Шестьдесят свечей - Тендряков Владимир Федорович 8 стр.


Потерявший голову заяц метался сам от себя. И стоит воочию представить себе этого затравленного зайца: солиден и почтенен, обременен прожитым шестидесятилетием, натужно пытается сохранить величавость - умри, но будь респектабелен. Такой-то вот суетливо убегает и нагоняет себя, честно пытается разделаться с собой и хитрит, увиливает, плетет затейливые петли.

А сколько несусветной подозрительности, изощренной фантазии породил страх! Даже Таню Граубе, добрейшую, любящую, ныне уже пожилую интеллигентную женщину, вообразил… О господи! Таня - убийца! Совсем спятил, заяц! Ну, как не расхохотаться. Устраивает же жизнь веселые шуточки.

Слава богу, что еще не кинулся под защиту милиции: спасите! Милиция - от самого себя… То-то бы веселились люди за твоей спиной. Фу-у, хватит!

Я решительно свернул с тихой улицы к шумному проспекту, к людям, которых только что по-заячьи боялся. Вышагивал и изумлялся своей простоте, качал головой: ну и ну, клюнул на пьяную выдумку.

Ах, хорошо сейчас в буйно весеннем городе. Хорошо и успокоительно легко в толпе - человек, как и все, один из многих. Вместе с людьми, в окружении их идти и идти без конца…

Но я подошел к своему подъезду. Мой дом для меня не самое веселое и уютное место на земле, но всегда покорно прячусь в нем. И сейчас не могу миновать, должен подняться на пятый этаж…

24

Дом - школа - дом - школа. Основная жизнь у меня в школе, там я обычно оставляю девять десятых своих сил. Школа - мой крестный путь до могилы, а дом - лишь транзитный зал ожидания при пересадке с одного дня на другой.

Отперев своим ключом дверь, занося ногу за порог, я услышал негромкие голоса - в доме гостья, не та, что радует сердце. Младшая дочь Вера…

В нашей белой кухоньке уютно и празднично. Стол застелен хрустящей скатеркой. Висящее над крышами, уставившееся в наше окно косматое солнце разбилось, разбрызгалось по чашкам, чайнику, сахарнице - старинный фарфор в обильной позолоте, фамильная реликвия жены.

Жена, устало обмякшая, вдавленная в стул, неповоротливая, виновато и кротко блеснула на меня очками, на рыхлом, расплывшемся лице давно подготовленная мольба: "Ради бога, Коля…"

Вера, тонкая, натянуто прямая, взведенная, ускользающе глянула куда-то мимо моего уха, кивнула головой. У нее малярийно желтое лицо, высокий, но узкий, сдавленный с висков лоб, худоба ощущается даже в кончике носа, глаза широко распахнутые и непроницаемо пустые, не пускающие чужого взгляда внутрь. И она, как всегда, дурно одета, оскорбляюще для родительского глаза: неизменный серенький жакетик, жмущий под мышками, застиранное ситцевое платье в клоповых цветочках, красные огрубевшие руки вылезают тонкими запястьями из слишком коротких рукавов. Эти белые хрупкие девичьи запястья всегда вызывают у меня саднящее чувство, напоминая мне Веру в нежном возрасте, ласковую Веру, не ведающую о несчастьях.

Она давно несчастна, заразно несчастна, не только сама тонет в беде, родители захлебываются ее неудачами.

Мы с женой не знали от детей особой радости.

Я прилагал все усилия, чтоб две старшие дочери учились хорошо. Наверно, слишком большие усилия. Привыкли, что дома за спиной постоянно стоит строгий отец: "Ты выполнила задание? Ты выучила? Ты прочитала?" Выполняли, учили, в школе были не на плохом счету, краснеть не приходилось, но какого труда это стоило!

Хотелось, чтоб они продолжили дело отца. В мечтах я уже видел себя родоначальником педагогической династии Ечевиных. Дочери не возражали против пединститута. Не возражали, но особенно не стремились - раз надо, так надо, не все ли равно, куда. В институте не стоял за их спинами требовательный отец: "Ты выучила? Ты подготовила?" Старшая дочь еще кое-как, с трудом получила диплом и назначение на работу в глухой лесной поселок. Там она поспешно вышла замуж за начальника лесопункта, старого холостяка, нарожала детей, бросила учительскую работу, пишет сейчас скупые письма: "Живы, здоровы…"

Средняя бросила институт в первый же год, устроилась в больницу медсестрой. Странно, никогда она не отличалась ни мягкостью, ни участливостью, напротив, молчалива и нелюдима, но, должно быть, медсестрой оказалась и внимательной, и самостоятельной, и наверняка толковой. Жизнь себе она прокладывала какими-то порывистыми скачками - помогала в операциях ведущему хирургу, метнулась от него на какие-то медицинские курсы, не задержалась там, сдала в медицинский областной институт, через год перебросилась в Ленинград, пожелала учиться у какого-то медицинского светилы, где-то прирабатывала, как-то жила, училась. Светило после окончания пригласил ее к себе в клинику, а она отказалась, добилась распределения в ту периферийную больницу, где начинала медсестрой. Теперь она там главврачом, держит в ежовых рукавицах медперсонал, в том числе и старого хирурга, которому когда-то помогала оперировать. Больница ее славится по области. Казалось бы, я должен радоваться успехам дочери. Не могу, да и не имею права - добилась всего наперекор мне. И сама она неохотно вспоминает родителей, ни разу не приезжала в гости, не приглашала к себе, писем не пишет, лишь аккуратно шлет поздравления на Новый год, на дни рождения. У нее что-то не ладится с замужеством…

Старшие дочери до обидного похожи на меня - носаты, ширококосты, не ладно скроены, да крепко сшиты. Младшая, Вера, росла на редкость миловидной - хрупка, нежна, рыжеволоса, голубоглаза. В мать?.. Пожалуй. Только чудесно улучшенный вариант, без каких-либо следов телесной сырости, душевной варености - легка, звонка, смешлива, остра на язычок.

И училась она хорошо, не приходилось стоять за спиной.

Иногда, видя ее склоненную над столом бронзовую, расчесанную на косой пробор голову, ее белую, тонкую, с трогательной косточкой у основания шею, я чувствовал - не перенесу, задыхаюсь, сердце останавливается от любви к ней. И не только к ней. Я начинал все любить без разбора - ее мать, свою рыхлую слезливую жену, яркость дня, если была солнечная погода, сырую уютную пасмурность, если за окном шел дождь, первого встречного на улице за то, что живет в одно время с ней, под одним с ней небом.

Возле нее я даже ощущал себя как бы бессмертным. Так ли уж важно, что я, нелепый, скрипящий, отнюдь не совершенный, в конце концов исчезну с лица земли. Вон сидит возрожденная из ничего моя кровь, моя плоть, моя молодость. Мое Я будет дряхлеть и распадаться, но никогда до конца не исчезнет. Вон она с белой шейкой, нежная, хрупкая, совсем не похожая на меня, видоизмененная, улучшенная - мой шаг в вечность, в беспредельное.

Шестнадцать долгих лет я был глубоко убежден, что она появилась на свет с единственной целью сделать меня, недостойного, счастливым.

И вот в девятом классе…

Это несчастье вползло к нам постепенно - вместе со слухами с улицы, вместе с испытующе пристальными взглядами коллег-учителей, вместе с переменой в характере Веры, ее заплаканными глазами, ее необычайной кротостью, её беспричинными истериками и, наконец, чудовищно неправдоподобными, но тем не менее очевидными приметами.

Мы не могли в это поверить сразу - долго прятались, оскорблялись, благородно негодовали на гнусных сплетников и… конце концов пришлось поверить - чудовищно, но это так!

В девятом классе Вера забеременела. Шестнадцати лет!

Бронзоволосое голубоглазое чудо, щедрый родник любви и радости, моя возрожденная молодость, олицетворенное бессмертие… Все шестнадцать лет я верил в это, шестнадцать лет я был пьян своим тихим счастьем.

Она училась в нашей школе. Я тогда, не снимая преподавательского бремени, тащил на себе воз заведования учебной частью.

Теперь, похоже, не столь болезненно относятся к подобным случаям - щекотливы, но не катастрофичны. Тогда нравственность оберегали не в пример строже, если не сказать - беспощадней. И хоть аборты уже не считались уголовным преступлением, но широкая огласка была неизбежной.

Стрясись это с любой из учениц - широкий скандал, бедствие для всей школы. По всему городу суды и пересуды, родители оскорблены в своих лучших чувствах, переполнены страхом за своих детей, роно организует специальные комиссии, облоно засылает угрожающие запросы, вмешиваются городские организации. Моральное разложение в стенах школы, шутка сказать!

С любой из учениц - бедствие, а тут дочь педагога. Я имел за спиной тридцатилетний безупречный педагогический стаж, считался одним из лучших учителей города. И вот этот-то лучший, опытнейший, авторитетнейший не смог достойно воспитать свою дочь, можно ли доверять ему воспитание чужих?

Что ни шаг, я натыкался на недомолвки, на двусмысленные шуточки, слышал за своей спиной похохатывание, купался в липких взглядах, направленных со всех сторон.

И директриса школы, молодая и энергичная бабенка, не работавшая никогда по-настоящему педагогом, а всего лишь руководившая, встречала меня не иначе как с выражением нестерпимой зубной боли, ежедневно бегала в роно советоваться: "А на самом деле, не освободить ли Ечевина?.."

И я должен был избегать встреч с родителями учениц, уже вошедших в пору любовных томлений и подходящих к оной.

А домой наведывались любопытствующие и беспардонные соседи, прикрывающиеся маской сочувствия и доброжелательности, норовили решить со мной всепланетный вопрос о нравственном падении в наш суетный и греховный век.

Жена, и в покойное-то время постоянно ожидавшая беды, теперь валялась с примочками и припарками. Удушливо пахло лекарствами.

Выпроводив соседей, закрывшись, забаррикадировавшись, я, недостойный воспитатель, недостойный отец, наступал на дочь:

- Кто он?

В подурневшее, опухшее от слез, пятнисто красное лицо:

- Кто он, развратная девка?

И деревянное молчание, и мертвенное равнодушие опухшего лица, и взгляд в сторону затравленных красных глаз. Безобразна и бесчувственна - ни слова в ответ.

Бронзоволосое чудо! Прозрачная молочность кожи, ясная голубизна глаз, неистощимый родник радости… Все, что было, обман. Истинный вид, вот он - безобразна, бесчувственна.

Кто?.. Он неожиданно сам явился ко мне на дом. Крутые плечи, боксерская прическа, до зелени бледное лицо, увиливающий взгляд.

- Я люблю ее. Мы любим… - бессвязная сентиментальная дребедень, взятая напрокат из душеспасительных романов, готов, видите ли, жениться, "благословите, батюшка"!

Учитель физкультуры! Новый удар в спину. Если бы ученик, то к прежнему позору не прибыло бы - моральное разложение как было, так и есть, только до конца выявлено. Но учитель!..

Я представил, каким кипящим фонтаном забрызжет на меня наша директриса. Под ее ногами загорится земля: морально разложились в школе не только ученики, но и учителя! Директриса постарается выскочить из пламени, сунуть туда меня.

Готов жениться, великовозрастный дурак! Готов, будто не знает, что это вопреки законам, писаным и неписаным. Невесте же всего шестнадцать, ни один загс не оформит брака. Готов, ишь ты, самоотверженность. И увиливающий взгляд, и губы дрожат - знает, кошка блудливая, чье мясо съела, пока не поздно, пришел с повинной.

- Я люблю ее… Мы любим…

Этому Казанове с боксерской прической повезло. С общего согласия роно, директрисы, да и меня тоже решено было не раздувать сыр-бор, а потому Казанову уволили с преподавания физкультуры с нелестной, но, однако, не убийственной формулировкой, предложили исчезнуть из возрождающегося города Карасино. И он поспешно и охотно это сделал.

- Я люблю… Мы любим…

Где уж. С тех пор от него ни звука.

Я сам настаивал, чтоб Веру исключили из школы. Да и как иначе? Могла ли она снова сесть за парту? Ученики глядели бы на нее, как на воплощенную непристойность, презрительно и вожделенно. Я же должен был как-то показать, что не мирволю, наоборот, резко осуждаю поведение беспутной дочери. "На том стою и не могу иначе!"

Не мог, да, признаться, и не хотел. Родник счастья… Как я ее любил! В душу плюнула… Я перестал разговаривать с дочерью.

Ребенок прожил два месяца и умер. Вера устроилась учетчицей на автобазу.

Я мечтал о педагогической династии Ечевиных. Одна дочь у меня домашняя хозяйка, другая мне вопреки врач… Автобаза при строительном управлении - грубый мир шоферни, сердитые, с площадным фольклором споры о простоях, постоянно всплывающие истории о "левых" ездках, о махинациях со стройматериалами.

А когда-то она читала Плутарха из моей библиотеки, знала наизусть куски из "Илиады".

Жена снова лежала с примочками, снова в наших стенах едко пахло нашатырным спиртом. Вера не только устроилась на работу, но и получила койку в барачном общежитии. Рыженькая девочка с молочной шейкой…

Десять лет прошло с тех пор. Был ли в этом десятилетии день, не отравленный судьбой Веры?..

Не советуясь ни с кем, она вышла замуж. Муж, шофер, которого милиция эпизодически лишала права садиться за руль, ее бил. И ко всему у них появился сын…

Неудачи Веры никогда не были только ее собственностью, всегда перекидывались под крышу родного дома. Заразно несчастна!

25

Вера частенько навещала мать, старалась делать это, когда я был в школе. В последнее время, похоже, дочь стала приходить не только к матери.

Вот и сейчас… Гладко зачесанные назад волосы стянуты в узелок на затылке, и кажется, кожа лица так туго натянута, что проступают все кости, ни дать ни взять изнуренная страданиями за весь род людской богородица.

И скользящий мимо меня взгляд. И робкий взгляд жены: "Ради бога, Коля!"

- Налить?.. - со вздохом, словно с места на место перевалила тяжкую глыбу, спросила жена.

- Налей.

- Отец!.. - неожиданно с чистым звоном в голосе произнесла Вера.

Полная рука жены, протянувшаяся за чашкой, дрогнула.

- Отец! Ты кругом меня обворовал, не воруй последнее.

- Верочка… Ну что я тебе говорила?

- Мама, ты все уступаешь, а я уж к стенке прижата, отступать мне некуда.

Куда девалась непробиваемая пустота в глазах - сухие, синие, горячие, и лицо медное, чеканное. Не смиренница - страстотерпица, от такой покорности не жди.

- Я тебя обворовал? - спросил я. - Может, признаешься: сама себя раба бьет.

- За свое я сполна ответила. Не бей лежачую!

- Ох, Вера, Вера, сук под собой рубишь, - пробормотала мать.

Между нами назрела война. Нам крайне нужно поговорить без крика, без слез. Я хочу глядеть ей в глаза, я хочу слышать ее возражения.

В прошлом году Вера преподнесла нам новенькое.

Я давно уже с бессильным страхом ждал, что от жизни в барачной клетушке, от пьянства мужа и его побоев она рано или поздно свихнется. Я боялся, что она сама начнет пить горькую.

Нет, пить она не начала, а стала баптисткой. Дочь учителя, выросшая в сугубо атеистической семье, любившая когда-то книги, хорошо знавшая, что человек произошел от обезьяны, а не от Адама, и что души праведников не уносятся в небо.

В городе Карасино было два Дворца культуры и ни одной действующей церкви. Ту старую, что когда-то верно служила селу Карасино, закрыли еще где-то в тридцатом при торжественном сбрасывании колоколов. О баптистах же здесь прежде и слыхом не слыхали. Они тихо выплыли после войны.

Их сначала просто не замечали, а потом принялись с ними бороться - накрывали их моления, писали о них нелестно в газетах. По городу же гуляли разные слухи: баптисты собираются и пляшут нагие… Нет, они от военной службы отказываются…

Один из бывших баптистов, взявшись за ум, отрекся от своих, показывал себя во Дворце культуры, выступал против религии. В конце концов с баптистами смирились, разрешили им собираться открыто - молись, если уж так приспичило, закон не запрещает. И жители города постепенно потеряли к ним интерес, хотя для нормального карасинца баптист все равно оставался темной лошадкой - если он и не пляшет нагишом на сборищах, то все равно живет не по-людски и думает "не по-нашенски", свихнувшийся.

Вера, с ранней юности носившая на себе печать девического позора, жена горького пьяницы, руганная и битая, кругом обездоленная, как нельзя больше подходила для жалости: "Люби ближнего своего". И: "Бог есть любовь!"

За горькие испытания, за стойкость в вере, возможно, и за грамотность карасинские баптисты выбрали ее своей старшей, пресвитером - на их языке.

А пресвитер не только глава, он еще и дипломатический представитель, эдакий аккредитованный постоянный посол от баптистов к местным властям. О Вере узнали все, узнали тогда и мы с женой.

Новая пища для пересудов. Новый позор на мою седую голову…

Впрочем, на этот раз меня больше жалели, чем осуждали. Та, которая однажды нравственно упала, уже никого не удивила своим вторичным падением. Все считали, к баптистам ушла морально неизлечимая особа, давно уже ничем не связанная отцом.

Я тоже не рассчитывал, что отцовские убеждения ей помогут, как не помогли ей кулаки мужа. А муж ее, оказывается, был убежденным атеистом. В пьяном виде усиленно убеждал: "Бога нет, сука!"

Но у Веры сын, мой внук…

Могу ли я спокойно наблюдать со стороны, как ребенка шести лет делают святошей?..

Я давно мечтал вырвать его из грязи, из бедности, оградить от кулаков и матерной ругани пьяного отца. Но я не имел достаточно веских причин, чтоб с помощью закона отобрать внука. Пил и безобразничал отец - и то поди-ка еще докажи! - а мать внешне вела себя безупречно, нельзя наказывать ее лишением материнства.

Теперь сама мать дает повод.

Я не хотел бы еще раз обижать Веру, заставлять ее страдать.

Не хотел бы, но… Как всегда, Вера выступает в роли врага самой себе. И, как всегда, через мое посредничество!

Вбивать ребенку сказки о боге, о райских кущах, о бесхитростном бессмертии души!.. Вбивать их сейчас тому, кто станет жить в те дни, когда начнутся полеты с планеты на планету, когда высоко мыслящему человеку будут помогать им созданные мыслящие машины, когда, возможно, человек совершит наконец то, что извечно приписывалось лишь господу богу: из неживой природы сумеет создать уже не имитацию жизни, а саму жизнь!.. И в такой-то мир всечеловеческого могущества пустить эдакую ветхозаветную особь, поклоняющуюся отцу, сыну и духу святому, покорно считающую себя рабом божьим, страшащуюся божьей кары… Не значит ли это пустить в мир духовного урода?!

И этот урод - мой внук, сын Веры.

Я знаю, он единственная радость в ее отравленной жизни. Она любит сына и калечит его.

Я это вижу. Вижу и не спасу.

Почему?

Потому, что не хочу ранить и без того израненную дочь. Потому, что мне жаль ее. Пусть себе тешится.

Эта утеха стоит человеческой жизни!

Вера - вечный враг сама себе… через мое посредничество.

Назад Дальше