На великом стоянии - Николай Алешин 6 стр.


- Это я чан поставил под струю: вода в него льется по желобу с крыши - оно и чутко так по пустому-то дну. Минтом накатит полный. А дождевая вода хороша на стирку.

- Пришла ли овечка-то?

- Как я в уме держал, так и получилось: согнало ее ненастьем с угретого места, где объягнилась. Трех ягняток привела с собой. И все ярочки. В предбаннике устроил Маняшку с ними, а других овец перегнал в баню. И клеверку ей нарвал на гумне. Мокрый-то он поедистей. Пусть отдыхает. К осени подрастут ягнята - на племя оставлю их. А двух овец, что не обгулялись нынче, порешу под крыло. Одну для себя по снегу, а другую пораньше, когда зашлют из города на уборку картошки подсобников. Будут на постое у нас с Секлетеей хлебать щи с бараниной.

- Разве совхоз не обеспечивает питанием присланных на уборочную? - не без удивления спросил Лысухин.

- Как можно без того, - возразил старик, разувшись, чтобы "не тосковали" ноги, и в одних связанных из шерсти носках подсевши к гостю. - Им отпускают с птицефермы забитых петушков. Курятина хороша для жаркого, а щи на первое мы уж от себя. По осени у нас каждогодно полная изба. Не скучаем. Вот трубка недавно перегорела у телевизора, так Геронтий новую привезет и наладит, как приедет в отпуск. Директору совхоза любо, что мы остались здесь: весь инвентарь и всякое необходимое для звеньевых у меня на хранении. Очень сподручно: не катай его с центральной усадьбы, не перекладывай лишний раз. Случается, ребятам по экстренной занятости не приходится ездить домой, живут у меня. Без дружбы да выручки никак нельзя. Когда в совхозе бывает партийное собрание или в сельсовете совещание актива, за мной уж непременно засылают "козлика" с шофером. Так что я не в отрыве от жизни, хоть и на пенсии.

- И у нас некоторые пенсионеры с большим производственным стажем не порывают совсем с заводом. Я тоже отношусь к ним с уважением и консультируюсь с ними. - Достойно сопоставив себя равнозначно тем, кто оказывал старику взаимное содействие, Лысухин круто свернул разговор на то, что не переставало занимать его: - Все-таки кто из вас, Захар Капитоныч, сделал первый шаг на сближение - вы или Секлетея?

Старик стеснительно потупил взгляд и задумался, крепко потирая забранный в руку подбородок.

- Пожалуй, она, ежели вникнуть в самую суть, - произнес наконец, снова открыто взглянув на гостя. - Мне после того, как получил извещение о смерти Марфы, и в голову не могло прийти того, чтобы опять сойтись с кем бы то ни было, а не только с ней, с Секлетеей. Я, можно сказать, совсем не воевал, но вернулся с клеймом, страху подобным. Вот посмотрите-ка.

Он встал, снял и бросил на стул пиджак, поверх плеч задрал выбранную из-под ремня рубашку и оборотился спиной к Лысухину. Лысухин обомлел при виде жуткого шрама, пробороздившего спину поперек в области лопаток. Словно тут резанули пилой с широко разведенными зубьями. Шрам имел углубления только по краям, а между ними веревочно вспучилась молодая пунцовая ткань под тонкой, глянцевитой и прозрачной, как целлофан, кожей. Заметно было пульсацию всей перекрывавшей шрам ткани.

- О-о-о! - со вздохом, в жутком изумлении произнес Лысухин, поднявшись с места, и через стол потянулся, чтобы коснуться шрама, но сробел и отдернул руку. - Чем это вас?

- Крупнокалиберной с "мессершмитта". - Старик опустил рубашку, заправил ее под ремень и снова надел пиджак. - Мы в феврале сорок третьего года разбирали после немцев их железную дорогу и настилали свою. Наш-то путь шире. До того времени нам приходилось отвозить в тыл все крайне нужное и ценное, а тут уж многое хозяйски необходимое стали завозить обратно, в освобожденные места. Признаться, тем днем мы зря обнадеялись, что не должно быть налета: от фронта далеко, а главное - с утра спускался мучнистый снежок и портил видимость. Настилаем рельсы, стучим да объясняемся навыкрик, и никому из нас не грептит прислушаться к воздуху. И проморгали фашистского разведчика. Спохватились, когда истребитель сатаной взвыл на бреющем полете в лоб нашему стоявшему составу. Мои товарищи катышом с насыпи в кустарник, а меня дернула нелегкая к паровозу: рядом до него, и от пули, подумалось, верная защита. Только я припал на четвереньки, чтобы юркнуть под него, да тут же и остался. Впопыхах-то глаза застлало, и мне помстилось, что паровоз тронулся с места и с грохотом дернул весь состав, а спину мою обварил горячим паром. Ну, а фактически-то меня просто накрыло пулеметной очередью. - Старик сел, чему последовал и проникновенно внимавший ему Лысухин. - Восемь месяцев находился я на излечении в Свердловске, - продолжал старик, застегнув пиджак. - Пуля прошлась по обоим крылкам, но не срезала их, а только обколола. Задела и позвонок. Если бы строгнула его на полсантиметра поглубже, то и я при целых ногах остался бы до конца жизни, по словам хирурга, "постельной куколкой". Пока все подживало, лежать полагалось только ничком. Иначе и нельзя было: вдоль спины и по оплечьям наложили шину, чтобы хребет мне не свело горбом. Очень маялся от пролежней на брюхе и ляжках. Свет увидел, когда шину окоротали по кобчик и стали сажать меня на койку, а потом уже помогали подыматься на ноги. Владение в руках восстанавливал гимнастикой, начиная с пальчиков. Не описать радости, как сам научился подносить ко рту ложку. Так постепенно и обрел заново сам себя. Но при выписке меня обраковали по чистой и сказали: "Поедете домой". Я ни в какую: "Направляйте в часть! - И для убеждения подал комиссии присланную Марфой на две недели перед тем похоронку на Геральда - в затеклых словах от наших слез. - Буду мстить фашистам за сына!" И не ушел из военкомата, устроил на диване в приемной сидячую забастовку. Через то добился нового решения: зачислили в команду выздоравливающих. Невелику сформировали. И угодили мы вскоре не на фронт, а в резервную армию на Дальнем Востоке. Тем же утром пожаловались старшему политруку: зачем, мол, нас заслали сюда? Мы пока не инвалиды. Мало чести - загорать тут на стоянке да зря есть хлеб. А он фартовый из себя: плотный, осанистый, и едва ли за тридцать ему. Гимнастерка не первой носки, но погоны и ремни на ней в таком обиходе, будто только что получены им со склада. Мы приняли его за надежно окопавшегося тут тыловика, над которым не капало и не каплет. Но он крепко урезонил нас: "Если, - говорит, - вам до сих пор не сказано и невдомек самим, почему попали сюда, так не надо домогаться о том и к тому же предъявлять обиды, что очутились здесь вопреки желанию. Мы все здесь не на "стоянке", как огульно выражаетесь вы, а на великом стратегическом стоянии! Заслоняем наш исконный рубеж от враждебного нам соседа, который предан фашистской Германии по военному союзу "Ось Берлин - Рим - Токио". Гитлер -шкворнем в этой "оси": она вертится по его диктату. Колесо с одного ее конца уж сбито и рассыпается: откаталось в наших степях да в Африке. Колесо на другом тоже порасхлябалось на ухабах Китая и Филиппин. Сосед готовился толкнуть его и на нас, но так и не посмел до сих пор: не забыл, во что обошлась ему перетяжка того колеса после дерзких наездов на нас у озера Хасан и реки Халхин-Гол. Теперь не отзывается на вопли Гитлера о помощи: самому до себя. Но договора с ним не расторгнул, и нам приходится держаться начеку. Вам, фронтовикам, не занимать боевого опыта, какая бы случайная заваруха ни завязалась здесь, - в похвалу сказал нам. - Вы вдосталь давали прикурить немецким оккупантам. Так припалили им ноздри, что они теперь отпрянули местами почти до самых наших довоенных границ. Вы не в долгу у Родины. Всякий из нас позавидует вам. Сошлюсь на себя. Я из Мосальска. Про моих земляков давняя молва: "Где побывали мосали, там три года не соли". Как бы я швырнул той "соли" в бешеные глаза фашистским извергам! Они сожгли наш дом. Мать погибла при бомбежке города. Отца-коммуниста расстреляли гестаповцы по доносу предателя. Вот в каком долгу у меня гитлеровцы, а рассчитаться с ними мне пока не позволяет приказ, потому как обстановка здесь постоянно была и все еще остается чреватой взрывом. Всякие заявки кого бы то ни было о добровольной отправке на фронт, отклоняются командованием. И вы, - попрекнул нас, - зря оговорились, что здесь вроде как обидно без дела есть хлеб. Нечего стесняться! Жуйте его и хлебайте приварок так, чтобы соседу через пролив было слышно, что у вас зубы крепкие и утроба в исправности". Такой чудак! - рассмеялся старик.

11

Ранение старика, обезобразившее ему спину, так повлияло на Лысухина, что он проникся к пострадавшему глубоким уважением и уже не осмеливался теперь пресекать по своей прихоти его подробный рассказ про службу на Дальнем Востоке. Лишь учтиво спросил:

- Не до конца ли войны оставались там?

- Оттуда и демобилизовался. Перед тем как после капитуляции фашистской Германии необходимо было покончить с войной и в Азии, у нас в гарнизоне накануне его выступления проводился строгий медицинский осмотр. Меня опять, как я ни просился, не допустили в боевую часть любого рода войск, оставили дослуживать тут же, в береговой охране. Так я за войну и не побывал за границей ни на Западе, ни на Востоке. Вернулся домой без всякого памятного сувенира.

- А на спине-то чем не сувенир? - шутливо съязвил Лысухин.

- Верно, - безобидно согласился старик. - Ни износить, ни расколоть его до гробовой доски.

- Вашим деревенским известно было, что вас так ранили?

- Жене сообщили еще до того, как я очутился в госпитале. А показаться-то им пришлось в тот же день, когда вернулся домой и пошел на Сутяги к могиле покойницы. Бабы на картофельнике хоть и заметили меня, но мне сдалось, что не признали: все-таки я был далеконько от них. А сунулся с поля в лес - такое мне бросилось в глаза, что и думать забыл о них. До войны Сутяги-то кругом охватывал лес, а тут не успел я войти в него, как он сразу оборвался. Впереди и по обеим сторонам от меня открылась большая вырубка. Я недолго недоумевал, глядя на нее: вспомнилось первое письмо Марфы, присланное мне, когда я стал служить на Дальнем Востоке. Она жаловалась в том письме, что бьется с дровами, которые всем деревенским приходится таскать на себе по слеге да куртяжу из-под Сутяг: конское-то поголовье год за годом сдавали на нужды фронта. От двадцати лошадей осталось в колхозе только три забракованных животины. На Помпее возили воду да корма на ферму. Чемберлена умотала каждодневные дороги при всяких поставках - уж кнута не чувствовал. А жеребая кобыла Клеопатра скинула с надсады при вспашке зяби и совсем обезножела. Никогда у нас рогатый скот не знал упряжки, но бабам поневоле пришлось охомутать быка Сократа. Куда уж буен был он, но сразу покорился, как потянули его вдоль борозды за железное кольцо, продетое в ноздри. За четыре дня ударной работы он так запал боками, что стало видно, как под кожей каждое ребро волной переливалось от натуги, а дых на все лады сипел гармошкой. Выбьется из сил, тут бабы сами впрягутся в плуг, а его отведут на ферму, чтобы отлежался за ночь. "Начнем вечернюю дойку, - писала Марфа, - иной корове не стоится спокойно, помыкивает да воротит голову в ту сторону, где в угловом стойле бык лежа ел клевер. Пристрожишь бедняжку: "Не пяль глаза! Не видишь, что снята там со столба табличка?" Это Марфа-то про дощечку, надпись на которой гласила про Сократа: "Производитель".

- Почему же сняли табличку-то? - смеясь спросил Лысухин.

- Не потому, что не соответствовала, а совестно было перед Сократом. Тогда в тылу-то люди и скот одинаково мытарились от трудностей. Оно и получалось иногда, что тяжкое с забавным схлестывалось об руку. - Старик вздохнул и продолжал: - Все, прочитанное в Марфином письме два уж года назад, заново возникло у меня в памяти, когда я остановился на минуту перед вырубкой и оглядывал ее. Она сплошь заросла иван-чаем, который первее малинника и древесного молодняка появляется на гарях да на свежих местах после пилы и топора. Этот лесной травостой таким тут вымахал, что в нем не видно было ни пней, ни лому после валки. Но уж посекся от увядания. Лиственность-то серой ветошью повисла вдоль стеблей, а стручки с иголку кедра почернели, скрючились и лопнули. Пух с семечками мельче маку обволок их и ждал только ветра. Он мошками взроился надо мной, как только я шагнул и задел собой первые стебли. Исчихался от него, пока лез скрозь заросли. И весь опеленался паутиной. Она катышами свертывалась под ладонями, когда я выбрался на Сутяги и стал освобождаться от нее. Кладбище оставалось таким же заглохшим и сиротским, каким было всегда в этом чахлом лесном закутье. Уцелевших крестов - по пальцам сосчитать, да и могил, заметных глазу, было негусто. В широких прогалах между ними даже не угадывалось в траве вспучин на местах родительских погребений: время все тут затоптало вровень. При солнечном застое и кроткой тишине меня от печальных дум на родном погосте вроде дремно оморочило. Хоть не шевельнуться. А из кустов синичка-пухлячок тоскливо посвистывала мне в упрежденье об усопших: "Цы-и-иц, спят, спят!" Поочухался я все-таки оттого, что так растрогался на этом нерасторжимом прибежище всех нас и стал распознавать по крестам, где тут положена Марфа. Похоронили ее в феврале, а в конце марта сестра Анна отписала мне, что привезла на санках по насту из Дорофеева на Сутяги сделанный ее свекром крест, который она едва поставила на могиле: так-де руки отбила ломом, обкалывая мерзлую землю, что после уж кое-как написала на кресте чернильным карандашом имя покойницы. Первой приметой мне и должен был оставаться тут крест из нового дерева. А хвать-похвать, такого не оказалось: все темные от давности. Только два, выкрашенные охрой, стояли позади других и приятно выделялись. К ним меня и потянуло без всякого домысла, наобум. Ближний, к которому я подошел, был невысок и перекрыт с верхушки на оба конца главной поперечины широкими дощечками, чтобы скатывался дождь. На срезанной под коньком иконке черного письма, принятого у староверов, различались только венчики вокруг головы богородицы и младенца. На железке с листок тетрадки, приколоченной к кресту, я прочитал мелкую, по-печатному выведенную надпись: "Храните, горни ангелы, покой рабы божией Веры Аверкиной, предсташа оная во младенчестве!" "Значит, девочка Секлетеи тут", - схватился я догадкой, глядя на ладную, как пряник, отделанную могилку. Она была обмазана по сторонам вокруг глиной с толченым кирпичом, а сверху поросла и казалась покрытой зеленым ковриком с теми яркими цветочками на нем, что называются ноготками. Они светились в траве, точно с совка насыпанные горячие уголечки. Я вчуже ранился жалостью к матери, видать, все еще неослабно страдавшей по своей умершей крошке, и обернулся к другому, одинаково выкрашенному кресту, что стоял направо, шагах в пятнадцати от меня. У подножья он был круглым, с на полметра от земли уцелевшей корой на нем, отчего казался не вкопанным, а сделанным на месте из тут же выросшей ели: дерево спилили, пень в два моих роста обтесали как смогли, врезали в него поперечину - и торчи тут, сколько потерпит время. В тоскливых помыслах о равной участи этого надгробного стража и нашей доле я вплотную подошел к могиле. Она была исправно поднята и подрезана заступом. Ее пока обметал одни пырей - впроредь травинка от травинки. Поднял опять глаза на крест да так и пригвоздился взглядом к надписи на его поперечине: в первом же, точно напечатанном слове сразу признал руку Секлетеи, прежде чем прочитал все остальное: "Бурмакова Марфа Григорьевна. Жития ее 43". Не так я тронулся сердцем, оттого что невзначай очутился у могилы жены, как растерялся от неожиданности этого. И ни о ней, ни о покойнице, был охвачен думами, снова и снова перечитывая надпись, а о Секлетее: "С чего она порадела умершей, навела такой обиход на ее последнем прибежище? Может, потому, что работала вместе с ней на ферме и, как верующая, сочла угодным делом почтить память? Иначе зачем? Неужели с корыстным умыслом, чтобы услыхать похвалу от людей? А не вернее ли то, что, поскольку меня и ее постигла за войну одинаково тяжкая участь, ей пришло на ум и меня не обойти участием: пусть, дескать, порядок на могиле будет в отраду ему?.." Получалось вроде наваждения: вместо того чтобы отдаться горю, я стоял, сбитый с толку догадками, которые лезли мне в голову, как досужему при разборке кроссворда. Надо бы Марфу памятью-то вызывать, а мне представлялась Секлетея.

- А вы, Захар Капитоныч, не иначе как и раньше заглядывались на нее? - сунулся с лукаво-ласковым замечанием Лысухин.

- Ой нет. И в мыслях даже не держал того. Уважал - это верно: за ум, за приверженность к делу да за нрав под стеклом... А на кладбище-то она растревожила меня тем, к чему уж не следует пришивать ничего лишнего. Да и вдаваться-то во многое мне не довелось там: пожалуй, не простоял и трех минут у могилы Марфы, как позади вторгнулся в тишину шум. Оглянулся: за крестами, над иван-чаем, пух-то его вздыбился облачком, быть от вихря. И не по ушам - по сердцу стегнул мне женский голос: "Не забирайте в сторону. Вот он где шел". Сразу понял: все-таки всполохнул я на картофельнике баб. Не утерпели, поспешили на проверку меня по моему же следу. Первой выбралась из бурьяна Парасковья Рунтова. Муж ее был в колхозе бригадиром. Его мобилизовали в начале сорок четвертого, а погиб он перед самым концом войны. Бригадирство-то после него так и осталось за Парасковьей по настоянию баб. Увидала она меня - и со всех ног ко мне. Засновала между могил, что с крестами, а по открытым-то побежала напрямик, как по приступкам. Запыхалась и остановилась, ухватившись за сухое пнище бузины невдалеке от меня. Поскидала с лица паутину и огласила остальных, подоспевших к ней: "Да он это, Захар Капитоныч! - Еще перешагнула через две могилы и с душевным простоном поклонилась мне: - Отслужился, дорогой ты наш воин! И на-ка, к самой пожаловал допрежь всего. Экий ты правильный человек! Не дождалась тебя Марфа-то Григорьевна, да хоть доступ-то к ней не потерялся. А нас известили в похоронках про своих, но попробуй-ка найти, где они головушки сложили? Про сынка отписано - "под Смоленском", а про самого - "на Шпрее". А чередом не указано. От солнышка отказалась бы, кабы кто взялся отвести за такое да ткнуть как слепую в точное место". И взахлеб разревелась в фартук, не чувствуя того, что он в земле. Слезно взвыли по той же причине и другие бабы. А девки сомкнулись за ними и не спускали с меня глаз в немой тоске.

12

Старик прервал свой рассказ и, навытяжку выпрямившись корпусом, обратился взглядом и слухом к углу направо, за которым на воле плеск воды, падавшей с желоба в переполненный чан, слышен был явственнее шума ветра и дождя.

- Наверно, под чаном-то уж набралась лужа, - высказал то, что в мыслях держалось подспудно. - Надо спустить, не то вода просочится в подполье.

Он наспех обулся, надел плащ и отлучился. Вернулся невдолге и сообщил:

- Протяпал колуном бороздку. Теперь вода не застоится, под гору сбежит. - Плащ снял и повесил, а разулся уж после того, как принес из сеней в рулон свернутый и перевязанный бечевкой матрац из поролона, распустил его и прислонил к кровати. - Поотволг в прохладном-то месте. Обсохнет - и постелю на кровати сверху всего. На него и ляжете.

- А вы где? - спросил Лысухин хозяина, сунувшего сапоги под стремянку, по которой взбираются на печь.

Назад Дальше