ПЕРВЫЙ УДАР
Воодушевленный встречей с "оч хорошими мальчиками" и твердой их верой в свои силы, он понял, что настало и его время действовать. Все может быть хорошо только в том случае, если не сидеть сложа руки. Ничто хорошее само не приходит. Сама приходит только беда.
С таким настроением на другой день Сеня отправился в свое музыкальное училище. Секретарши не оказалось на месте, и он постучал в дверь директорского кабинета.
Директор что-то писал, и у него был такой величественный и вместе с тем озабоченный вид, будто он сочинял план генерального наступления. На Сеню он не посмотрел, а только вздернул плечи, высоко подбитые ватой, и тонким флейтовым голосом отрывисто приказал:
- Садись.
Голос вполне соответствовал его мелкому бледному лицу и незначительной фигуре. Вокруг глубоко сидящих глаз у него было много мелких морщинок, что придавало томность его взгляду. До директорства он играл в оркестре филармонии на контрабасе и считался хорошим музыкантом. Как и все неумные люди, был упрям и сварлив, а попав на столь высокий пост, сделался еще и подозрителен.
Сам-то он отлично понимал, что в руководящее кресло он свалился случайно, и очень огорчался, зная, что и другие об этом догадываются. Для солидности он носил военную форму, которая делала его похожим на вахтера. Любил подписывать приказы и обожал пышные массовые мероприятия. Ударные инструменты считал главными в оркестре. От военной службы освобожден по причине эпилепсии.
Поставив точку, он еще долго, словно прощаясь, томно смотрел на нее и только потом обратил внимание на своего посетителя.
- Что? - вдруг отрывисто воскликнул он, вскидывая ватные плечи.
Сеня промолчал. Он знал эту привычку директора ошеломлять собеседника каким-нибудь бессмысленным вопросом. Не знакомые с этой привычкой обычно терялись и забывали, зачем пришли.
- Что? - повторил. - Значит, воскрес?
- Воскрес.
- Совсем, говоришь, воскрес? Неплохо для начала, неплохо.
Наступила тишина. Сеня собирался с мыслями, директор, наверное, тоже.
- Неплохо, - повторил директор и после нового продолжительного молчания, наконец, спросил: - Так какие у тебя, говоришь, планы?
- Я еще ничего про планы не говорю.
- Ну, тогда скажи.
- Буду работать и учиться.
- Это хорошо, - без всякого воодушевления, но почему-то очень озабоченно подхватил директор. - Очень хорошо. Очень… А выдюжишь?
- Что?..
- Учиться-то? Отстал ты солидно. Болезнь, она, знаешь, не способствует. Ты бы лучше отдохнул с годок. Оклемался. Смотришь, все и утрясется.
Но Сеня ответил, что ждать он не может, пока что-то там утрясется, чувствует он себя прекрасно и все пропущенное наверстает, ему помогут и товарищи, и преподаватели, да и он сам приложит все силы.
Чем больше он говорил, тем растеряннее становилось лицо директора. Можно было подумать, будто Сенина настойчивость разбивает какие-то его хорошо продуманные планы, и вверенные ему войска в смятении бегут с поля боя. Спасая положение и решившись ввести в бой последние свои резервы, с отчаянием нажал он кнопку звонка, изящно отставив при этом мизинец. А Сене приказал:
- Ты пока выйди, а мы тут посовещаемся.
Сеня не сразу сообразил, с кем собирается совещаться директор в пустом кабинете, но послушно пошел к выходу. Тут дверь распахнулась, и в кабинет ворвалась секретарша директора, большая, толстая девица, которую все в училище - и преподаватели, и студенты - звали просто Пашенькой. Сеня отскочил в сторону, давая ей дорогу.
В приемной он сел на стул против Пашенькиного стола. Скоро она вылетела из кабинета, прокричав на ходу: "Ты подожди", и тяжелый топот ее ног затих в коридоре.
Вошел Бровин - староста курса, на котором учился Сеня. В училище его прозвали "Велосипед" за плавность хода, за резкий, как треньканье звонка, голос и за то, что настоящее его имя было Велемир. Конечно, Пашенька уже успела сказать ему про Сеню, потому что он, наверное, еще за дверью протянул руку для рукопожатия, да так и вошел с протянутой рукой.
- Здорово! Как настроение?
Взяв его руку повыше ладони, Сеня направил ее в сторону кабинета.
- Там тебе все, что надо, обскажут про мое настроение. Валяй, проходи.
Велка подкатил к двери:
- Зря это ты… Обижаешься зря. Обстановка, понимаешь, такая, что я и сам не рад.
- Не рад? Да что ты?
- Вокруг тебя, говорю, обстановка неблагоприятная.
- Ты о чем, Велосипед? У меня и обстановка и вообще все отлично.
Велка с удивлением посмотрел на Сеню. И вдруг исчез за директорской дверью, потому что о приемной появилась Угарова. Она прошла молча, и даже не взглянула на Сеню, и не ответила на его приветствие. Он увидел только ее круглую спину и вздрагивающие на ходу плечи, на которых колыхалась желтовато-серая тяжелая, толстая вязаная кофта, шлепая по бедрам вытянувшимися угловатыми полами.
Стремительно вошла Пашенька. Усаживаясь на свое место, громко спросила:
- Ты что такой бледный?
- От радости.
- Фу ты! - возмутилась она. - Я серьезно.
- Все сейчас бледные.
- Ну да! А я-то не бледная.
Он посмотрел на ее толстые щеки такого цвета, будто она их натерла кирпичной пылью. Сидит за своим столом против него, придавив казенные бумаги своей большой, тяжелой грудью. Смотреть на Пашеньку почему-то было всегда неловко. Сеня отвернулся.
- Что-то вроде отощала ты…
- Шутишь все. А я и сама не знаю, с чего это я такая, - вздохнула Пашенька. - И работы много, и забот всяких. И здесь, и дома. А я хоть бы что…
За дверью гудела и громко дышала Угарова. Помолчит немного и снова загудит, как большой шмель в спичечной коробке. Ничего хорошего Сеня не ожидал от этого гудения. Пашенька тоже, наверное, так же подумала и поманила Сеню.
- Слушай, - зашептала она, - все я знаю, о чем Угарова хлопочет. Она тебя в детский дом хочет сунуть или в колонию для малолетних. Я сама для нее такую бумагу печатала.
- В какую колонию? Что я - вор?
Ее грудь, колыхаясь, придвинулась к нему. То, что сказала Пашенька, показалось Сене глупой выдумкой, но он понимал, что если за дело взялась Угарова, то глупость становится опасной. Да, так оно и оказалось. Угарова написала, что студент Емельянов, сын изменницы Родины, пользуется поддержкой каких-то темных личностей и поэтому нуждается в срочном воспитательном воздействии.
- Какие это "темные личности"?
- Откуда я знаю? Так она пишет. Что они, личности эти, пригрели тебя, что-то в тебе разжигают, но сами не показываются, а подсылают малолетних, чтобы хлопотали за тебя. И директора она подговорила, чтобы он эту бумагу подписал. Они и Елену Сергеевну в командировку угнали, чтобы она им не мешала. Она бы не дала тебя в обиду. Вот они и придумали командировку.
Оглядываясь на клеенчатую дверь, Пашенька доброжелательно предупредила:
- Ты только сразу не кричи. Ты послушай, что я скажу. Плохого не посоветую. Ты откажись от матери…
- Как это "откажись"?
- Ну, скажи им там, - она показала на дверь кабинета, - скажи, что ты сам по себе. Для формальности. Тогда уж никто не придерется. Ты слушай. Я тебе советую. Не будь дураком, выступи и скажи. Ну что ты так смотришь на меня? Ну, что ты так смотришь!..
В ее смирных глазах блеснули слезы, оттого что она от самого чистого сердца хотела помочь хоть чем-нибудь, хоть советом, который она считала добрым. И видно было, что и сама-то она считает подлостью то, что предлагает Сене: не бороться, не стоять на своем, не доказывать, а просто трусливо прикрыться подленькими словами.
- А что ты можешь сделать? - страстно спрашивала она. - Ну что? Скажешь - подлость? Сама знаю, что подлость. Ты только не думай, будто это я от себя. Это мне Угарова велела тебе подсказать. Только ты не говори никому…
- Зачем ей-то это надо? Угаровой?
- Добра тебе хочет.
- Угарова? Добро у нее какое-то подлое. И ты тоже…
- Сенечка, ну, честное слово, я для тебя что хочешь. Я думала, как тебе лучше. Наверное, я чего-нибудь не поняла.
Сеня заглянул в ее глаза; нет, ничего, кроме чистой слезы, он не обнаружил. Ни намека на смятение или раскаяние.
- Ты и сейчас ничего не понимаешь, - заметил он.
Она возмутилась, но как-то равнодушно:
- Фу, какой ты злой! Думаешь, так уж и нет у меня совести? Совсем нет! Ну и не надо! И уходи! И к черту!..
Она со стуком начала выдвигать и задвигать ящики. Что она там искала? Совесть? Свою добрую, на все согласную, мягкую совесть? Теплую, потную, как свалявшееся одеяло.
Постучав ящиками и немного успокоившись от этого, Пашенька обиженно и горячо вздохнула:
- Никому про это не говори.
- Про совесть?
- Далась тебе совесть. Что я тебе рассказала, никому. Ой, Сеня, ты смеешься? Или ты плачешь?.. Я сейчас тебе воды…
Совсем дура. Подумала, что у него истерика, как у слабонервной девчонки. Хотя все может случиться. Сеня в эту минуту и сам не знал, что он сейчас сделает - рассмеется или устроит небольшой погром.
- Скорей всего, мне смешно, - успокоил он Пашеньку. - А этим, своим, - он показал в сторону кабинета, - этим скажи, что мне на все наплевать.
Но объясниться с "этими" пришлось ему самому. Внезапно распахнулась дверь. Показался Велосипед. Истово и четко, как регулировщик, он направляюще взмахнул рукой:
- Заходи!
Так величественно сказал, как будто он приказывал солнцу "заходи" или "всходи". Сеня зашел. В кабинете стояла торжественная тишина. Директор со своего высокого места томно посмотрел на Сеню.
- Садись, - приказал он.
Сеня присел на краешек дивана, у самой двери.
В кресле у стола, вытянув толстые ноги, сидела Угарова и сопела тяжело, как в бане. Велосипед маялся около двери.
По всему было видно, что ничего хорошего сейчас не произойдет, поэтому, наверное, с таким хмурым видом директор произнес свое вступительное слово:
- Вот что, Емельянов. Мы тут посовещались. Ты, конечно, все уясняешь? Свое положение? И свое отношение, гражданское и тому подобное?
Он замялся. Наступила тишина. Сеня вызывающе спросил:
- Чему подобное?
- Не крутись, Емельянов. - Это подала голос Угарова. - Мы хотим выяснить твое отношение к совершившемуся факту.
- Да о чем вы? - спросил Сеня. - Какие факты?
Тут, не отходя от двери, затренькал Велосипед:
- Ты, Емельянов, человек взрослый. Все здорово соображаешь. В текущей политике разбираешься. Вот и скажи, как будущий представитель социалистического искусства, каково твое отношение к предполагаемым фактам совершившейся измены.
Скучным голосом Сеня ответил:
- Отрицательное.
Угарова насторожилась и даже перестала сопеть:
- Дай развернутый ответ. Открытый.
- Хорошо. Я об этом где хотите скажу. От души.
Велосипед почему-то очень обрадовался. Он присел на диванный валик и даже слегка прислонился к Сене.
- Вот и здорово! Я же говорил, что он наш парень. И если даже дело коснется родной матери…
Сеня вскочил так стремительно, что Велосипед не удержался на своем валике и, задрав ноги, свалился на диван.
- Вставай! - задыхаясь, проговорил Сеня. - Скорее! Я сейчас тебе в морду дам.
Что-то закричал директор и, забыв оттопырить мизинец, начал тыкать пальцем в кнопку звонка. Угарова вскочила и с кудахтаньем забегала вокруг стола. Оттянувшиеся полы ее кофты захлопали по бедрам, как крылья. На директорский звон вбежала Пашенька и тоже затопталась у стола.
Не ожидая, чем все это у них кончится, Сеня выбежал из кабинета.
Глава пятая
ПЕШИЙ ЭТАП
РОДИНА ЗА КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ
В Котласе часть этапа отделили и, не заводя на пересылку, погрузили в трюм большой баржи, оборудованной специально для перевозки заключенных. Иллюминаторов не было, тусклый сероватый свет проникал сверху из люка - надежного, закрытого тюремной решеткой.
Ночью в тишине были слышны журчание и плеск воды за бортом, тяжкие гудки простуженного парохода и гудки встречных пароходов. Все эти звуки воспринимались, как сигналы из других, таинственных и недоступных миров.
На третий день плавания баржа причалила к невысокому песчаному откосу, положили сходни, и почти сразу же началась выгрузка. Пароход торопился до ледостава вернуться в свой затон.
Сначала разгрузили женское отделение. Серый поток вынес Таисию Никитичну на песчаный берег, на свежий воздух, на простор. Широкий ветер шел от большой реки. Вода в реке, черная, без блеска, казалась неподвижной, как всегда перед заморозками, хотя стоял еще только июль. Ветер протяжно гудел в соснах. Они раскачивались под серым тяжелым небом, как гигантские метлы, которыми размахивал кто-то невидимый, пытаясь смести серую мглу с белесого неба.
Головная часть колонны подходила к пересыльному лагерному пункту: высоченная ограда из вбитых в землю тонких бревен, колючая проволока наверху, колючая проволока кругом по низу, ладно сбитые ворота и красивенький домик - вахта.
- Са-адись!.. - протяжно крикнул начальник конвоя.
Конвоиры разноголосо повторяли его команду, заключенные опускали свои сидоры. Таисия Никитична немного замешкалась и оглянулась: длинная колонна шевелилась, как серая улитка, сброшенная с родимой ветки.
- Чего разглядываешь? Садись! - крикнул ей конвоир хриплым простуженным голосом.
Началась изнурительная процедура сдачи-приемки большого этапа. Заключенных вызывали по одному и задавали каждому те вопросы, на которые уже имелись ответы в арестантском формуляре; потом всех заставляли раздеваться для медицинского осмотра; потом - баня с обязательной прожаркой всех вещей.
Только к полудню добрались до барака, длинного, как туннель, и такого же сумрачного. Стены из неструганых досок. Крыша - ветхий, почерневший брезент. Пол - все тот же песок. Сквозь дыры в брезенте видно небо, тоже напоминающее почерневший брезент, только, к сожалению, не такой ветхий: ни одной дыры, в которую бы глянуло настоящее, как у всех людей, голубое и высокое небо.
Нет, это пока еще не тот рай, который обещала Тюня. Ох, не рай! Но, несомненно, преддверие рая или ада. На том свете это, кажется, называется чистилище, а на этом - пересылка. Пересыльный пункт.
И все эти потусторонние пункты: тюрьма, рай, ад, пересылка, лагерь - рисовались Таисии Никитичне одинаково смутно и противоестественно, как нездоровый сон. Как мучительный сон, когда хочется сделать резкое движение, чтобы проснуться, но не хватает для этого сил. И только постепенно приходит трезвое и ясное сознание, что никакой это не сон, а самая настоящая действительность.
Тюня, конечно бы, порадовалась близости лагеря, к которому она так стремилась. Но ее не было: она и все, с кем Таисия Никитична ехала в вагоне, попали в другой барак. И вообще, как оказалось, здесь люди появлялись и исчезали с неуловимой быстротой и так, что никогда нельзя ничего предусмотреть.
Движения этапов похожи на мутные стремительные потоки: куда-то тебя несет в этой серой колонне, бросает из пересылки в пересылку и снова несет в неведомую темную даль. И так это все непонятно, непостижимо, что ты уже давно отказался от ясного слова "логика", заменив его неопределенным "судьба", а это не так уж далеко и от того, чтобы поверить в существование рая и ада.
Так думала Таисия Никитична, устраиваясь на дощатых нарах. Это было не сложно, учитывая количество ее вещей. Расстелила полушубок, чемодан под голову. Теперь только снять сапоги, и можно спать до ужина.
Она стащила сапоги и хотела поставить их под нары.
- Вот этого не надо. Украдут, - сказала, подходя к ней, одна из женщин.
Таисия Никитична заметила ее еще у вахты, когда ожидала вызова. Статная высокая женщина в новом сером бушлате, к которому были пришиты черные рукава. На полном обветренном лице хмуро сдвинуты черные брови и плотно сжаты пухлые губы. Красивая женщина. Сколько ей? Тридцать? Пятьдесят? Морщины вокруг глаз и седые пряди в черных волосах - здесь не показатель возраста.
Невзгоды прошли не только по ее лицу и волосам. Достаточно заглянуть в глаза, в эти, как давно уже не говорят даже плохие поэты, окна души, чтобы понять, какая за этими "окнами" живет затравленная усталая душа. Так, по крайней мере, показалось Таисии Никитичне с первого взгляда.
Свои вещи - небольшой фанерный чемодан и зеленый рюкзак она бросила рядом с чемоданом Таисии Никитичны. И сама так села, словно и себя она бросила на нары. Свертывая папиросу, повторила:
- Украдут. Тут надо все прятать.
- Куда? - спросила Таисия Никитична, оглядываясь.
В самом деле, куда спрячешь? Хотя все кругом как будто только тем и были заняты, что прятали небогатые свои пожитки, кто как мог. Женщины устраивались на отдых, некоторые уже растянулись на досках, даже не раздеваясь, но большинство что-то еще делали, расстилали свою одежду, стараясь не очень ее помять и в то же время так, чтобы получилось удобнее и даже, может быть, уютнее. И все они, и люди, и вещи, были на виду. Барак просматривался из конца в конец.
- Тут даже мысли спрятать некуда, не то что сапоги, - вызывающе проговорила Таисия Никитична.
- Мысли держите при себе, а сапоги и прочее барахло под себя.
Серый махорочный дымок неторопливо клубился вокруг ее красивых губ. Таисия Никитична, размахивая сапогами, раздраженно проговорила:
- Привыкать к этому трудно.
- К чему? К лагерным порядкам?
- Да. И к недоверию вообще.
- А в лагере так не бывает: "вообще". Все очень определенно. Конкретно. Оттого что все на виду: и поступки и мысли. Все просто и естественно, как в коровнике. Никто даже и не пытается скрывать свои стремления, какие бы они ни были. И многие думают, что здесь все позволено. И не только думают.
- Не все же здесь так? Я хочу сказать - не все здесь воры?
- Нет, конечно.
Таисия Никитична бросила сапоги на нары.
- Как же тогда быть с недоверием?
Долгий внимательный взгляд, еле уловимая усмешка:
- Недоверие? Нет. Осторожность. На одном недоверии не проживешь. Ну, давайте знакомиться. - Она бросила папиросу в песок и протянула руку: - Анна Гуляева…
И к этой очень знакомой фамилии она добавила еще одну совсем незнакомую и объяснила:
- Это по мужу. Мне тогда нравилась двойная фамилия. Чтобы все знали, что мы - двое. Такая была любовь.
- Анна Гуляева. Стихи? "Береза над крышей", - вспомнила Таисия Никитична.
- Да. Так назывался мой последний сборник. Вы читали?
- Он у нас был в госпитале. У кого-то из раненых в кармане оказался. Самое у нас любимое вот это было: "Под окном березонька, Родина любимая".
Рассыпая табак, Анна Гуляева вздрагивающими пальцами свертывала новую папиросу.
- Как же так? - растерянно спросила Таисия Никитична.
- А как вы?
- Да нет. Не о том. Такие стихи и… вы здесь?
Затяжка такая глубокая, что папироса затрещала и вспыхнула синим огнем.
Она взмахнула папиросой, как факелом:
- Девичий восторг, вот что такое мои стишки.
- Ну, нет! - Таисия Никитична почувствовала, как у нее запылали щеки от негодования. - Раненые ваши стихи наизусть заучивали.
- Это те, которые кричали: "За Родину, за Сталина!"?
Не уловив в ее вопросе насмешки, а только усталость, одну только усталость, Таисия Никитична горячо возразила: