Под брезентовым небом - Александр Бартэн 5 стр.


Особенно пристрастен был Герцог к ритму представления. "Темпо! Темпо!" - любил он напоминать. Это не значит, что он "гнал" программу. Напротив, иногда сознательно шел на замедление. Режиссуры, как таковой, в те годы в цирке почти не знали, но инстинктивно, руководствуясь долголетним опытом, Герцог искал в программе наиболее выгодные соотношения номеров и потому особенно тщательно, точно партитуру, составлял авизо.

И еще одно превосходное качество. От первого и до последнего номера присутствуя у манежа, Герцог заражал зрителей своим вниманием, своей кровной заинтересованностью. В том-то и дело, что он не служебно присутствовал, а сопереживая все трудности, радуясь всем успехам. Если же артист "заваливал" или "мазал" (даже в лучших программах не исключено такое), после конца представления его ждал разговор с инспектором, но всегда с глазу на глаз, при закрытых дверях.

Как-то я спросил Владимира Евсеевича, не лучше ли проводить такие беседы во всеуслышание, в назидание остальным артистам.

- Нет, не надо! - покачал головой он (не забудем, этот разговор происходил в двадцатые годы). - Уж очень он незащищенный, цирковой артист. Как ведь живет? Все в одиночку, в одиночку... Не поцарапать бы излишне!

Уважительность ко всему, что живет и трудится в цирке, была неизменным жизненным правилом Герцога. Однажды на собственном печальном опыте и я смог убедиться в этом.

Прибыла группа бенгальских тигров - великолепно крупных и свирепых хищников. Их разместили в отдельном помещении, приставив к запертым дверям специального сторожа: лишь укротитель имел доступ туда. Однако, как-то утром заявившись в цирк (постепенно я приохотился посещать и репетиции), я застал запретные эти двери открытыми: производилась уборка. И, заглянув за порог, увидел клетки. Тигры еще спали, и из клеток свисали их полосатые - рыжие с черным - хвосты.

Тогда-то мне и взбрело в голову: "Хорошо бы дернуть тигра за хвост!" Несуразная мысль, и я постарался тут же ее забыть. Но, помимо моей воли, мысль эта вернулась вскоре и уже не захотела со мной расстаться. "Хорошо бы дернуть тигра за хвост!" - опять и опять повторял я про себя. "Хорошо бы! Хорошо бы! Хорошо бы!" Покоя больше я не знал. Ни днем, ни ночью. Даже сны мои сделались тигриными, хвостатыми...

Кончилось тем, что, не в силах противиться дольше безумному желанию, я опять спозаранку явился в цирк. Дождался момента, когда служители открыли двери для уборки. Проскользнул, подкрался к одной из клеток, схватился рукой за хвост...

Даже не знаю, что заставило меня опрометью бежать из цирка: тигриный рык или панический страх. Так или иначе, очнулся я уже в квартале от цирка и тут же увидел перед собой Герцога.

- Что с вами, молодой человек? Вы мчались, будто по пятам погоня!

Кому-кому, а Владимиру Евсеевичу я не мог солгать. Чистосердечно признался.

- Так, - сказал он, холодея лицом. - А я-то думал, что вы по-настоящему любите цирк!

- Люблю!

- Неправда! Если бы любили, не решились бы оскорбить артиста!

Я стал оправдываться: никто не заметил, да и укротителя не было.

- При чем тут укротитель? - негодующе оборвал меня Герцог. - А тигр - он кто, по-вашему? Он разве не артист?

Прошло еще несколько лет, и жизнь моя сложилась так, что пришлось отойти от цирка. Затем война, армейская шинель. Когда же, демобилизовавшись, я смог приехать в Ленинград, чуть ли не в первый же вечер поспешил на Фонтанку.

Имя Герцога в афише не значилось. Другой, мне незнакомый инспектор вел программу. В антракте, по старой памяти, я направился за кулисы, и тут мне навстречу кинулся старый человек.

- Вернулись? Вы вернулись?

Это был Герцог. Мы крепко обнялись.

Сильно, очень сильно он сдал: поредели волосы, сгорбились плечи, выцвели глаза на сморщенном, исхудалом лице.

- Да, да, теперь я уже не тот, - развел руками Владимир Евсеевич. - А все же еще держусь, еще полезен за кулисами!

Оглядел меня и, как некогда в директорской ложе, так же ласково притронулся ладонью к плечу:

- Вернулись! Выходит, в самом деле любите цирк?! А я ведь помню, я не забыл, как вы когда-то обошлись с бенгальским тигром!

Обменявшись адресами, мы условились встретиться. Но уже на следующий день мне пришлось срочно выехать в командировку, она затянулась, а когда, вернувшись в город, я стал просматривать скопившиеся газеты, в одной из них увидел траурную рамку... Опоздал!

Вот и все, что я хотел рассказать о Владимире Евсеевиче Герцоге, многие довоенные годы украшавшем собой манеж Ленинградского цирка. И неважно, что при последней встрече я увидел его немощным, дряхлым. В памяти моей он по-прежнему остается блистательным шпрехом.

Бегут последние минуты. Яркий свет озаряет манеж. Выходит униформа. Вот и Герцог. Он ступает на опилки. Оглядывает зал. И в тишине, полной ожидания и предвкушения, объявляет первый номер. И тут же великодушнейше щедрым жестом (никогда не забыть этот жест!) дарит залу самое драгоценное: все краски, всю силу, всю радость циркового искусства.

ЮБИЛЕЙНОЕ

Случилось так, что однажды (было это осенью двадцать седьмого года) клоун-сатирик, клоун-прыгун, "шут народа", как он сам себя величал, Виталий Ефимович Лазаренко заподозрил меня в подражании.

Каждый приезд Лазаренко в Ленинградский цирк вызывал у зрителей живейший интерес, поражал новизной и оригинальностью.

Начать с костюма. Никогда еще в цирке не видывали такого клоунского костюма. Скорее это был не костюм, а своеобразная легкая профодежда, и вся она - брюки, куртка, туфли, шапочка - сверху донизу казалась расчерченной пополам: по левую сторону все было синим, по правую красным. Под стать костюму и грим. Не традиционная пестро размалеванная маска, а живое, подвижное лицо, веселую энергичность которого подчеркивали острые брови, высоким углом взлетавшие ко лбу. В помине не было и парика: лишь собственные волосы, взбитые спереди в пушистый чуб.

Стремительно выбегая на манеж, Лазаренко тут же сыпал шутками и каламбурами - казалось, в нем безостановочно перекатывалась ртуть. А там, глядишь, и прыжки: самые головоломные, самые рекордные. Через лошадей, поставленных голова к голове. Через шеренгу униформистов. Через верблюдов. И не просто прыжки, а каждый с особым злободневным смыслом, с особым политическим посвящением... Шут народа? Да, в день, когда отмечалось тридцатилетие цирковой деятельности Виталия Ефимовича, его по заслугам назвали "первым в мире клоуном-гражданином".

Ну, а я, скромный студент, влюбленный в цирковое искусство и потому все свободное время пропадавший в цирке, - я зачарованно следил за выступлениями удивительного клоуна.

Однажды Лазаренко подозвал меня, оглядел и спросил своим характерным, чуть сипловатым голосом:

- Смотрю на ваши ноги и понять не могу. Одна нога красная, другая синяя... Никак, костюму моему подражать решили?

Я смутился, и это, видимо, усилило подозрения Лазаренко:

- Ыу, ну! Отвечайте как на исповеди. Угадал?

Нет, дело тут было совсем в другом, и я, набравшись храбрости, постарался это объяснить Лазаренко. В те годы в Ленинграде существовала организация, называвшаяся КУБУЧ, то есть Комиссия улучшения быта учащихся. Со стипендиями было туго, и комиссия изыскивала для студентов различный приработок: сегодня направляла на разгрузку судов в Торговый порт, завтра на кинофабрику или в театр для участия в массовках...

- Это-то я понимаю, - перебил Лазаренко мои объяснения. - Однако носки почему у вас разные?

А это были не носки. Это было двухцветное трико, в котором я изображал королевского стражника по ходу одной из исторических пьес Гюго. Пьеса имела успех, театр играл ее по нескольку вечеров подряд, и меня осенила блестящая мысль: что, если не утруждать себя каждодневным натягиванием трико, так и оставаться в нем от спектакля к спектаклю? Костюмер оказался человеком покладистым, возражать не стал, и начал я щеголять разноцветными ногами.

- Ничего не скажешь, ловко придумано! - рассмеялся Лазаренко. - И долго еще собираетесь этак расхаживать?

- Пока не пошлют на другую работу.

Когда же, спустя некоторое время, ноги мои снова стали одноцветными, поинтересовался:

- Отыгрались, выходит? Теперь чем заняты?

Я ответил, что снова направлен в театр, на этот раз в Академический Малый оперный.

- Ишь ты! Выше держи! До академического добрались!- подмигнул Лазаренко. - В каком же там спектакле участвуете?

- Пока не участвую, лишь в репетициях занят. К Октябрьской годовщине театр готовит музыкально-драматическую постановку по поэме Маяковского "Хорошо!".

Услыхав имя поэта, Виталий Ефимович необычайно оживился:

- Маяковского? Владимира Владимировича? И что же, он здесь, приехал? Ждете когда?.. Ох и нужен он мне! Окажи великую милость: как только приедет, сразу дай знать!

И тут же рассказал, что знаком с Маяковским многие годы, и что в двадцать первом году играл в его "Мистерии-буфф", и не какую-нибудь проходную роль, а самого черта, и что Маяковский очень уважает цирковое искусство и даже для него, для Лазаренко, написал антре.

- Знаешь какое? Политическую азбуку! На "ура" проходила! Так что не забудь: как только приедет, немедленно сообщи!

В дальнейшем я догадался, какая нужда заставляет Виталия Ефимовича с таким нетерпением ждать встречи с Маяковским. Дело в том, что Ленинградский цирк также решил ознаменовать десятую годовщину Октября постановкой специальной пантомимы. Лазаренко должен был читать в ее финале монолог - "Слово к трудящимся Запада и Востока". Казалось, лучшего исполнителя не найти: Лазаренко был прирожденным цирковым трибуном. Однако авторы пантомимы - люди пришлые, малознакомые с цирком - написали нечто удручающе многословное и блеклое.

- Ей-ей, язык поломаю! - воскликнул Лазаренко в сердцах на одной из репетиций. - Вот Маяковский мне писал: каждое слово в яблочко!

Авторы оскорблено заявили, что Маяковский тут ни причем и не их вина, если артист не чувствует...

- Я-то чувствую! - рассердился Лазаренко. - Чувствую, что монолог никак не дойдет до зрителя!

- Полно, полно, друзья, - вмешался режиссер (он также был приглашен со стороны). - Не будем раньше срока впадать в нервозность!

Лазаренко фыркнул, передернул плечами и, заметив меня невдалеке, снова справился шепотом:

- Так как же, еще не приехал? Смотри, не забудь!

Маяковский появился в театре через несколько дней.

- Вон он! Гляди, куда забрался! - толкнул меня кто-то в бок.

Закинув голову, я обнаружил поэта в одной из лож третьего яруса. Он стоял в позе, хорошо знакомой нам, студентам: приезжая в Ленинград, Маяковский обязательно выступал перед вузовской аудиторией. Широко расставленные ноги, пиджак нараспашку, папироса в углу рта.

- Владимир Владимирович! С приездом! Милости просим вниз! - закричал постановщик.

Поэт лишь кивнул. Неторопливо оглядел бархат и позолоту, весь парадный антураж зала. Затем спустился в партер.

Для нас, молодых, репетиция сразу приобрела по-особенному праздничный характер. Мы-то ведь были с поэтом в особых отношениях. Обычно первыми в городе слушали новые его произведения. Первыми вступали в азартные, иногда и дерзкие споры. Впрочем, Маяковскому это, как видно, нравилось: он отбивался, отругивался, меткими шутками обезоруживал нас.

Теперь же был молчалив. Не только молчалив, но и замкнут, отчужден. И точно все время настороже... Почему так? Возможно, не все в спектакле нравилось Маяковскому. Стремясь к доходчивости в том смысле, в каком он ее понимал, постановщик ввел в действие ряд дивертисментных номеров: сами по себе эффектные, они лишь в малой степени были связаны с поэмой. Или, может быть, войдя в этот пышный зал, Маяковский припомнил, как вскоре после Октября - в Ленинграде, в таком же академическом театре, как и этот, - артисты под всяческими предлогами отвергли его "Мистерию-буфф"... Так или иначе, но сейчас он лишь присутствовал, ни во что не вмешивался, а затем, когда после перерыва репетицию перенесли в фойе, занял место у окна. Стоял там, поглядывая на площадь перед театром, и точно одного дожидался: скорее бы уйти.

- Не угодно ли, Владимир Владимирович, поделиться своими впечатлениями? - обратился к нему постановщик.

- Да нет... Собственно, зачем?

- Ну как же. Было бы ценно!

Вынув изо рта папиросу с изжеванным мундштуком, Маяковский поглядел на нее, переломил зачем-то и сказал, глотнув отрывисто воздух:

- Слушал я внимательно, но не всегда узнавал. Поэма-то моя как называется? Октябрьской! А тут говорок бытовой...

И ничего не добавил больше, вызвав явное смущение постановщика.

Вечером в тот же день я отправился в цирк. Лазаренко находился на манеже, и, как всегда, зал восторженно отзывался на каждую его остроту, каждый прыжок. Когда же, запыхавшись, вытирая крупные капли пота со лба, вернулся он за кулисы, я сообщил о приезде Маяковского.

- Чудесно! - возликовал Виталий Ефимович. - Завтра же должен повидаться. У вас когда репетиция? Приду. К часу дня приду. Так и предупреди: мол, ровно в час Лазаренко придет, в вестибюле будет дожидаться. Не перепутаешь? Передашь?

И вот как произошла эта встреча.

Аккуратно явившись к ""началу репетиции, Маяковский занял место у режиссерского столика. В первых эпизодах спектакля я не был занят и потому, как только свет погас, тихонько пробрался в партер.

- Здравствуйте, Владимир Владимирович!

Он обернулся. Оглядел меня - дескать, что за птица. Губы разжал:

- Ну, здравствуйте. Бьюсь об заклад, собираетесь пригласить от лица студенчества. Опоздали. Дал уже согласие. Специально для вузовцев выступлю двадцать девятого в Капелле. Можете к этому дню клинки точить, бицепсы наращивать. Еще вопросы есть?

Я объяснил, что речь идет о другом. Что имею поручение, личное поручение.

- Вот как? Курьер дипломатический? - приподнял Маяковский брови. - От кого же?

- От Виталия Ефимовича Лазаренко.

- Ишь ты, от кого! - сразу потеплел Маяковский. - Знакомый давнишний. Однако, спрашивается, когда же повидаться? Все вечера расписаны: Путиловский завод, Дом печати, Капелла, Военно-политическая академия... Не получится в этот приезд!

Тут-то я и сообщил, что, настоятельно нуждаясь во встрече, Лазаренко сам придет нынче в театр, что будет в вестибюле в час дня.

- В час дня? - переспросил Маяковский. - Принимаю к сведению!

Вернувшись за кулисы, я приступил к своим многообразным обязанностям: несколько раз, в нескольких обличиях должен был выходить на сцену. И каждый раз при этом не забывал поглядывать в зал: там ли Маяковский, не забыл ли о предстоящей встрече.

Нет, не забыл. Взглянув на часы, поэт достал из портсигара папиросу и покинул зал, будто намереваясь покурить. Вскоре был объявлен перерыв. Мог ли я не поспешить в вестибюль?!

Скатившись с лестницы, я занял наблюдательную позицию в углу близ билетной кассы. И увидел Лазаренко, идущего навстречу Маяковскому.

- Владимир Владимирович! - по-особенному распевным голосом произнес Лазаренко. - Вас ли вижу? Вас ли дождался?

Маяковский в ответ крепко пожал и встряхнул протянутые к нему руки.

- Так же рад встретиться! - прогудел он. - В чем-то, видно, имеется нужда?

- Еще какая!

- Выкладывайте!

Вместо ответа Лазаренко сдернул с головы по тогдашней моде полосатую кепку: почему-то именно в ней лежал бумажный листок.

- Что за опус?

- Не опус. Монолог. Пантомиму готовим юбилейную. Прочтите, какой монолог поручили мне.

Маяковский углубился в текст. Читал он молча, и только папироса, очередная папироса все резче и чаще передвигалась из одного угла рта в другой.

- Жижа! Водолейство! - определил затем Маяковский.

- Сам чувствую, Владимир Владимирович. Помогите!

- Но как же я могу? Уезжаю скоро.

- Помогите. Рука у вас верная.

Маяковский свистнул сквозь зубы. На всю длину вытянутой руки отодвинул листок. Прижмурился, будто примериваясь.

- Жижа! - повторил он затем. - Для другого не согласился бы. Но для вас... Долг красен платежом. Помню, как вы моего мистериального чертягу изображали... Взамен данного опуса ничего, разумеется, написать заново не могу. Однако в порядке ассенизации...

Достал из нагрудного кармана вечное перо. Проверил на пальце.

- Паркер. Из Парижа привез. Пускай на нас, на советских, потрудится!

Это происходило в последних числах октября тысяча девятьсот двадцать седьмого года. В Академическом Малом оперном театре репетировали спектакль "Двадцать пятое", в цирке пантомиму "Октябрь на арене". И двое - поэт и клоун - заняты были общим делом.

- Здесь воду словесную надо выжимать! Досуха! До тверди! - сердито выговаривал Маяковский. Перо в его руке одновременно казалось и кистью, совершающей размашистые мазки, и резцом, отсекающим пустую породу. - А здесь, напротив, слова меткого не хватает... Что, если вот так напишем? Годится так?

Лазаренко примерился к слову, беззвучно шевельнув губами. Заулыбался, кивнув.

- Но-но, без восторгов, - остановил его Маяковский. - Какие уж тут восторги!

И, присев на диванчик подле лестницы, ведущей в партер, распластав на колене текст монолога, продолжил свирепую правку.

- Название-то какое! "Слово к трудящимся Запада и Востока". А тут перед нами - что? Шепелявость, ангина!

Донесся звонок, предупреждающий о продолжении репетиции. Маяковский лишь досадливо отмахнулся. И снова в ход пошло перо - вычеркивая, дописывая, переправляя.

Наконец поднялся, вернул листок Лазаренко.

- Уж и не знаю, как благодарить вас, Владимир Владимирович!

- Не нужно. Цирку посодействовать всегда рад. Люблю цирковую работу - без мазни, без приблизительности. Дышать люблю под высоким вашим куполом!.. Да, и вот еще что, Виталий Ефимович. Авторское племя, оно до невозможности обидчивое. Условимся: ни гугу обо мне. Сами, мол, подработали малость. Даете слово?

Режиссер, ставивший пантомиму, ознакомился с исправленным монологом.

- Недурно, - изрек он снисходительно. - Лично я сторонник артистической инициативы. А вы, друзья? - обратился он к авторам. - Как вы находите подобный вариант?

У них хватило ума не возражать. А затем...

Седьмого ноября, отыграв в спектакле Малого оперного театра, я стрелой помчался в цирк: расстояние было небольшим, а пантомима шла во втором отделении программы.

Успел. Вбежал с последним звонком.

Назад Дальше