3
В избе было жарко, словно в ней законсервировался тот зной, от которого Лысухин изнемогал днем, пробираясь берегом реки.
- Вы, должно быть, совсем не открываете окон? - спросил он старика, не присаживаясь и глядя на привязанные шнурками к косякам створки рам.
- Мух не пускаю, - ответил старик, хлопотавший в кути за перегородкой у самовара. - Терпеть не могу этой мрази! Ни есть, ни спать не дадут и всякую вещь засидят, точно маком обсыплют. Особенно оберегаю от них этюды.
- Какие этюды? - не понял Лысухин, про что обмолвился старик.
Тот сразу высунулся меж раздвинутыми им занавесками, закрывавшими проход в куть, и не без удивления взглянул на зазванного им гостя.
- Вон они, - указал черной от углей рукой на несколько небольших, без рамок, картин, что отчетливо выделялись на бревенчатой стене при свете зари.
Лысухин окинул взглядом этюды и незначаще произнес:
- А-а-а, цветные снимочки. Из журналов выстригали?
- Что вы "из журналов"... - встрепенулся старик. - Чай, это написано масляными красками. На картоне. Посмотрите-ка поближе-то.
Но подойти к самой стене мешали стоявшие вдоль нее комод и широкая, точно по-брачному справно застланная кровать в молниях отблесков зари на никелированных дужках.
- Сына этюды-то, Геронтия, - не унимался старик, встав возле Лысухина. - Нынче весной приезжал он ко мне из города и все их написал за две недели. Самый-то крайний называется "Пробуждение". Видите, берега-то Нодоги кое-где оголились и точно в паутине от плесени после снега. Лед уж взгорбило и разломило посередке, а вода поднялась в закраинах, и вон как ее винтит. А этот этюд Геронтий написал уж перед отъездом, называется "Золотое цветение". Тут всего одна елошка на берегу, а за ней Нодога в полном разливе. Цветы-то распустились на ветках тройным червячком каждый и против синей-то воды засветились от солнышка, вроде золотых сережек. - Он перевел дух и еще сообщил о сыне: - Готовится к осенней выставке. Сейчас ждет, когда у жены начнется отпуск. Она учительница. На все лето приедут ко мне. И внучек Захарик с ними. Опять Геронтий дня погожего не пропустит, чтобы не запропаститься с красками куда-нибудь из дому. Кричи "горим" - не отзовется, пока не напишет, что ему приглянется. Вот какой увязчивый!
- Где он учился на художника? - спросил Лысухин, смущенный тем, что ошибочно принял этюды за цветные вырезки из журналов, но пуще того задетый семейной удачливостью старика.
- Почти нигде, больше сам по себе, - резонно ответил старик. - Еще в ильинской восьмилетке за него ухватились, как только увидели, что хорошо рисует. Бывало, наши алферинские ребятишки придут на воскресенье домой, а он останется в интернате по поручению учителей либо самого директора: то раскрашивает стенгазету, то наглядные пособия к урокам, то показатели по урожаю за год на пришкольном участке. И ему это в охотку, а не в обузу. Не уклонился от той же нагрузки и в городе, когда поступил в производственно-техническое училище. А окончил да стал работать на заводе, тут, верно, урывками между делом довелось ему походить в художественную студию при Дворце культуры, пока не подоспел призыв. Взяли его на подводную лодку, а угодил в зенитчики при береговой части да вдобавок к тому оформителем в клубе. Оно и не хуже получилось: короче срок, и не оторвался от того, к чему влекло. После демобилизации на завод уж не вернулся, определился живописцем в фонд. Там и состоит вот уж седьмой год. А недавно за участие на республиканской выставке приняли в Союз художников.
- Надо же, какой способный, - похвально обмолвился Лысухин.
- У него от матери дарованье-то, - с пущим возбуждением сказал старик и, обернувшись к тесовой перегородке, отделявшей куть, указал на парный увеличенный фотопортрет в выкрашенной морилкой рамке, ниже под которым тесно лепились другие, меньших размеров фотографии, тоже каждая в рамочке. - Вон она, Секлетея-то.
Лысухин увидел на портрете несомненно супругов. Снялись они еще в пору их ранней совместной жизни, снялись впритык плечом к плечу и с чуть скрененными встречно головами. Любопытным показалось то, что черный платок по самые брови закрывал лоб совсем юной молодайки, повязанной, как монашка. Во взгляде ее и привлекательных чертах лица объектив запечатлел некое подобие улыбки. У мужа плотные волосы козырьком насунулись вперед. Подпертые толстым узлом галстука уголки воротника белой рубашки тоже растопорщились, подобно крылышкам. Все это вроде придавало задора общему выражению лица, обметанного мелкой сквозившей порослью усов и бороды. Лысухин оторвался взглядом от лица молодожена на портрете и покосился на лицо о бок стоящего с ним старика: тщетной осталась попытка установить какое-либо, даже отдаленное, сходство. Лысухин хотел было высказать это старику, но тот в пылком нетерпении схватил его за рукав и со словами: "Вот посмотри-ка, какой она сделала глухой стол", - увлек за собой в куть.
Стол вплотную примыкал к простенку под окошком в кути. Видна была только отскобленная и замытая до глянца крышка в рубчиках и иссечинах на ней, наглядно выдававших, что стол давненько служит хозяевам. Корпус его совсем не различался в затемнении. Старик пальцем ткнул в выключатель на стене - под потолком зажглась электрическая лампочка.
- Полюбуйтесь-ка, - с достоинством побудил Лысухина взглянуть на стол, оказавшийся похожим на обыкновенную темно-коричневую тумбочку, только вдвое больше шириною. Но отделка передней стенки, целиком посаженной на петли, действительно привлекла бы внимание кого угодно. С боков, по краям ее, были прилажены белые половинки продольно распиленной балясины, а на середине выпукло выделялась выпиленная из доски, охристо-желтая фигура кочета - в позе готового прокукарекать. Лысухин, невольно дивясь, присел на корточки и пощупал деревянный гребешок, округлую в предплечье грань крыла и серповидные перья хвоста, искусно вырезанные ножом.
- С шаблона сводила контур? - спросил старика про его отменную умелицу-жену.
- Ни-ни, - возразил старик. - Сама нарисовала. С наглядки да по памяти. Вот надписи на памятнике, скажу по правде, делала так, как вам показалось: сперва все слова вырезала на шпалере, а потом наклеила его на щит, где пометила, и кистью с красной масляной краской сплошь замазала каждую строчку. Когда краска засохла, шпалер отодрала и клейстер смыла. Буквы-то на памятнике отпечатались не хуже, чем на любом плакате.
- На каком памятнике? - поднявшись, обратился Лысухин к старику.
- Нашим алферинским, что с войны не вернулись. Из избы видно посадки-то, в которых он...
Старик метнулся из кути к боковому окошку в избе. Лысухин был вынужден последовать за ним. Глянув в окошко, он сразу различил среди разрозненно стоящих старых берез на открытом взгорке зеленую всхолмленность из молодых, семейно сомкнувшихся берез - то, что старик называл посадками. Они находились совсем невдалеке от избы,
- Может, дойдем до памятника-то, пока оно засветло? - тут же предложил хозяин гостю и, не дожидаясь ни отговорки, ни согласья, снял с гвоздя на стене свою фуражку, с маху надел ее на голову и торкнулся было в дверь, но спохватился: - Надо прикрыть пока самовар, не то обольется, как закипит вода.
Так и не присевший Лысухин снова очутился на воле, вместе со стариком, подпав под его волю и захлестнутый его не по возрасту спорой прытью.
4
Памятник словно прятался под покровом листвы берез да теснившихся с боков к нему кустов зацветающего жасмина. Сложенная из кирпича прямоугольная плита величиной с калитку забора прочно стояла тоже на кирпичной подушке. Вся кладка была зацементирована, плита выкрашена под темно-серый мрамор. Красные надписи на ней да выше нее красная звезда на штыре явственно различались при немеркнущем свете белой ночи. Видны были вылепленные из алебастра на подушке два изображения: голова воина и факел с Вечным огнем. Ограждение из тонких железных труб, выкрашенных голубой эмалью и приваренных к столбикам тоже из труб, по квадрату охватывало это скромное сооружение.
Лысухин не нашел в нем ничего примечательного. Оно воспринялось им как обыкновенное надгробие, находящееся вне кладбища, к тому же на пустом месте, чем он даже был развлечен и хотел обмолвиться о том со стариком, но не посмел, заметив, что тот стоял возле него с обнаженной головой, держа фуражку в скорбно опущенных руках. Ветер задирал с затылка на плешь его курчавые седины. Лысухин украдкой от него тоже сволок с головы свою белую туристскую кепку с защитным от солнца фиолетовым козырем из целлулоида и про себя стал считать погибших по надписям.
- Девятнадцать, - произнес так, будто подытожил нечто штучное.
- А разве мало на двадцать-то шесть дворов? - напомнил ему старик о сказанном давеча, при встрече с ним на берегу, про бывшую Алфериху. - Ну-ка, прикиньте?
В представлении Лысухина мгновенно возникли две цифры, и он совестно сник от их сурового соотношения. Старик горько посетовал:
- Хоть и не протолкалась война сюда, а вишь, с какой лихвой окоротала население, - кивнул на памятник. - Тряхнула деревню, как вор яблоню.
- М-да, - неопределенно произнес Лысухин, во избежание задеть старика излишне вольным, неуместным словом. Чтобы не тяготиться наступившим молчанием, начал читать надписи: "Бурмаков Геральд Захарыч 1922-1943 гг.", "Бурмакова Регуста Захарьевна 1922-1945 гг."... Сразу обострился вниманием к двум заведомо нерусским именам и живее углубился в чтение. Но за последующими фамилиями еще троих Бурмаковых, семерых Рунтовых да шестерых Цыцыных попадались лишь простые, общепринятые имена. Фамилия того, кем завершался список, была проставлена не в алфавитном порядке: "Аверкин Федор Степаныч 1914-1941 гг.". Лысухин снова переключился взглядом на первые надписи и спросил старика: - Кто такие Геральд да Регуста?
Старик сокрушенно вздохнул и сказал потупившись:
- Мои они: сынок и дочь. - И с застенчивой улыбкой поднял взгляд на Лысухина. - Многим вроде вас любопытно, почему так названы. А чего запираться? Время такое было. Я еще до женитьбы вступил в комсомол - один из первых в нашей деревне. Ячейка-то организовалась в Ильинском, туда и ходил. Мы стремились тогда все повернуть на новый лад. Через то и святцы побоку: своих новорожденных стали называть кому как вздумается: больше из книжек да из пьес, какие разыгрывали чуть не каждое воскресенье. Конечно, тятя не потерпел бы ни комсомола, ни всех моих замашек, да умер перед той порой: опился после бани солодовой брагой с погреба. Ну, а от матери я вскоре же отбился, волю взял. Марфу, первую свою жену, тоже залучил после свадьбы ходить вместе со мной в Ильинское и выступать на сцене, пока она не оказалась в положении. Едва выносила двойняшек: их вот, - указал на памятник. - А они задались крупные. Не отвези я ее в Гаврилово, в уездную больницу, наверняка извелась бы. Но там ей сделали кесарево сечение. Ее спасли и младенцев сохранили. После них у нас уж не было детей. Марфе-то поневоле пришлось согласиться на дополнительную операцию, иначе бы при новом зачатии могло получиться то же самое. А повторные искусственные роды очень опасны. - Он потискал фуражку, в нервном возбуждении попереминался на месте и опять заговорил о своих двойняшках: - Не пришлось мне попрощаться с ними тем летом, в сорок-то первом. Гера учился на курсах трактористов в Бычихе и после посевной практиковался там на ремонте техники, а Густу послали в Боговаровский район на прививку оспы. Она после семилетки поступила в медицинский техникум и перешла уж на четвертый курс. Я был тогда председателем колхоза в нашей Алферихе. Нас, партийцев и активистов, на первой неделе, как началась война, вызвали в сельсовет, куда приехал военком района. После его доклада о всенародном сопротивлении наглому врагу я вместе с некоторыми коммунистами тоже лично вручил ему заявление: "...желаю добровольцем в ряды защитников Родины". Военком одобрил мое намерение, но с веселым убеждением уведомил меня, что до запасных моего возраста пока еще не дошло. "Заявление, - сказал, - опубликуем в газете, как образец патриотизма и высокой партийной сознательности, а вы, - говорит, - оставайтесь на своем ответственном посту и жмите на повышение урожайности: хлеб - второе оружие в борьбе с немецким фашизмом". А невдолге сам же вызвал меня. "Я, - говорит, - посоветовался с секретарем райкома насчет вашего заявления. Он хорошего мнения о вас как об опытном и заботливом хозяйственнике. Поступило предписание на частичную мобилизацию пожилых военнообязанных с деловой хваткой в трудовые бригады по вывозке промышленного оборудования, зерна и скота из прифронтовых зон. Это не менее трудно, чем сражаться на переднем крае. Может, пожелаете по своей же охоте?.." Так я и разомкнулся тогда с семьей и домом. Домой-то довелось вернуться с войны, а родных уж не застал в нем. Геру взяли в броневую часть. Сгорел в танке на Курской дуге. А Густу по окончании техникума отправили на фронт, в полевой госпиталь. Утонула при переправке раненых через Вислу. И Марфы не стало вскоре после того. В последнем письме жаловалась, что простыла в колхозном овощехранилище, перебирая картошку. И невдолге после того письма получил от сестры Анны, выданной в Дорофеево, извещение: "Скончалась, должно, от почек. За неделю так осунулась, что не узнать..." Никак не верилось. Ведь при болезни почек не худеют, а пухнут. И мне сдается, перемоглась бы, не принеси ей почтарка вторую похоронку. Наразу и извелась с тоски по Гере и Густе. - Он при всколыхе чувств накинул на голову фуражку, но тотчас же сдернул ее и опять заговорил: - Я тоже ужасно казнился тогда по ним, как и все в деревне по своим кровным, что полегли где кому пришлось. Малость поуспокоились мы, когда поставили этот памятник: вроде как собрали всех под него, к себе приблизили.
Лысухин натянуто улыбнулся и попытался оспорить:
- Не представляю, что можно проникнуться таким убеждением. Это уж мистификация.
- Ничего не мистификация, - без толики обиды возразил старик. - Вы молоды и, знамо, не испытали с наше. Воевал ли ваш отец или кто из родных?
- Не знаю, - стушевался Лысухин. - Я не помню ни его, ни матери. Мне не было и двух, когда они развелись и, по словам бабушки, "умыкнули от нас в разные места". Он с другой, и она с другим. После смерти бабушки я уж по пятому году попал в детдом, там воспитывался, а потом учился.
- Вот-вот... так оно и получается...
Что получается, старик не досказал, лишь голосом выразил порицание. Лысухин отклонил разговор о себе, спросив про записи на памятнике:
- А почему Аверкин угодил последним в этот мемориал? Его бы следовало первой строкой.
- С ним вышло особое повременение. Он муж Секлетеи-то. О нем еще до осени в сорок-то первом пришло извещение, что пропал без вести. Памятник мы сложили в пятьдесят третьем году, а о Федоре неожиданно поступили точные сведения из Белоруссии, когда там началась осушка болот. Шестерых выбрали из канала в одном месте. У всех обмундирование полуистлело и проросло тиной. В осляклом рунье у одного уцелел металлический портсигар, а в нем образок Николая-угодника да фамильная записка, обернутые той свинцовой бумагой, что применяется для облаток дорогих конфет. Портсигар оказался Федора. Он не курил, но по наказу Секлетеи держал его вместе с образком во спасение себе, чего не случилось. На пирамидке над братской могилой тем воинам так и написано: "Подразделение сержанта Аверкина". Секлетея ездила туда на поклон. А вернулась да узаконила на нашем памятнике кончину мужа - и понимайте, как угодно, - но тоже утвердилась в помыслах, что он там и тут. Так и живем мы с ней пока около своих, и у обоих душа на месте.
Лысухина подмывало нетерпение выведать, где же эта превозносимая стариком Секлетея и что их обоюдно сблизило после войны. Сама обстановка тут способствовала откровению. Но старик вдруг умолк, коротко, только головой поклонился памятнику, надел фуражку и с той же поспешностью, с какой вышел из избы, сорвался теперь с места обратно. Лысухину подумалось, что он будто бы осерчал на него. Однако старик, не сделав и десяти шагов, остановился и знобко передернул плечами.
- Как сильно раздулось да охолодало на дожжик-то, - сказал снова с бодрой непринужденностью; на лице и во взгляде его не осталось и следа грусти и омраченности.
Довольный подобной перемене в нем, Лысухин впритруску приблизился к нему и мягко возразил:
- С чего быть дождю, не понимаю? Полгоризонта охвачено зарей. Вон она как разлимонилась.
- Верно, что разлимонилась, - глядя на зарю, согласно повторил старик и убежденно присовокупил от своего наблюдения: - Но продержаться до утра, до сменной зари, ей не придется. Видите, снизу-то, над гребнем леса, ее точно молочком замутило. Это наволочь подымает ветром. Немного погодя кругом накроет - и, жди, канет. - Он опять знобко поежился и убыстрил шаг. - И постояли-то малость, а озяб. Надо бы фуфайку надеть, а я налегке высунулся. Забываю, что студиться не велено: у меня ведь аденома. В феврале четыре дня вылежал в областной больнице. На анализах. Хотели делать операцию, да отложили. Линия-то на бумажной ленточке при проверке сердцебиения отпечаталась не гармошкой, как бы было оно нормальное, а точно обломанным частоколом. Хирург спросил, давно ли страдаю таким неврозом. Сам, мол, не упомню. Одышки нет, но меня все время несет, и сон рваный. "Ежели, - говорю, - оставите меня здесь еще сутки на двое, то от лежки да безделья я наверняка вздерну копыта". Рассмеялся он и сказал, что у меня особая конституция. "Коли, - говорит, - вам скоро восемьдесят и не бывали у докторов, так попробуйте пока полечиться". Прописал толокнянку, велел не переохлаждаться, а главное - соблюдать диету.
- В питании ограничил? - спросил Лысухин.
- Нет, про пищу никакого запрета: ешь что угодно. Он про другую диету...
Старик остановился у крыльца и после покаянного хохотка заговорил в пояснение Лысухину, совсем, оказывается, не сведущему в его недуге:
- У меня в войну дружок был, Стас Макуха. От Мозыря. Ровесник мне. Жив ли теперь - не знаю. Не посмейся я тогда, а вникни в то, о чем рассказывал он, знамо, не дал бы маху. Прежде в их местечках семейные придерживались твердого правила: спали врозь и ночью объяснялись особо. Улягутся, он вытащит из-под подушки кичку и кинет ее к ней на кровать. Примет она ее - лады, а отшвырнет обратно - не взыщи, повертывайся на любой бочок и до утра жми ухо. С такой установкой живи ты сколько угодно, и никогда к тебе не привяжется эта старческая хворь, при которой велят соблюдать диету. К тому же и потомству не ущербно. Ведь не перевелись еще обалдуи, что ни с чем не считаются. Другой налопается - портянок самому не смотать - и боровом ломится в общую-то кровать. Да норовит, чтобы ему ни в чем никаких препятствий. От таких и родятся дурные-то ублюдки.
Словно подстегнутый сказанным напоследок, он тотчас устремился на крыльцо и с возгласом гостю: "Заходите!" - юркнул за дверь в сени. А Лысухин не вдруг тронулся с места, взбудораженный представлениями и помыслами о том, что, по выражению старика, называлось "такой установкой".