Шестьдесят свечей - Тендряков Владимир Федорович 6 стр.


И вдруг Надежда Алексеевна всхлипнула, поспешно вынула из кармана платочек.

- Господи! И он, он упрекает… В чем? Нечестна, мол, беспринципна!.. Николай Степанович, вы же меня знаете. Двадцать лет без передышки кручусь - днем уроки, вечерами общественные нагрузки, ночами ребячьи тетрадки. Пусть не сорок, как вы, а добрых двадцать лет я прикована к галере школьного обучения! А этот… Этот только что рядом с нами сел за весло и уже упрекает - нечестно гребешь… Выгреби-ка с мое!.. Николай Степанович, что же вы молчите, надеюсь, не думаете обо мне по-леденевски…

- Не думаю, - сказал я. - Вы честный человек, Надежда Алексеевна.

Она мгновенно утешилась, облегченно вздохнула, промокнула платочком глаза.

- Столь же честный, как я сам, - добавил я, возражая с тоской письму, лежащему у меня в нагрудном кармане, напротив сердца.

Надежда Алексеевна встрепыхнулась было, чтоб обобщить с бурным возмущением - нет-де никакой необходимости утверждать очевидную банальность, - но тут раздался звонок.

Я засунул сочинение Зои Зыбковец в портфель, вышел из кабинета, предоставив Надежде Алексеевне немного поостыть в одиночестве.

В пустой учительской сидел Леденев, что-то углубленно читал, теребил черные жесткие волосы.

19

Я стоял лицом к окну, спиной к дверям.

За окном виднелся тесный и тихий школьный двор, обсаженный акациями. Выбежали две девчушки в форменных коричневых платьицах и черных передниках - первые ласточки очнувшейся от очередного урока школы. Через минуту двор будет кишеть ребятишками, все высыплют на солнышко.

А за моей спиной просторная школа заполнялась знакомым гулом перемены, учительская - голосами учителей, шумом передвигаемых стульев, легким запахом табачного дыма.

Мне не нужно оборачиваться, чтоб узнать, кто вошел. По хлопку дверей, по голосу, по звуку шагов, даже по шороху платья я представлял себе вошедших учителей, видел их.

Вот, вежливенько посапывая, уютно уселся в кресло учитель географии Колесников, наверняка щупает ласковым глазом мою спину, ждет, когда обернусь, чтоб любезно поздороваться. Он еще молод, но уже рыхловато полон, с сибаритской ленивой осаночкой, которая, впрочем, ему идет. Он появился недавно, но сразу же вписался в ансамбль школы. Он ладит со мной, ладит с Надеждой Алексеевной, ладит с Леденевым, но себе на уме: без шума, не афишируя, делает странные вещи - не задает домашних заданий, не проводит на уроках опросы, заставляет учеников вести какие-то дневники путешествий, выставляет за них оценки.

А вот, бесплотно шелестя крепдешином, прошла химичка Берта Арнольдовна. И сразу же за ней раздалась тяжелая поступь низкорослой, коренастой, мужеподобной математички Анны Григорьевны. Сейчас они сойдутся и озабоченно заговорят о только что выставленных, свеженьких, с пылу с жару отметках:

- А Кошкин у меня снова "два" схватил. Не знаю, что с ним и делать…

Всю жизнь устремлены к одному - к благообразно выглядящим страницам классных журналов.

Гулким сварливым кашлем известил о своем появлении другой математик школы, Георгий Игнатьевич Каштан, в ребяческом обиходе Жорка Желудь. Он всего на два года моложе меня, работал до войны в комплексной школе, в деревеньке среди глухих болот, в войну воевал, трижды ранен, увешан орденами. Да войне, по слухам, он был удивительно храбр, в школе же ни чудес храбрости, ни примеров энтузиазма не проявлял, скандалил по мелочам, но с оглядочкой, побаивался, как бы его не направили куда-нибудь обратно в болота, к черту на кулички. Он знает свой предмет, неплохо его преподносит и почему-то не уверен в себе, мне кажется, что не любит преподавательское дело, болезненно утомляется от уроков, сейчас вот ждет не дождется того дня, когда выйдет на пенсию.

И еще один старый кадровик, Василий Емельянович, учитель физики, добродушнейший человек, все терпящий и всех любящий. Впрочем, не всех. Он тайно недолюбливает двоих - Леву Бочарова и Альберта Эйнштейна. Теория относительности Эйнштейна - мозги свихнешь, а Лева Бочаров назло с ней-то и надоедает на уроках.

Громкие голоса, всплески смеха, шум передвигаемых стульев - учительская ожила на свои десять отмеренных минут, до нового урока.

Я стоял спиной к ней, но видел ее во всех подробностях.

- Николай Степанович, голубчик, здравствуйте! Что же это вы в байроновской позе? Так сказать: "Коварной жизнью недовольный…"

Василий Емельянович, светясь очками, лысиной, золотой коронкой во рту, подошел ко мне.

- А вы знаете, кого я вчера на улице встретил? Представьте себе…

Василий Емельянович всегда со свежими новостями, всегда кого-то внезапно встречает, от кого-то передает приветы.

- Елькина Антона помните?.. Немало же он всем нам крови попортил…

- Елькин?

- Вернулся, так сказать, в родные Палестины. И знаете, положительное впечатление на меня произвел. Ничего схожего с прежним. Одет этак основательно - токарь высокой квалификации, женат, двое детей…

- Антон Елькин?..

- Именно! На углу проспекта наткнулся. Не узнал бы, если б он сам меня не окликнул. Поговорили на ходу, о вас он в газете читал…

Антон Елькин…

20

Я никогда не поверю в его благообразие. "Ничего схожего с прежним…" То-то и оно, что он никогда не повторялся, никогда не походил сам на себя.

Антон Елькин…

Думается, что каждый учитель, кто достаточно долго проработал в школе и пропустил через свои руки изрядное количество детей, рано или поздно сталкивается с таким - одним из сотен или даже тысяч, - который начинает вызывать обостренную, почти болезненную ненависть или отвращение, порой до ужаса. Ни силой воли, ни профессиональной тренированностью не вытравишь из себя это. Можно лишь спрятать, притворяться, что, мол, нет ничего, но не отделаться.

Как-то до войны первого сентября я явился на первый урок в пятый класс, сформированный из учеников начальных школ. По случаю открытия учебного года я вырядился в белые - тогда модные - отутюженные брюки, в белые, начищенные зубным порошком брезентовые туфли. Я поздоровался с классом, попросил садиться и сам не без ритуальной картинности опустился на стул.

Опустился и почувствовал, что прилип к стулу своими белоснежными, без пятнышка, брюками, прилип основательно, что называется, всей площадью, постепенно ощущая противно теплую, медленно проникающую сквозь ткань клееобразную массу. Ощутил и этакий знакомый смолистый запах, запах сапожной дратвы, сообразил, что сиденье моего черного стула кто-то покрыл слоем гудрона, валявшегося кучами рядом со школой. Если я и сумею незаметно отодрать себя от стула, то мои ослепительные брюки окажутся с тыла в черной жирной гудроновой коросте. Со стороны, наверное, это будет выглядеть как и положено, то есть смешно до коликов.

Я сидел и взирал на класс, а класс простодушно ждал, что скажет новый учитель. Я понял, что веселая затея не была коллективным творчеством.

И тут я увидел автора. Я учуял его шестым чувством и невольно содрогнулся от своего тоскливого ясновидения - он с этой минуты начал против меня беспощадную длительную партизанскую войну. Прилипший к стулу зад - первая вылазка!

Да, его лицо выделялось среди других. Все оно как-то тянулось вслед за носом - короткая, не прикрывающая крупные зубы верхняя губа, покатый подбородок… Мальчишка напоминал мне юного зубастого акуленка, не откровенно злобного, однако хищного. Он смотрел со своей парты на меня округлым от любопытства маленьким глазом, и что-то жестоко веселое мнилось мне в его взгляде.

- Встань, пожалуйста. Да, да, ты.

И он охотно встал, не сводя с меня веселых пуговичных глаз: "Ты угадал, но попробуй-ка докажи". А я, приклеенный к стулу, как муха к капле меду, невольно признал его право на торжество.

- Как тебя зовут?

- Тошкой, а чё?..

После того, что сделал, он дозволял себе роскошь прикинуться дурачком, поиздеваться надо мной.

- Тебя до пятого класса не научили, как нужно отвечать на вопрос учителя?

- А че?.. Как? Не знаю.

И тут-то во мне начала подыматься ненависть. Да, она! И да, сразу!

Рождалось, без дураков, большое, серьезное чувство к несерьезному шпингалету каких-нибудь двенадцати лет от роду.

- Надо отвечать учителю полностью: меня зовут… Называй полностью свое имя и свою фамилию.

- Меня зовут Тошка Елькин.

- Что ж, Тошка так Тошка. Я попрошу тебя, Тошка Елькин, сходить в учительскую и позвать сюда директора.

И опять он с охотой кинулся исполнять мою просьбу.

Он не приходил долго, долго, а я сидел, припаянный седалищем к стулу, и невпопад вел урок. Я начал осознавать, что имею дело не с простым пакостником - артистом своего рода.

И все-таки я его недооценивал.

Да, он привел, и не одного директора, а всех свободных от уроков учителей. Они ввалились в мой класс с тревожными лицами. Загромыхали крышки парт, ученики шумно поднялись с мест, я сидел истуканом.

- Николай Степанович, что случилось?.. - спросил директор. - Ваш ученик сказал, что с вами плохо… И я попросил с невежливой досадой:

- Пусть кто-нибудь заберет весь класс, выведет его… хотя бы во двор. Оставьте нас вдвоем!

Директор недоуменно пожал плечом, но расспрашивать не стал, кивнул: делайте!

Была сутолока, был шум, разговоры, жалобы: "А у меня нога болит", вопросы: "А сумки с собой брать?", и возня, и строгие окрики. Я же сидел, словно каменный сфинкс. Директор с опаской косился на меня.

Наконец дверь захлопнулась и мы остались вдвоем.

- Так что же, в конце концов, стряслось?

Я уперся локтем в спинку стула, с треском отодрал себя от сиденья.

- Вот что!.. Попросите кого-нибудь раздобыть мне на время штаны.

Директором тогда у нас был вышедший в тираж бывший наркомпросовский работник - высокий, вальяжно тучный, седой. Он редко одаривал даже улыбкой, а тут стал багроветь, таращить глаза и заколыхался.

- Ох! Простите!.. Я понимаю… Но ох! Ох!.. Ради бога… Я не могу!..

Антон Елькин…

Два с лишним года между нами шла война. Он пакостил в другим учителям, все от него страдали, но меня он отмечал особенным вниманием.

Я открывал классный журнал, склонялся над ним, чтоб пробежать глазами список учеников и… начинал ожесточенно, рыдающе, взахлеб чихать. Потом оказывалось, что между страниц классного журнала насыпан тончайший порошок, адская смесь растертого перца с табаком.

Я расстегивал свой портфель и вздрагивал - на учительский стол выскакивала жаба.

Для всех остальных учеников я был строгий и взыскательный учитель, с кем шутить не следует, а для него удобная для потех фигура. Почему? Возможно, потому, что строг и взыскателен, неудобный материал для шутки, тем более лестно проявить свой изощренный артистизм.

Ничего нет унизительнее и опаснее для учителя, чем самооборона. Следует наступать, и я это начал. Во время уроков я подымал Антона Елькина в самые неожиданные для него моменты, я был придирчив к нему, но справедлив, не отказывал в хорошей оценке, если он того стоил, но уже не спускал ни малейшей оплошности. Он, безалаберный, недобросовестный и не очень способный в учебе, сначала пытался выдержать мое пристрастное внимание - выполнял все домашние задания, ловил каждое мое слово на уроках, - но надолго его не хватило, сломался, начал получать двойку за двойкой.

Однажды, как всегда, я подходил к дверям школы за несколько минут до звонка. И вдруг мимо моего носа с шумом, с ветром что-то пролетело. Оказавшаяся случайно рядом веснушчатая шестиклассница недоумевающе разглядывала лежащий на земле кирпич. И я сразу же сообразил: кирпич был сброшен с крыши на мою голову.

Его поймали прямо на крыше. Сима Лучкова, веснушчатая шестиклассница, была живой свидетельницей при расследовании.

- Да, видела, как упал… Большущий-пребольшущий.

У Антона Елькина была только мать. "Одна его воспитывала, безотцовщина, поимейте, ради Христа, это в виду". Не знавшая замужества женщина, мать-одиночка, измученная не только мелочными житейскими заботами, но и своим "маккиавелистым" сынком. Пожалуй, ради нее я готов был простить юного террориста, но, увы, педсовет вынес единодушный приговор - исключить!

Мать Елькина плакала и униженно просила, а он сам упрямо смотрел в сторону с ринувшимся вперед лицом, с лицом, смахивающим на акулью морду, и короткая верхняя губа не прикрывала крупных неровных зубов… Смотрит в сторону, ничего не слышит, не выказывает жалости к матери, не желает расстаться со своей ненавистью, безнадежен.

Антон Елькин и внезапное письмо…

А я-то грешил - господи! На кого? - на Татьяну Ивановну Граубе, столь же почтенную учительницу, как и я сам. В этом ходу ей тоже исполнится шестьдесят!

Антон Елькин! Как я мог забыть о нем!..

Учительская жила за моей спиной. Снова требовательно зазвонил звонок - перерыв окончен.

Чья-то рука мягко тронула меня за плечо. Я оглянулся - Надежда Алексеевна с озабоченным лицом.

- Николай Степанович, я вот тут к вам приглядываюсь… Вам что-то не по себе. Может, вам не стоит сегодня идти на уроки? Лучше домой, отдохните немного.

Как это соблазнительно - не пойти на урок!

Я не знаю, как оценить царя Ивана Грозного, не знаю, права ли Зыбковец вместе с Костомаровым, не знаю, как оправдать поставленную вчера двойку, как держаться с ребятами. Вчера входил в класс самоуверенный человек, считавший - каждое изреченное им слово есть истина. Сейчас нет уверенности ни в чем, смута и страх в душе.

Как соблазнительно спрятаться! Остаться бы наедине со своей непонятной болезнью.

Надежда Алексеевна с искренней тревогой заглядывала мне в глаза.

- Нет, отчего же… Я здоров.

Я подхватил свой портфель и, стараясь ни на кого не смотреть, пошел на урок, пугающий, как первый урок в жизни.

21

Класс десятый "А" - тридцать восемь человек на перевале из детства в зрелость, девицы с развитыми формами, парни с темным пушком усов. Тридцать восемь человек, нетерпеливо досиживающие последние дни за школьными партами.

Мой класс, я в нем вот уже четыре года классный руководитель.

Тридцать восемь пар глаз уставились на меня с будничным ожиданием - впереди очередной урок, один из многих. Никто не подозревал, что их старый учитель Николай Степанович Ечевин к этому уроку пришел неподготовленным и не прочь сейчас услышать подсказку.

Не спеша я перебрал работы, вынул сочинение Зои Зыбковец, положил перед собой, оглядел класс. Все тридцать восемь ждали…

- Я вам прочту…

И прочел - цитата из Костомарова, короткое резюме: "Такой человек не мог желать людям лучшего… Если и был в его время какой-то прогресс, то это не Ивана заслуга".

Класс выслушал недоверчиво и настороженно - неспроста читает, должен клюнуть или погладить. Зоя Зыбковец опустила голову, одно плечо напряженно приподнято, в скованной фигуре мучительное ожидание - клюнет или погладит?

- Вчера я за это сочинение поставил двойку. Вчера поставил, сегодня сомневаюсь. Давайте поговорим.

Прекрасно сознаю, непедагогично. Но сорок лет берег свой авторитет, сорок лет воинственно занимал оборону! Пусть будет передышка, белый флаг на минуту.

Вопрос задан, но класс молчит, класс не верит мне: "На пушку берешь".

Ну, отвечать-то их я могу заставить.

- Шорохова! Я начал с лучшей.

- Выйти к доске, Николай Степанович?

- Нет, можешь с места.

Лена Шорохова - копна волос, заполненная солнцем и воздухом, румяное открытое лицо с непроходящим выражением горделивой победности, ровные, сумрачно красивые брови.

- Я не согласна с Зоей. Иван Грозный казнил и вешал - мы все это знаем. Но мы знаем, что он завоевал Казань, при нем началось освоение Сибири, при нем на Руси появилось книгопечатание, при нем Россия стала понемногу связываться с Европой через Белое море…

Лена Шорохова - лучшая ученица, чемпион в классе по ответам. Она всегда наперед знает, что я хочу услышать, и почти никогда не ошибается. И сейчас мне нравится ее гордое лицо, ее звучный убежденный голос. Да, именно это я бы и хотел сказать сам в возражение Зое, слово в слово. Способная ученица.

- Так что важнее? - продолжала Лена. - Что важней? Убийство каких-то дьячковых жен или эти большие, исторические дела?

Лена Шорохова победно села. Класс выслушал ее без какого-либо удивления или восхищения. Класс молчал со скучающим видом: "Ну, все же ясно".

"Убийство каких-то дьячковых жен…" - с пренебрежением.

"Дьячковы жены", наверное, были молоды и красивы, иначе не позарился бы на них пресветлый царь Иван Васильевич.

Красивы, молоды, как Лена Шорохова.

У Лены на открытом румяном лице написано: не надо меня хвалить, не надо, незачем! Пышные, воздушные волосы, крепкие плечи, брови, которые, наверное, уже сейчас сводят с ума парней.

"Убийство каких-то…" В ее возрасте мысль об убийстве даже мышонка должна вызывать отвращение. Для нее естественней впадать в девичий грех сентиментальности. И победное выражение на лице, и класс скучающе молчит. Что тут такого? Так и должно быть. "Убить каких-то…" Лена Шорохова кончает школу, я скоро напишу ей характеристику - способности выше всяких похвал, поведение самое примерное, прилежание самое наилучшее, общественница самая активная и, конечно же, хороший товарищ… Да, да, хороший товарищ, этого я не забуду написать. Все по самой высшей мерке, каждое слово утверждение - лучшего человека быть не может, идеальна. И с такой характеристикой она выйдет в жизнь.

Гордые брови, сильное, упругое тело - создана любить и быть любимой, рожать детей, стать матерью. Но "убить каких-то" - эка беда.

Лена Шорохова сама, возможно, неспособна убить и мышонка, противно, но убить человека - не маму, не папу, не младшего братишку, совсем незнакомого, - раз нужно, то отчего же… Голосую - за!

На меня напало смятение, а класс сонливо молчал, класс ничего не замечал.

- Бочаров! - позвал я.

Вскочил Лева Бочаров - невысок, подвижен, растрепан, большеголов, лобаст, тонкая шея с проклюнувшимся кадычком, нос туфелькой, глаза наивны, невинны, голубы.

- Как ты считаешь?

Наивные глаза стали еще наивнее - лазурное небушко, и подумать не смей, что за ними скрываются какие-то каверзные мыслишки.

- Что считать, Николай Степанович? Шорохова ответила, а уж нам где уж…

По классу загуляли улыбочки, запахло развлечением. Бочаров глядел на меня голубым преданным взором.

- Ты с ней согласен?

- Напрасно вы, Николай Степанович, обо мне плохо думаете…

- А если я плохо думаю о Шороховой?

По классу продолжали гулять улыбочки, но глаза Бочарова стали напряженными, сталистыми.

А лицо Лены Шороховой по-прежнему покойно - не надо хвалить! - надменный поворот в сторону Бочарова. Она и мысли не допускает, что ошиблась в ответе, не сомневается, что в конце-то концов я ее похвалю. Она ждет от меня хода конем, который выведет ее в ферзи.

- Ну, что молчишь? - напомнил я Бочарову.

- А что говорить? - в голосе Бочарова вызов. - Вы подскажите, а я скажу. То, что нужно. Всегда готов.

- Что ж… Не хочешь, не надо. Садись.

Но Бочаров встал с желанием возражать: спрашивают - не отвечать, хотят посадить - садиться не следует. Он не любил чувствовать себя побежденным.

Назад Дальше