Дарья тоже перемигивалась с женщинами, обменивалась кивками, наклоняясь то к одной, то к другой, и Еремин, замечая все это, тут же мог проследить, как отзывалось это в зале клуба в прибойном шуме новых выкриков, ядовитых реплик, безжалостно-острых словечек и даже в оглушительном топоте. Руководимые Дарьей женщины не пренебрегали ничем из того, чем не пренебрегали Семины-Демины. Еремин видел, как Стешка Косаркина; заложив два пальца в рот и свирепо округлив глаза, старалась забить речь молоковоза Федора Демина протяжным мужским свистом. И, встретившись со взглядом Еремина, внезапно смолкла, уткнула лицо в колени.
Но Еремин видел, как, несмотря на это, все та же скрытая пружина действует, лихорадит собрание и бросает людей из стороны в сторону. И до тех пор, пока конец этой пружины находится в руках у этого маленького человека в синем пиджаке и в кепочке с пуговкой, нельзя было наверняка поручиться за исход дела. Надо было выбить у него этот конец из рук. Еремин, быстро наклонившись к Калмыкову, спросил у него, как зовут этого человека, и поднялся за столом. Все стихли. По его лицу увидели, что он собирается сказать что-то необычное.
- Если Михаил Трифонович Семин, - сказал в наступившей тишине Еремин, - имеет что сказать, то пусть он не через других действует, а сам скажет, есть ли в колхозе излишки хлеба.
Тишину, которая установилась после этих слов, обычно называют мертвой. Еремин встретился со взглядом Дарьи и увидел, что она ему кивнула. Михайлов перестал записывать и, подняв голову, смотрел то в зал, то на Еремина.
Щуплый мужчина в синем пиджаке растерянно встал и, поворачивая в руках кепку с пуговкой, смотрел по сторонам и на президиум. На остром, скорее с хитрыми, чем умными, чертами лице его выступило выражение величайшего недоумения. Должно быть, он совсем не ожидал такого оборота и никак не мог понять, как сумели увидеть и вдруг обнажить то, что, по его убеждению, было глубоко спрятано от постороннего взора. Так как он слишком долго молчал, Калмыков своими словами и с неуловимым новым оттенком повторил вопрос Еремина:
- Михаил Трифонович, секретарь райкома партии товарищ Еремин интересуется твоим авторитетным мнением по данному важному вопросу о хлебе. Как ты считаешь?
- Считаю… - сказал Семин.
- Что считаешь? - недоумевающе переспросил его Калмыков.
- Он считает, сколько у нас в колхозе Семиных и Деминых с ключами от амбаров, - насмешливо подсказали из тех рядов, где сидела Дарья с подругами.
Мужчина в синем пиджаке и бровью в ту сторону не повел. Должно быть, он уже начал оправляться от растерянности, и в его глазах появилось обычное выражение простодушной хитрости.
- От вашего слова, товарищ Семин, сейчас многое зависит, - тихо и твердо напомнил ему Еремин. - И мы вас просим всю правду сказать: найдутся в колхозе триста тонн излишков зерна для продажи государству или нет?
Тщедушный мужчина с хитрым лицом встретился со взглядом Еремина, устремленным на него со сцены клуба, и безошибочно определил: он все понял. Неизвестно, как, какими потаенными путями он смог почувствовать и узнать то, что, казалось, так надежно было скрыто от чужого глаза, но только он это узнал и почувствовал. Конец пружины оказался у него в руках. И после этого нелепо и бесполезно было бы продолжать сопротивляться.
- Найдутся, - коротко сказал Семин и, зачем-то оглянувшись, сел на свое место.
- Нехорошо, товарищ Еремин, - пробился сквозь поднявшийся в зале шум все тот же развязный голос молоковоза Федора Демина, - нажим делаете. Люди еще подумать хотят, а вы из них клещами согласие вытягиваете. Не по уставу.
И тотчас же раздался спокойный голос, который сразу узнал Еремин:
- Не по уставу? Василий Михайлович, дай мне слово.
Это была Дарья. Она не пошла, как все, на сцену, а поднялась и осталась стоять на месте, полуобернувшись и к президиуму и к собранию.
- Это ты, Федор Демин, кричал? - спросила она, всматриваясь в темноту зала сузившимися глазами. - Ну, тебе-то, конечно, ничего больше не остается, как в голос рыдать. Ты всю весну и лето прорыбалил, с зари до зари в лодке под яром сидел и только перед уборкой в бригаде объявился. Небось с полета трудодней нагреб?
- Плохо считаешь. Семьдесят пять, - зло бросил из угла Федор Демин.
- Ну, - удивилась Дарья. - Я же и говорю, что нагреб, - заключила она под общий хохот.
Ничто так не убивает, как смех, и Федор Демин, услышав его, сел на лавку, яростно озираясь и не делая больше попыток прервать Дарью. Выступая, она раскраснелась, платок развязался у нее и сполз на плечи, серые большие глаза под трепещущими бровями сверкали, и лицо стало ярко, вызывающе красивым. Глянув в зал, Еремин перехватил взгляд Кольцова, восторженно смотревшего на Дарью.
- Ты, Федор, - говорила она, - в надежде был, что другие на каждый твой трудодень по целому пуду зерна заработают и ты больше тонны загребешь, и вспомнил сейчас про устав. Что-то ты о нем не вспоминал, когда сидел под яром. - Смех опять пробежал по рядам. Дарья переждала его и повысила голос: - Вы слыхали, кто тут больше всех горло драл? Кто по малу трудодней имеет и надеялся, что люди им на каждый трудодень по многу хлеба заработают. У меня с детьми тысяча трудодней, я две тонны зерна получу, и мне хватит до урожая. Проживем. Устав, Федор, не для лодырей. Он против лодырей.
И она села.
За предложение продать государству триста тонн пшеницы проголосовали единогласно. И даже Федор Демин, сидевший у двери, прислонившись плечом к косяку, глянув в зал и увидев лес рук, не захотел оставаться в одиночестве и тоже небрежно поднял руку.
Поздно вечером, приехав с собрания домой и тихо поднимаясь по скрипучим ступенькам, чтобы не разбудить жену и детей, Еремин услыхал, что в его комнате звонит телефон. Он быстро открыл ключом дверь, прошел к себе в комнату и взял трубку. Звонили из колхоза имени Кирова. Сквозь треск и шумы районной телефонной линии Еремин узнал голос Морозова.
- Иван Дмитриевич, возим семенное зерно, - сказал в трубку Морозов.
- Что-о?! - оглядываясь на дверь, за которой спали жена и дети, и зачем-то прикрывая ладонью трубку телефона, переспросил Еремин.
- Товарищ Семенов приказал вывезти все, - пояснил Морозов.
- Он у вас? - чувствуя, как трубка телефона мгновенно запотела у него в руке, быстро спросил Еремин.
Слышимость на внутрирайонной телефонной линии внезапно сразу установилась отчетливая, ни один шорох не приплетался к разговору. Казалось, Морозов стоит где-то совсем рядом. Еремин слышал его дыхание.
- Он спит у меня на квартире.
- Вы по договору закончили вывозить?
- Вы же знаете, Иван Дмитриевич, - удивленно сказал Морозов.
- Дальнейший вывоз хлеба прекратите. Из семенного и аварийного фуражного фонда брать запрещаю, - громко сказал Еремин.
- Товарищ Семенов предупредил, что я буду отвечать партбилетом, - растерянно сказал Морозов.
- Запрещаю! - не заботясь больше о том, что он может разбудить всех в доме, крикнул в трубку Еремин. Струны нервов, натягивавшиеся весь день, вдруг сразу оглушительно лопнули. - Чтобы ни одного килограмма! Вы слышите, Морозов?!
На линии опять засвистело и зашипело, кто-то настойчиво крутил ручку телефона. Глухой ответ Морозова совсем потерялся:
- Слышу, Иван Дмитриевич.
В щель приоткрывшейся из соседней комнаты двери выглянуло лицо жены с большими испуганными глазами.
- Что-нибудь случилось, Ваня?
- Ты, Женя, спи, - положив трубку на рычажок, устало ответил Еремин.
Эту ночь он опять не спал, курил у себя в комнате и на крыльце, думал. Мысленно допытывал себя: в чем был прав, а в чем, может быть, неправ, старался доискаться, чем разумным мог руководствоваться Семенов. Он, конечно, не в свой карман ссыпает зерно; может быть, он даже искренне уверен, что поступает единственно правильно, борется за хлеб. Но он из той породы штурмовщиков, которые упрутся в одно и не хотят больше ничего видеть. Штурмовщик, заквашенный на кампанейщине, на карьеризме и на мелком тщеславии: как сказал, так и будет. А там хоть трава не расти. Неверов, так сказать, областного масштаба. А если сказал в первую минуту, не подумав, просто сорвалось с языка, и допустил ошибку из-за недостаточного знания обстановки? Почему бы и не поправиться, не взвесить все заново, трезво взглянуть в лицо фактам? Если поганенькое самолюбие не позволяет сделать это вслух и открыто, то сделай хотя бы на деле. Ведь самое важное, чтобы дело не пострадало. За пять дней пребывания в районе ни разу не взглянул по сторонам, не поинтересовался; как живут колхозы. Не вообще, не в общем и целом, а тем, как живет каждый колхозник, что думают люди, с чем район идет в зиму. Тогда бы он увидел, как в действительности складывается хлебный баланс в каждом колхозе, где подзажали зерно, а где отдали все, что могли отдать, и оставили только на необходимейшие нужды. Нет, не хочет оглянуться. Думает, только он озабочен тем, что государству нужен хлеб. Да Еремин ни на минуту не позволил себе подумать, чтобы район недодал хотя бы одного килограмма зерна.
Чем больше думал об этом Еремин, тем большее испытывал возмущение. Вспомнил и грубый намек Семенова на то, что кто-то из них двоих здесь секретарь обкома. И однажды всплывшее в сознании Еремина слово "штурмовщик" плотно приклеилось к облику Семенова.
А штурмовщики уже до этого причинили немалый урон сельскому хозяйству. И если они не хотят переучиваться, то пора бы уже с ними и расставаться.
Чем больше думал об этом Еремин, тем больше приходил к выводу, что никак не избежать ему ехать в обком, к Тарасову.
В семь часов утра он сел в автомашину и к девяти уже был в областном центре.
С Тарасовым он буквально столкнулся у дверей обкома. Тарасов жил неподалеку и шел на работу.
- Вы почему в это время без вызова приехали в область? - прищуриваясь, спросил он у Еремина.
- План хлебопоставок и натуроплаты МТС мы выполнили, - сказал Еремин.
- А госзакупки?
- Возим, Михаил Андреевич, но мы бы просили нас освободить…
Разговаривая, они поднимались рядом по широкой каменной лестнице на третий этаж обкома. Тарасов дышал тяжело, и Еремин, посматривая на него сбоку, видел, как бледнеет у него смуглая щека, проступает на виске темная веточка жилки. При последних словах Еремина он остановился на лестничной площадке второго этажа и повернул к нему сердитое, покрытое испариной лицо.
- От госзакупок? - с изумлением и разочарованием перебил он Еремина.
- …от излишнего опекунства, - договорил Еремин.
- А! - коротко уколол его взглядом Тарасов, и Еремин расслышал в его голосе облегчение. - Хорошо, поднимемся ко мне.
Он уже успел серьезно надорвать сердце и, пока они взошли на третий этаж, несколько раз останавливался на ступеньках, отдыхая. Грудь его бурно вздымалась и опускалась. Шляпу он снял и нес в руке. На лбу выступили капли пота.
В кабинете он тотчас же настежь раскрыл окно, выходившее на улицу, нестройно звучавшую в этот утренний час сиренами автомашин, и людскими голосами, и, молча указав Еремину на стул, сел за стол на свое обычное место. И, только посидев и отдышавшись, повернул к Еремину лицо, от которого медленно отливала бледность.
- Так что же вы подразумеваете под своими словами "освободить от опекунства"? Надеюсь, не что-нибудь вроде черного знамени: "Анархия - мать порядка"? - без малейшего намека на улыбку напомнил он Еремину.
- Нет, Михаил Андреевич, тут совсем другое, - невольно смутился Еремин. И тотчас же краска досады выступила у него на скулах.
…И он рассказал Тарасову, что подразумевает под своими словами. Рассказал о своей стычке с Семеновым в райкоме. О собрании в "Красном кавалеристе". О Семиных-Деминых и Дарье. О ночном звонке Морозова.
Тарасов слушал его не перебивая, и по его лицу нельзя было понять, как он относится к тому, что говорил Еремин, - согласен или не согласен. Бледность уже отхлынула от липа Тарасова, и оно стало обычным, матово-смуглым. К влажному лбу прилипла черная прядь.
Слушал он внимательно, но в глазах его, устремленных через стол, Еремин так и не прочитал сочувствия своим словам. Скорее наоборот - брови у Тарасова все больше хмурились и вскоре сомкнулись широкой скобкой. И, глядя на эту скобку, Еремин испытывал все большую неуверенность; заканчивая, он постарался хоть как-то смягчить свои слова, чтобы рассеять невыгодное впечатление, которое они, вероятно, произвели на Тарасова.
- Я, конечно, понимаю, - закончил Еремин, - что товарищ Семенов приехал в наш район не лично для себя заготавливать хлеб, но ведь и мы за то, чтобы дать хлеб государству. Здесь двух мнений быть не может. Мы только просим и наши соображения учитывать при определении конкретных цифр закупок по колхозам. Все же мы ближе стоим к колхозам и несколько лучше знаем их потребности и ресурсы.
Умолкнув и видя, что Тарасов продолжает молчать, он совсем упал духом. Внутренне Еремин был уверен в своей правоте, все это было давно передумано и взвешено, но подкрадывалось и сомнение: а может быть, он не знает и потому недоучитывает что-нибудь такое, что видно отсюда, с областной вышки? Возможно, он невольно привязал себя к колышкам только своих, районных фактов и это мешает ему подняться выше и охватить всю картину в целом? Но тут же он решительно отбрасывал эту мысль. Нет, он не заслужил такого упрека! Разве он против того, чтобы район продал государству хлеб?
Тарасов сидел за столом, глубоко задумавшись, с упавшей на высокий лоб смолистой прядью.
- Это нужно было ожидать, - наконец пошевелился он на своем стуле.
- Что? - не понял Еремин.
- Бойтесь, товарищ Еремин, быть добреньким, - точно очнувшись от этих невеселых мыслей и взглядывая на него прояснившимися глазами, сказал Тарасов.
- Что вы имеете в виду? - все еще не понимая, с сердитым смущением спросил Еремин. Вот уж он никак не подозревал за собой этой слабости - хотеть быть добреньким. И какое это имеет отношение к их разговору?
- Нет, это не к вам относится, - коротким жестом успокоил его Тарасов. И Еремина удивили новые, грустные и суровые интонации в его голосе. - Я имел в виду только предостеречь вас от этой ошибки, в которую подчас впадают и не совсем плохие люди. Да, и неплохие, - повторил он тверже. - Допустим, приехал человек на новый участок работы. Не по собственному произволу приехал, партия прислала. Участок отстающий, и на этого нового человека, на его умение и опыт возлагаются надежды. Приехал и начинает знакомиться с обстановкой, с людьми. Свежим глазом видит то, чего, может быть, не видят другие. Вам, товарищ Еремин, это знакомо?
Еремин кивнул.
- Видит в том числе и то, - продолжал Тарасов, - что один из его помощников, ближайший помощник, не на своем месте. Не требуется много времени и труда, чтобы в этом убедиться. Работа живая, требующая исключительного понимания людей, а он сторонится людей и, можно подозревать, совсем их не любит. Работа, воинственно заостренная против бюрократизма, а в нем с первых же слов, по жестам, даже по походке можно узнать бюрократа. Особая осанка, особый стиль говорить, величавое снисхождение к смертным и влюбленность в инструкцию, в протокол, в анкету. И что же решает новоприбывший человек? Вместо того чтобы тут же, не откладывая в долгий ящик, освободиться от такого, с позволения сказать, помощника, он начинает с ним гуманничать. Сперва новоприбывшему вообще неудобно начинать с недоверия старым кадрам. Это и в самом деле нехорошо: дескать, новая метла по-новому метет. Потом пытается отыскать в своем помощнике хорошие качества. Не может быть, чтобы у него совсем не осталось ничего хорошего! Нам вообще свойственно видеть в человеке прежде всего доброе, а открыть его в том, на кого все рукой махнули, совсем заманчиво. Не так ли?
- Так, - и на этот раз кивнул Еремин.
- Но время идет, и что-то поиски этого хорошего затягиваются. Дело страдает, и люди страдают. Ведь тот, кого так упорно стараются отомкнуть золотым ключиком, не рядовой. От него зависят другие. И постепенно доброта к одному оборачивается недобротой ко многим людям. Необходимое вообще-то для руководителя качество - гуманность - превращается в свою противоположность. Вы меня понимаете?
Тарасов склонился к столу и минуты три что-то писал на листке. Потом позвонил помощнику.
- Пошлите эту телеграмму товарищу Семенову в район. И напомните всем, что завтра бюро обкома.
Еремин возвращался по станичной улице домой с пленума райкома, на котором исключили из партии Черенкова.
Нелегкое это дело - исключить из партии человека. И после пленума, когда все уже разошлись и разъехались, на верхней степной дороге помелькали и погасли огни последних автомашин, а по станице заглохли голоса, Еремин, придя домой, продолжал думать об этом. Жена и дети спали, он тихо прошел в свою комнату, раскрыл окно, выходившее на реку, и сел около него на стул, не зажигая света.
Все ли было сделано правильно, так, как нужно было сделать, и не была ли упущена возможность какого-либо иного, менее сурового и более справедливого решения? Речь же шла о человеке, который состоял в партии не один год, и не о каком-то чужаке. Еремин видел перед собой потерянное, бледное лицо Черенкова, испуганный, мечущийся взгляд, из которого впервые вдруг исчезла сонливость, и вспоминал все то, что знал о нем и что слышал от других.
К той главной вине, за которую Черенков заслуживал исключения из партии, прибавились и другие, как это бывает, когда начинают подробнее, со всех сторон, оценивать жизнь и работу человека. Вечные пьянки с Семеновыми и Демиными и круговая порука на этой почве. И девятьсот тонн хорошей пшеницы он действительно с отходами перемешал. Оказалось, что жена Черенкова при его молчаливом согласии крестила сына в церкви.
И держал себя Черенков на пленуме как-то недостойно взрослого, мужественного человека. Сперва пренебрежительно все отрицал и говорил, что страдает за критику неправильных действий секретаря райкома, угрожал, что дойдет до обкома и ЦК, потом расплакался и просил простить его: у него заслуги, больное сердце.
Мужественному, правдивому человеку люди готовы простить самую тяжелую ошибку, если видят, что он прямо посмотрел ей в лицо, и ждет, как должного, возмездия коллектива. Но трусость и двоедушие никогда не встречают сочувствия. Еремин вспоминал, как проходил пленум, что говорил он сам, что - другие. Не было произнесено ни одного слова, хотя бы косвенно защищающего Черенкова. И за исключение его из партии голосовали все члены пленума. Никто не воздержался.
Почему же все-таки Еремину не спалось? Неясное чувство беспокойства и какой-то вины - нет, не перед Черенковым, а перед кем-то другим - никак не оставляло Еремина. Сперва он долго сидел у окна, раскрытого на реку. Потом внезапно решил поехать к Михайлову и тихо вышел из дому.
Он не стал посылать за Александром, сам вывел машину из райкомовского гаража и, спустившись из станицы к реке, поехал по береговой дороге к хутору Вербному. Тут низом было совсем недалеко - всего шесть километров - и все под вербами, хлещущими ветвями по брезентовому верху и по стеклу машины.
Вот и опять подступила осень. С деревьев на дорогу уже нападало много увядших листьев, в свете бегущих фар они вспыхивали красной медью и золотом.