нет: письма читателей вместо них засобачивают. Ладно, с этим вопросом ясно. А как ты к Рейгану?

Тут я зачитал из "Нового русского слова":

- "В предрождественский день единственным официальным актом президента было поздравление по телефону американских военнослужащих, находящихся за границей. Президент сделал пять телефонных звонков и поздравил солдат на американских базах в ФРГ, Испании, на острове Диего-Гарсия в Индийском океане, а также на итальянских островах Сицилия и Лампедуза. "Я думаю о вас каждый день, но особенно - во время Рождества, - сказал президент. - Ваша деятельность на благо соотечественников является, без всякого преувеличения, героической. Я знаю, как нелегко быть далеко от дома в праздники, но поверьте, что весь американский народ гордится вами. Передайте всем товарищам по оружию, что их главнокомандующий благодарит их и желает им счастья. Да благословит вас Бог!""

Все, дорогой сталинградец, понимаю, кроме того, что президент нашел героического в тех солдатах, которые сидят под пальмами в центре Индийского океана на острове Диего-Гарсия. Более безопасного местечка на планете днем с огнем не найдешь.

- Про СПИД забыл! Они там на самом переднем крае с этим микробом сражаются. А Рейган мне нравится. Однако самый мой любимый царь - Александр Третий, - сказал Виктор Платонович. - Черт! Соли здесь в забегаловках нет. Хорошо бы пивко подсолить. Несмотря на всяких там Победоносцевых. Помнится, Мария Федоровна, царица, все удивлялась, когда и как он с начальником охраны успевал набраться, усевшись за свой бридж или преф. Она уйдет на минутку, вернется, а они уже тепленькие. Оказывается, у царя за голенищем плоская такая бутылочка всегда хранилась. Ну, разве плохой царь? И Паоло ему гениальный памятник сварганил. Так во дворе Русского и гниет?

- Так и гниет. Только ему дожди и метели - до фени. Никаких видимых следов всесокрушающего времени.

- Так, значит, и скучает на своем битюге?

- Так и скучает с жестокого похмелья. В холодной сидит - по заслугам своим, по делам своим и делишкам.

- Уговорились правду? Тогда запомни, что американцы мне нравятся, - с некоторым вызовом сказал Некрасов. - Эта нация родила Тома Сойера и Хемингуэя. Читал мое "Посвящается Хемингуэю"?

- Так я же специально готовился к встрече с тобой. И перечитал все, что сохранилось дома. И помню, как ты сидел в бетонной трубе у подножия Мамаева кургана. И было у тебя четыре книги.

- "Фортификация" Ушакова, "Укрепление местности" Гербановского, "Медный всадник" с иллюстрациями Бенуа, "Пятая колонна" и первые тридцать восемь рассказов Хема.

Герой "Посвящается Хемингуэю" - восемнадцатилетний солдатик-связист Лешка, фамилии Некрасов не запомнил; запомнил, что пацан из какой-то деревеньки под Саратовом…

- Если дам тебе задание, - сказал я, - пять страниц прозы. Война. Сталинград. Любой воспоминательный эпизод. Но записать прозой. Любая выдумка тоже годится, но - проза! Сможешь?

Он отвернулся и погладил свои тусклые, но все еще волнистые волосы, задумался, отключился. Нефтебаки вспомнились? Валега? Фарбер? Смертное братство? Все, конечно, в такие миги вспоминается.

Я боялся, он обозлится на непрошенный тест.

Нет, не обозлился.

Глотнул пива, закурил, сказал:

- Нет, не смогу. И пробовать не буду. У меня к тебе просьба. Вернешься - положи букетик цветов к памятнику "Стерегущему". На Кировском. Я понимаю, сейчас зима. Вот пусть люди идут, на цветки смотрят и удивляются.

О том, какие цветочки воспоминаний и ассоциаций привели его к "Стерегущему", к далекой японской войне, спрашивать не стал.

- Есть, комбат, сделаю, - сказал только.

Юноша-парижанин напротив заказал еще кофе и зажал в зубах чек, а девушка-парижанка стала обрывать у его губ прямоугольную бумажку, как билет в автомате парижского метрополитена.

"Когда я нес Лешке книгу Хемингуэя, я невольно спрашивал себя, а поймет ли он этого писателя? Хемингуэй не легок, не для всех, к тому же, когда я вручал книгу Лешке, выяснилось, что он не имеет ни малейшего представления о бое быков, без чего чтение доброй половины вещей Хемингуэя просто бессмысленно.

Очевидно, это была очень забавная сцена: сидят двое в крохотной землянке батальонного НП, в двух шагах от немцев (в эту ночь Лешка дежурил не на командном, как обычно, а на наблюдательном пункте), курят махорку и разговаривают о матадорах, бандерильеро, верониках и реболерах, о которых один ничего не знал, а другой хотя тоже не многим больше знал, но кое-что читал и видал в детстве картину "Кровь и песок" с участием Рудольфа Валентино.

Часа в два ночи я ушел. Была на редкость тихая, морозная, очень звездная ночь. Немец почти не стрелял, освещал только передний край ракетами, и домой, на берег, я возвращался спокойным шагом, ни разу не присев. И, шагая по истерзанной снарядами и бомбами сталинградской земле, прислушиваясь к монотонному гулу ночных бомбардировщиков - наш или не наш? - и потом, засыпая в своей жарко натопленной землянке, я думал о том, что завтра, к семи ноль-ноль, нужно сдать схему инженерных сооружений, которую, заболтавшись, не успел закончить; о том, как тесно на войне переплелось страшное и забавное, веселое и трагичное, думал о Лешке, возможно, как раз в эту минуту читающем про мадридского шофера Ипполито, не проснувшегося даже тогда, когда рядом с ним разорвался снаряд, о том, что, не будь Лешки, этот хемингуэевский очерк остался бы для меня только прекрасно написанным очерком, а сейчас стал чем-то значительно большим и нужным.

В шесть часов меня разбудил Титков, мой связной, - надо было заканчивать схему.

- А парнишку-то вашего ранило, - подавая мне котелок с кашей, сказал он с тем обычным спокойствием, с каким говорил о смерти ближнего и о полученных на складе двух плитках шоколада…

Лешка лежал на земле, на подстеленной плащ-палатке, очень бледный, потерявший свой девичий румянец, но с обычным для него живым блеском в глазах.

- Где ж тебя кокнуло? - спросил я.

- Да там, около насыпи, где мостик, знаете? Ерунда, - он с натугой улыбнулся, - скоро вернусь. А книжка ваша… - Он скосил глаза, показывая, что она у него под головой. - Испортил немного, не сердитесь.

Оказалось, что она слегка испачкана кровью, десятка три страниц, по самому краешку.

- Ничего, это только ее украсит, - сказал я. - А прочесть успел что-нибудь?

- Три штуки только успел. Про шоферов мадридских, про старика, у которого два козла и кошка остались, и третий - про Пако, помните, как два парнишки в бой быков стали играть и Пако напоролся на нож?

- "Рог быка"?

- Ага, "Рог быка"… - Он мучительно поморщил брови. - Вот глупо получилось, а? Просто ужас… На два дюйма только… Сколько это - дюйм?

- Два с половиной сантиметра.

- Значит, на пять сантиметров в сторону, и не попал бы ему в живот… Бывает же такое… - и, помолчав, добавил, глядя куда-то в сторону: - Жаль Пако, хороший парень был.

Больше нам не дали поговорить…

Жив ли Лешка? Хочется верить, что да. И что по-прежнему много читает. И тот томик прочел - тогда, в госпитале, или позже, после войны. Не думаю, чтобы Хемингуэй стал его любимым писателем, слишком у того много недоговоренного, а Лешка любил ясность. Но, как это ни странно, в этих двух, столько несхожих людях, в старом прославленном писателе совсем из другого мира и мальчишке-солдате из-под Саратова, мне видится что-то общее. В Лешкином "жаль Пако, хороший был парень", в этой фразе, сказанной через полчаса после того, как немецкий осколок, не отклонившись ни на дюйм, влип ему в руку, для меня звучит что-то по-настоящему мужественное, то самое, что заставило Хемингуэя полюбить своего мадридского шофера Ипполито. Он сказал о нем: "Пусть кто хочет ставит на Франко, или Муссолини, или Гитлера. Я ставлю на Ипполито".

И на Лешку, хочется добавить мне".

Я ставлю на Некрасова.

Я знаю, что всю жизнь и до самого конца он ставил на Лешку.

И этого мне достаточно.

- А не страшно, что здесь похоронят? В чужой земле, навечно?

- Нет. Я, Вика, безбожник. Один черт, где гнить. Я и полюбил этот глупый Париж. Терпеть не могу Шираков, ле пенов с их фашистскими миллионами, забастовщиков и вот всех этих, - он круговым макаром мотнул головой. - Все они засранцы, мурло, бляди, скупердяи, буржуазная сволочь, все c жиру бесятся, но Париж я люблю.

В моей башке кругообразно завертелось: "Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись; горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится". Однако, может, Некрасов уже начитался здесь Набокова, который Тургенева в грош не ставил и ужасался тем литераторам, которые признают Тургенева писателем. Тогда и эти слова упадут в пустоту.

Да и вообще цитаты в таком разговоре не аргумент. Впрочем, они цикады, как заметил Мандельштам, и потому нигде не аргумент. Кроме поэзии.

Я театрально продекламировал: На этом корабле есть для меня каюта И ветер в парусах - и страшная минута Прощания с моей родной страной…

- Анна Ахматова. "Смерть"? Да?

- Да.

- "Ахматовской звать не будут ни улицу, ни строфу…"

- Насчет улиц не знаю. А новый здоровенный сухогруз уже назвали. Плавает Анна Андреевна по океанам. Порт приписки, кажется, Николаев. Скоро где-нибудь в Сингапуре борт к борту станем.

- Правда?

- Правда, ибо сам видел в "Известиях" фотографию судна. Подпись, конечно, соответствующая, нечто вроде: "Экипаж теплохода, взяв повышенные… используя скрытые резервы соцсоревнования…"

- Значит, Ахматова все-таки использует скрытые резервы социалистического соревнования? В ее характере. Небось, еще один "Реквием" напишет… А знаешь, о чем я сейчас думаю? Как Анна Андреевна, встретившись с Солженицыным, а он ей очень нравился, сказала: "Одно у вас осталось испытание. Испытание славой". Или что-то в этом роде. И Солж не выдержал. Даже Солж, великий Солж!

- А как ты к нему? И что он делает?

- Впал в политическое детство и в результате выпал как из литературы, так и из политики… А может - обыкновенная старость. Ты Анну Андреевну знал лично?

- Жили несколько раз одновременно в домах творчества, но я робел. Вечно она была окружена интеллигентненькими мальчиками, подававшими гениальные поэтические надежды. Один раз перемолвились. В Комарово. В старом еще, тогда столовка в этаком деревянном бараке была. А в предбаннике пальто вешали. Мороз был жуткий. Висел там ее лапсердак - вытертое нечто, линялое, в проплешинах, этакий енот, который лает у ворот. И выплывает из столового помещения Ахматова с приживалкой и сожительницей. Царственным жестом указывает сперва на меня, потом на лапсердак и говорит державно и капризно: "Конецкий! Подайте мне мои соболя!" Ну, я трясущимися руками подал. И все. Легонький лапсердак был - как наволочка с диванной подушки. С кем из здешних писателей ты общаешься?

- Нет тут никаких писателей - все засранцы. И все передрались. Только к Наталье Ильиничне Саррот тянет. Ты ее знаешь?

- Да. Вчера угощала виски. Она добрая. Сказала, что ты давно не был и что любит тебя. И еще сказала, что твое главное парижское место в каком-то кафе на берегу Сены. И что ты вечно сидишь и смотришь на Нотр-Дам. А потом ей вдруг занездоровилось, дочь померила давление, Натали всыпала мне целый карман франков и вызвала такси. А ты вот и не на берегу Сены сидишь.

Он махнул рукой:

- Раньше сидел.

- А пишешь где?

- Недельки две в году пишу. Недалеко от Барселоны. На самой границе с Испанией дачное такое местечко. Вот книжку тебе принес. Не побоишься везти к нам?

- Нет, Горбачев велит нам учиться демократии. Если я чего боялся, так это того, что книжка окажется плохой. Поинтересовался, как к нему относятся французские власть предержащие.

- А никак не относятся. Нужен я им… Хотя орденом каким-то наградили - за прилежание в литературе или искусстве, или еще черт знает за что. Ну, получил бумагу, поздравления официальные, сижу и жду, когда Калинин вызовет в Елисейский дворец соплю вручать, изучаю наградную грамоту. Неделю сижу, месяц сижу, второй сижу. Не вызывает Михаил Иванович. Наконец - здрасьте вам: орден надо в магазине покупать, за свои кровные. Шестьсот франков! Ну, сам понимаешь: чтобы я галантерейным лавочникам шестьсот франков!? Хрен им в глотку. Потом дружки скинулись и повезли в универмаг. Там тебе пожалуйста: и крест эсэсовский, и новозеландскую луну можешь приобрести по наличному расчету.

- Твой-то красивый?

- Красивый, зелененький такой, веселенький. В Сталинграде мне "За отвагу" вручили прямо в блиндаже.

- А как Сталинскую вручали?

- А ты мою "Маленькую печальную повесть" не читал? Нет, конечно. Хотя при чем тут "Маленькая печальная", это в "Саперлипопете". Книжка у меня такая. Ее тебе и принес. Сейчас вспомню, как в сорок седьмом вручали нам премии. Увы, и не торжественно, и не в Кремле, а через окошко МХАТовского администратора тов. Михальского. Он по совместительству был секретарем комитета по Сталинским премиям. Я постучал в это самое окошко, к которому с трепетом подходил в студийные еще годы в надежде попасть на "Турбиных"… Кстати, это правда, что у вас поставили "Турбиных" на телевидении?

- Увы, да. Володя Басов. Феерическая пошлятина и дерьмо. Булгаков волчком в могиле вертится с тех пор.

- Следовало ожидать, - заметил Некрасов, нацепил очки, полистал книжку, прочитал: "На сегодня контрамарок нет", - сказал Михальский, даже не повернувшись в мою сторону, он говорил с кем-то по телефону. "Мне не контрамарку, а…" - "Билеты в кассе. От двенадцати до пяти" - "Нет… Мне это самое… Как его… Диплом, что ли…" Он мельком взглянул на меня - фамилия? - и, продолжая говорить по телефону, вынул из шкафа две плоские бордовые коробочки - большую и маленькую. Из ящика стола папку, из нее лист. "Вот тут, пожалуйста. Распишитесь". Я расписался и взял свои коробки. В большой был диплом. В маленькой золотая (так говорили) медалька с профилем вождя. С этого момента, точнее - дня (шестого июня сорок седьмого года), все издательства Союза вплоть до областных и национальных, стали включать книгу в планы".

- Знаю я этот автомат. Он и сегодня работает.

- Зато следствий не знаешь. Когда я сюда добрался, парижское "Фигаро" сообщило, что прибыл личный друг Сталина, член ЦК и миллионер в советских рублях. Миллионером не стал.

- Ну, а на что живешь?

- Ну и не на книжечки же свои, кому они здесь нужны, - ответил Некрасов. - Живу на радио.

- Что это значит?

- На "Свободу".

- А ее кто кормит?

- НТС.

- Слушай, всю жизнь слышу эти буквы, скажи толком, что они обозначают?

- Всемирная политическая партия, имеющая целью уничтожение советской власти в России.

- Богатая партия, если ей и такое шикарное издательство, как "Посев", принадлежит. Но я не знаю среди энтээсовцев миллионеров. На что живет сама НТС?

- У меня нет документов, чтобы положить их перед тобой сейчас на столик, но я не сомневаюсь, что это деньги ЦРУ.

- Получается, Вика, что я пью на деньги ЦРУ?

- Выходит, так, - сказал Некрасов. - Да, нелегко. Нелегко, Викочка, ох как нелегко. Тут с писательства не проживешь. Это тебе не Союз нерушимый, где по триста рублей за лист отваливают. Кроме Сименона и Труайя, никто с книг и тиражей своих не живет. Надо подхалтуривать. Прилепиться к какой-нибудь газетенке, журнальчику, радио, телевидению. За книги платят с количества проданных экземпляров. Значит, самому читателю должно понравиться, не ЦК, а читателю! А как ему угодить? Сейчас в ходу мемуары и детективы. На растерзанную русскую душу здешнему читателю наплевать, подавай убийства в "Ориент-экспрессе"… И на квартиры каждый год повышают, сволочи, плату. И цены дай бог… Я приехал, пачка "Голуаз" франк двадцать стоила, сейчас четыре. И так все. В кино иной раз не пойдешь: двадцати пяти франков нету… Писать-то пишется. Но в общем-то… Тренажа здесь нет, понимаешь. Размякли. Дома всегда был собран. И школу хорошую мы прошли. Жонглировать, ходить по проволоке. Мускулы всегда в хорошей форме, реакция моментальная. А здесь? Здесь все можно, все дозволено. И риска никакого, никакой опасности. Здесь не надо быть героем… Пишу-то я не для французов, для вас, гадов. А вы далеко. И путь к вам ох как тернист…

Он привык к тому, что не принято в этой стране стрелять друг у друга трешку. Исключено. Начисто. Это и удивляло, и раздражало. Не принято забегать на огонек, о встречах условливаются за месяц, водки не пьют, пол-литра на троих для них смертельная доза, в метро место даме не уступают, и это галантные французы, где ж д'Артаньяны? Обнаружил только одного, бронзового, на памятнике Дюма-отцу. И вообще французы оказались куда замкнутее, куда прижимистее, чем он ожидал. И бесцеремоннее в то же время. Долго не мог привыкнуть к поцелуям на каждом шагу - в метро, в магазине, на улице остановятся, обнимутся ни с того ни с сего - и взасос…

Господи - подумалось мне на этом месте, - может быть, и наш Леонид Ильич Брежнев - француз?

- Ты вообще умел жить? Ну раньше, дома, в самые удачливые моменты?

- Здесь говорят "савуар вивр". Нет, не умел.

- Что читаешь?

- "Комсомолку" и Дюма.

- А из наших прозаиков?

- Один другого лучше! Воробьев, Кондратьев, Быков, Астафьев, Распутин. Распутину, как прочитал "Уроки французского", в Женеве это было, сразу посылку послал, анонимно. Альбом с живописью и кое-что вкусненькое: итальянские макароны и искусственные яблоки, очень косой был - вот искусственные и послал. Увидишь - скажи, что от меня. Теперь, верно, это уже ему не опасно будет. А что там у Астафьева с Эйдельманом?

- Оба - и Эйдельман и Астафьев - с жиру бесятся, как твои французы здесь. Ну, а кто из отщепенцев вернется, если позволят?

Назад Дальше