- А кто же Разиным? - спросила, потупясь, Мари.
- Неужели не догадываешься? - широко улыбнулся Илья Захарович.
Тут же он условился с Мари, что пакет с сарафаном и прочим убранством он до завтра оставит у нее.
- А к десяти утра приходи в горсовет. Оттуда двинется демонстрация. Договорились?
В коридоре с Мари, как назло, столкнулся дядя Коля:
- Что за маскарад?
- Не маскарад, а пролетарский праздник! - отрезал Илья Захарович. И еще раз напомнил Мари: - К десяти буду ждать. Не опаздывай!
Седьмого ноября погода выдалась сухая, безветренная. С утра на небе еще держались тучи, но затем рассеялись, и солнце, выглянув, осветило принаряженную улицу: флаги над подъездами, всюду оживление, многолюдство.
Не было половины десятого, когда Мари со свертком в руках вышла из дому. На крыльце остановилась и зажмурилась: солнце брызнуло ей в глаза.
- Иди же, иди, - подтолкнула няня Федоровна. - Чай, Илюша ждет не дождется!
Однако стоило Мари сделать несколько шагов вперед, как, откуда ни возьмись, дорогу ей преградил Леонтий Фомич.
- Куда собрались?
- Я тороплюсь.
- Извольте ответить: куда?
- Пустите!
Я стоял возле Мари и за спиной Леонтия Фомича заметил зло ухмыляющегося дядю Колю. Не иначе как он предупредил.
- Пустите меня, - растерянно повторила Мари.
- И не подумаю, - прошипел Леонтий Фомич.- Сейчас же назад!
Мари поглядела по сторонам, словно ища защиты. Потом, наклонив низко голову, отступила, вернулась в дом.
- Как же будет теперь? - спросил я испуганно няню.
- А так, видать, и будет... Добился своего Леонтий!
Тем временем началась демонстрация. В чистом и прозрачном осеннем воздухе все отчетливее звучали трубы оркестра. И вот на дальнем конце улицы появились первые колонны, и вскоре всю улицу залило море голов, и всюду красные знамена, красные полотнища, и не один оркестр под ними - множество громких оркестров. И тут же красиво разукрашенные машины. И на каждой - революционная сцена. На одной машине бесился капиталист в цилиндре. Он грозил демонстрантам кулаками, топал ногами, и на него накидывали смирительную рубашку. Другая машина: шар земной, опутанный цепями капитализма, но рабочий в кожаном фартуке молотом сбивает эти цепи. Третья машина: поп, генерал и кулак в обнимку, над ними тифозная вошь и аршинными буквами лозунг: "Всех паразитов под ноготь!"
- Гляди! - крикнул Петя. - Еще машина!
И мы увидели грузовик, на открытой платформе которого стояла расписная ладья. Сам Степан Тимофеевич Разин сидел в ладье: алая рубаха, подпоясанная широким кушаком, сафьяновые сапоги, волосы в скобку... Да, это был Разин, и все-таки я узнал Илью Захаровича. И крикнул ему, когда грузовик поравнялся с нашим домом:
- Мы здесь!
Илья Захарович услыхал и обернулся резко. Подозвав меня, наклонился над бортом ладьи:
- Маруся где?
- Дома. Леонтий не пустил!
Ответ мой, как видно, больно задел Илью Захаровича. Распрямившись, расправив плечи, поднявшись во весь рост, он крикнул:
- Маруся!
То ли само по себе в этот момент задержалось движение демонстрации, то ли громкий возглас вызвал краткую остановку, только все вокруг вдруг притихло, замерло.
- Маруся! Слышишь?
Она не отозвалась, не появилась, и тогда я опрометью кинулся в дом - я не мог допустить, чтобы такая обида была нанесена Степану Разину.
Без труда нашел я Мари: зарывшись в подушку лицом, она лежала на кровати в комнате Федоровны.
- Вставай сейчас же!
- Не надо, Шурик. Не могу!
- Можешь! Должна! Илья Захарович ждет!
Она продолжала отнекиваться, плечи ее вздрагивали от рыданий, и напрасно, развернув лежавший тут же сверток, я протягивал парчовый сарафан, жемчужный убор...
Вдруг за спиной услыхал негромкое повизгивание. Это был Пушок. Остановясь на пороге, собачка не сводила с меня глаз - ласковых, преданных, умоляющих. С того дня, когда, погнавшись за соседской кошкой, Пушок сорвал мой клоунский выход, я не смотрел на собачку, считал себя с ней в ссоре. Но сейчас меня осенило.
- Бери! - подал я команду.
Пушок только этого и ждал. Взмахнув угодливо хвостиком, он схватился зубами за край жемчужного убора.
- Теперь служи! Слышишь, служи!
Вот когда пригодилась моя дрессировка. Продолжая держать в зубах убор, став на задние лапки, собачка замерла в этом положении.
- Смотри, Маруся! Даже Пушок... Даже он просит тебя!
Мари приподняла голову, увидела собачку и не смогла удержаться, рассмеялась сквозь слезы. Потом воскликнула, блеснув глазами:
- Эх, была не была!
Минутой позже мы вместе появились на крыльце: прекрасная княжна и долговязый мальчишка с собачкой на руках.
Увидя девушку, Илья Захарович - нет, не он, а Степан Тимофеевич Разин - сильным прыжком соскочил с ладьи. Кинувшись навстречу, обнял, принял на руки. И тут же, только успели они подняться в ладью, снова грянули трубы, и всё вокруг заулыбалось, зашумело.
С Пушком на руках я торопился за ладьей. Вряд ли кто-нибудь обращал на меня внимание. Но сам-то я чувствовал себя победителем, почти что Дуровым. Пускай в прошлый раз не удался мой клоунский номер, но зато теперь... Разве я не помог Степану Разину? Разве не одолел зловредного Леонтия?.. Я вприпрыжку спешил за ладьей, и мне казалось, что на рукавах у меня звенят весело бубенчики и что каждый встречный любуется чудо-дрессированным Пушком. Да и собачка точно понимала свои заслуги: сладко жмурилась и облизывалась, опять и опять крутила пушистым хвостом.
После, когда демонстрация закончилась, Илья Захарович обратился к тете:
- Не возражаете, если приглашу Марусю на торжественный митинг? Хотел бы и Шурика прихватить!
Как равный шагал я по улице между Марусей и Ильей Захаровичем. Они о чем-то ласково и тихо переговаривались, но до того ли было мне, чтобы прислушиваться: я все еще был переполнен праздничными впечатлениями.
А на базарной площади ждала неожиданность. Давно ли круглая дощатая постройка была бесприютной, заброшенной. Сейчас она стала неузнаваемой: заново покрашена, ярко освещена, гирлянды над входом и непрерывно идущий народ.
- Как бы к началу не опоздать, - озабоченно сказал Илья Захарович. - Прибавим ходу!
Только успели мы занять места, как открылся митинг. И со всеми вместе я пел "Интернационал". И Илья Захарович, сняв шелковый алый бант, переколол его мне на грудь.
- Ах, господин директор, - нежно прижала меня к себе Мари. - Ах, господин цирковой директор!
Но я не позволил ей так меня называть. Во-первых, не господин, а гражданин, пора бы это помнить. А во-вторых, я вовсе не директор, а клоун, и хочу всегда быть клоуном, только клоуном и ни на что другое не соглашусь!
БЛИСТАТЕЛЬНЫЙ ШПРЕХ
Трудные годы остались позади, и цирк на Фонтанке принарядился вновь, запестрел афишами и анонсами,- теперь уже государственный цирк.
Вспоминая то время, я не могу не вспомнить о Владимире Евсеевиче Герцоге. Не кто другой, как он, помог мне сблизиться с цирком.
Официально Владимир Евсеевич числился инспектором манежа, но терпеть не мог, когда его так звали, и ворчал, хмуря густые, кустистые брови:
- Все новшества, новшества! Звался, как положено, шпрехом. Так нет, перекрестили зачем-то!
Действительно, с давних пор в цирке существует должность шпрехшталмейстера, или сокращенно - шпреха. Должность немаловажная, и потому она неукоснительно доверяется человеку не только внешне представительному, но и до тонкости знающему цирковое дело: тут надо и программу вести, и униформистами, командовать, и поддерживать закулисный порядок. А вот теперь решили отказаться от иноземного слова - шпрехшталмейстер, заменить его более понятным - инспектор манежа.
- Инспектор! - продолжал сокрушаться Владимир Евсеевич. - Это же служебное понятие, не больше. Скучное слово. Ни звучности в нем, ни красоты!
Вскоре ввели еще одну новинку: световое табло, объявляющее антракт. Тут уж Владимир Евсеевич и вовсе впал в негодование:
- Дожили! Надпись электрическая вместо живого голоса! Голосом я что угодно, как угодно могу выразить, а надпись... Она же мертвая, бездушная!
Верно, голосом своим Герцог владел виртуозно. В обыденной жизни тускловатый, на манеже голос его чудесно преображался, становился глубоким и округлым, играющим целой гаммой оттенков. Ну прямо не голос, а оперно-цирковой вокал!
Кстати сказать, злополучное табло просуществовало недолго. Дирекция сама убедилась, что программа от этого сделалась однозвучнее, суше. И опять во всю силу зазвучал великолепный голос Герцога.
Теперь о нашем знакомстве. Произошло оно в директорской ложе, где с некоторых пор я трудился ежевечерне.
Я тогда занимался на Высших курсах при Институте истории искусств, а институт, задумав изучение зрителя, почему-то в первую очередь обратил свое внимание на цирк. К работе этой привлекли группу студентов. Разумеется, я постарался попасть в их число.
Итак, каждый вечер я подымался в директорскую ложу, занимал место у барьера, раскладывал перед собой бумагу, карандаши, доставал часы, а затем настороженно ждал момента, когда зрителей впустят в зал.
Что требовалось от меня? Во-первых, отметить по часам появление первого зрителя, начало представления, длительность каждого антракта и наконец - окончание представления, уход из зала последнего зрителя. А во-вторых, и тут-то нужна была особая сноровка, я должен был по ходу представления фиксировать все реакции зрителей. Институтом была для этого разработана специальная подробнейшая шкала. Она предусматривала буквально все. Все виды аплодисментов: на выход артиста, на трюк, на поклон, на концовку номера. Все разновидности смеха: смех общий и единичный, взрывами и затяжной, обрывистый и переходящий в хохот. И еще предусматривались возгласы, кашель, шиканье, общий шум, топот ног... Словом, весь вечер я был прикован к залу.
Кабинет директора находился по соседству с ложей, и Герцог, наведываясь туда по служебным надобностям, не мог не заметить моих стараний. Иной раз он поглядывал в мою сторону, но не заговаривал. Впрочем, подобной чести я и не ожидал. Я был всего-навсего скромным студентом-учетчиком, тогда как Герцог... Он казался мне почти небожителем, пришельцем с той, с закулисной, сладостно неведомой стороны.
И все же однажды он заговорил:
- Прошу извинить, молодой человек. Хотелось бы знать, какую цель преследует ваша работа?
Польщенный такой заинтересованностью, я поспешил показать учетный лист, разграфленный по вертикали и горизонтали. Сюда вот заносятся реакции зрителей, сюда - распорядок программы и каждого номера. Затем вычерчивается кривая, и она позволяет судить...
- Ах, вот как! Чрезвычайно интересно! - перебил меня Герцог. - И о чем же, собственно, можно судить?
- О зрителе, конечно! О том, как в каждом данном случае принимал он представление!
- Ах, вот как! - повторил Герцог, смерив меня несколько странным взглядом - одновременно и проницательным и ироничным.
Однако тем и ограничился. Откланялся и ушел. Настоящий разговор произошел спустя несколько дней.
- Размышлял я о вашей работе, - начал Герцог, войдя в ложу и расположившись подле меня (представление закончилось минут десять назад, я уже собирался уходить). - Специальными познаниями, конечно, не обладаю. Возможно, выскажусь не по-научному. И все же так считаю: однобокая у вас работа, без должной полезности!
Я почувствовал себя уязвленным и даже приподнялся протестующе.
- Да нет, молодой человек, я обижать вас не намерен, - продолжал Герцог. - Подумайте лучше сами... Ну ладно, произвели вы свои записи. Предположим, точнейшим образом произвели. А дальше что? Польза от них какая? Что могут они объяснить по существу? Ровным счетом ничего!.. Беда в том, что вы учитываете только лишь зрителя. У вас получается так, будто он, этот зритель, ведет себя по-разному, а то, что происходит на
манеже, всегда одинаково. Но ведь это не так. Артист - такой же живой человек. Сегодня он может отработать номер с подъемом, с куражом, а завтра, напротив, вяло, или, как мы иногда говорим, по-ватному. Именно потому и зритель воспринимает неодинаково... Нет, так нельзя! Ваши записи в равной мере должны учитывать и артиста, и зрителя. Только тогда картина станет ясной, понятной. Согласны со мной?
Я не нашелся, что ответить. Только что, несколько минут назад, я считал, что дело, порученное мне, имеет несомненную ценность и что оно всесторонне продумано. А вот сейчас...
- Ладно! - сжалился Герцог, видя мое замешательство.- Торопиться не будем. Сами во всем разберетесь. Хочу, однако, дать один совет. Хоть и директорская эта ложа, далеко не все из нее видно. Нельзя вам довольствоваться одной этой ложей. Надо к артисту приглядеться, быть к нему поближе... Будет время, приходите за кулисы!
И он ушел, ласково притронувшись ладонью к моему плечу.
Прийти за кулисы! Ничего лучшего я и ждать не мог. Это приглашение счастливейшим образом совпадало с моими желаниями. И потому, подыскав себе замену, я в ближайший вечер отправился в еще неведомый мне закулисный мир.
Цирковые кулисы на театральные не похожи. По существу, к ним относится лишь пространство возле форганга, то есть того занавеса, из-за которого артисты выходят на манеж. До того я видел этот занавес только из зала - красивый, бархатный, яркий. Здесь же увидел его обратную сторону - подкладочную, темнохолщовую, с заплатами. И остановился невдалеке, чтобы хорошенько все разглядеть.
До начала программы оставалось не менее часа, и у форганга никого еще не было. Зато в широком коридоре, пролегающем до самой конюшни, было многолюдно. Там бегали дети, судачили женщины, проходили артисты, к началу представления возвращающиеся из города. Закулисный коридор в этот час напоминал оживленную улицу, и только воздух конюшни, остро проникая всюду, подсказывал, что если это и улица, то особенная, цирковая.
Я не сразу заметил появившегося откуда-то сбоку Герцога. Да и выглядел он сейчас иначе, чем на манеже: фигурой казался тщедушнее, ростом ниже, затрапезная куртка на плечах. Заметив меня, но ограничившись молчаливым кивком, Герцог направился к униформистам: собравшись в комнате отдыха, они сражались в домино и шашки. Переговорил о чем-то, переспросил: "Все ясно?"- и ушел. Я же остался стоять, смотреть.
После первого звонка у форганга сделалось оживленнее. Покончив с игрой, униформисты стали передвигать аппаратуру, освобождать ее от чехлов, и она засверкала эмалью, полировкой. Появилась дрессировщица собачек, под ее присмотром вдоль стены расставили клетки с болонками и шпицами. Собачки сидели смирно, показывая розовые язычки. Лошадь вышла из конюшни. У нее был массивный лоснящийся круп, пегая грива, мохнатые бабки на ногах. Собачки взвизгнули, точно приветствуя лошадь, а она, отозвавшись негромким ржанием, важно проследовала дальше, навстречу своему хозяину, конному жонглеру... Один за другим появлялись теперь артисты, занятые в первом отделении. Коверный клоун в таком пестром костюме, что в глазах зарябило. Эквилибрист в мохнатом халате, точно купальщик. Воздушная гимнастка в сандалиях, громко и жестко стучавших деревянными подошвами. Скинув халатик, оставшись в голубом трико, она высвободила из сандалий легкие туфельки и начала разминаться: руки на бедра и крутые повороты, крутые наклоны всем корпусом - вперед, назад, влево, вправо, снова вперед...
Тут и второй звонок. На этот раз униформисты вышли к форгангу в полном параде: мундиры с позументами, наискось, через грудь, шнуры с золотыми кистями. Сразу сделалось празднично и будто света прибавилось. И наконец последним, самым последним вышел к форгангу сам Герцог. Да, это был он - Владимир Евсеевич Герцог, инспектор манежа. Однако неузнаваемый, подобный божеству, если можно представить себе божество облаченным во фрак с панцирно-крахмальной грудью. Это божество излучало нестерпимый блеск. Блеск пронзительно зорких глаз. Набриолиненных волос. Запонок в белоснежных манжетах. Лакированных туфель...
Униформисты построились в ряд, и Герцог обошел их, придирчиво отмечая малейшую небрежность (здесь складка морщит, там шнур перекрутился). Затем обернулся к артистам, и они, мгновение назад стоявшие в вольных и непринужденных позах, тут же притихли, подобрались, подтянулись как-то, и даже надменная лошадь обеспокоенно шевельнула ушами. "Бантик! Бантик надо пышнее расправить!" - вполголоса посоветовал Герцог юной артистке, участнице группы прыгунов-акробатов. Смущенно вспыхнув, она поспешила к зеркалу. И все они - прыгуны, эквилибрист, конный жонглер, дрессировщица собачек, воздушная гимнастка, коверный клоун, - все затаили дыхание. И тогда, сверясь с часами, извлеченными из жилетного кармана (еще один блеск - блеск цепочки от часов!), Герцог нажал на кнопку звонка, и сверху, из оркестровой раковины, низвергся бравурнейший марш.
Первым номером программы значилась воздушная гимнастка. Ничего подобного. Первый выход принадлежал Герцогу.
Вот он прошел по живому коридору, образованному униформистами. Вот приблизился к барьеру, и створки барьера будто сами собой перед ним раскрылись. Вот ступил на опилки. Марш оборвался.
- Программу сегодняшнего экстра-представления открывает.
Что за вокал! Что за гудящий голос!
- Программу открывает воздушный акт!
И жест рукой - великодушно широкий, царственно щедрый. Такой, точно каждого в зале Герцог одновременно одаривал и простором подкупольного пространства, и первыми росчерками трапеции, на которой, поднявшись по канату, только что вниз головой повисла гимнастка.
После, в разные годы, я видел немало других инспекторов, казалось бы не менее опытных, умеющих полновесно подать и себя, и программу. Нет, таких, как Герцог, больше не встречал. В нем была особая цирковая стать, особая колоритность.
В дальнейшем, когда знакомство мое с Владимиром Евсеевичем упрочилось, я смог расспросить его о прошлой жизни. "Происхождением моим интересуетесь? - улыбнулся он. - Самое чистокровное. И прадед, и дед, и отец - все рождались возле манежа, жили на нем, при нем и кончали жизнь!" Настоящая фамилия Владимира Евсеевича была Герцовский. С юных лет изменив ее на более звучную, он отправился в путь по тогдашней провинции: знал и балаганы, и на скорую руку сколоченные дощатые цирки, и кабалу всяческих антрепренеров. Не было, кажется, жанра, в котором он не работал бы. Остановившись наконец на гимнастических кольцах, добился прочного признания, а затем, уже в зрелые годы, перешел на работу шпреха.
Когда бы ни приходил я в цирк, Герцог всегда был на месте и всегда во всевозможных хлопотах: то униформистов тренирует, чтобы быстрее на манеже управлялись, то авизо сочиняет - распорядок номеров в программе, то расписание репетиций... В те годы в цирке много было иностранных артистов. Не поручусь, что Владимир Евсеевич в совершенстве владел языками, но, пользуясь неким международным цирковым жаргоном, он искусно подкреплял его самой выразительной жестикуляцией.