На великом стоянии - Николай Алешин 7 стр.


- Вон мое-то место, - кивнул старик вверх, на печку. - Там настил из досок и тюфяк на нем, чтобы не зажариться на голых кирпичах. Кочет не несушка - знает свой насест. - С шутливой журбой о себе опять сел напротив гостя, смотревшего на него в томном ожидании, и спросил смеясь: - Свое вас томит, Вадим Егорыч?

- Не понимаю, про что вы, Захар Капитоныч? - смущенно оживился Лысухин.

- Как же не понять? Про старую погудку: "Не уложишь работника ужином без хлеба, а малютку сказкой, без конца". Так ведь?

- Точно, - согласился Лысухин, но усомнился в другом: - Неужели ваши колхозницы, Захар Капитоныч, бросили работу при виде вас и из любопытства увязались за вами? Даже не верится.

- Ничего к вам от выдумки у меня, - построжал старик. - Так оно и было тогда. Их толкнуло ко мне не только любопытство, а пуще то, чтобы выплеснуться неуемной мукой о своих родных, что не вернулись к ним с проклятой бойни. Они сперва выревелись вволю, а тут уж вдались и в разговор обо мне. Та же Парасковья Рунтова отняла от лица фартук да всхлипнула еще раз напоследок и с прищуром глянула на меня мокрыми, до красноты натертыми глазами. "А ведь ты ничуть не изменился, Захар Капитоныч, - сказала в удивлении. - Даже вроде помолодел. Справный, как огурчик". - "Да от него духам попахивает", - подколола меня со смешком самая разбитная из вдовых солдаток-молодух Шурка Цыцына, что ближе всех оказалась возле меня. И точно хвои подкинула в костер: сразу многие распечатались улыбкой и уставились на меня бодрее. Я, верно, еще накануне, вечером, как слез с поезда, застал на станции парикмахерскую открытой и зашел подравняться, навести фасон, как полагается отпускнику по чистой. И хотя всю ночь и с утра до одиннадцати ехал до Ильинского на попутной подводе да часа полтора шагал до дому, одеколон-то, оказалось, не совсем выдохся под пилоткой, которую я снял у могилы Марфы. Шуркин-то нюх и выдал меня, и это сразу обернулось мне боком. Ее старшая сестра Наталья, у которой после мужа осталось на руках четверо ребят да престарелый слепой свекор, сказала про меня: "Что ему не прихорошиться, коли вернулся на своих ногах и во всем новеньком. Да и служба выдалась - ладней не надо: сперва все на колесах при вывозке того, чего не удавалось захватить немцам, а потом гвоздком приткнулся к одному месту, где ни голода, ни холода, ни сморода. А мой Назар как явился после пасхи по повестке в сорок втором, так и высунули вскоре на передовую под Харьков. Тут фашисты снова навалились, как в начале войны, и пришлось отступать до самого Сталинграда. Только три письмеца удосужился черкнуть и мало жаловался на свои тяготы. "Днем, - писал, - отбиваемся на ходу, а ночью окапываемся, чтобы закрепиться. Бывает, сутками держим оборону, пока опять не прикажут отойти. К страху притерпелся, к недосну привык, но на лопатку имею зуб: не подскажет, на сколько колодцев выкидал земли и на сколько еще придется". Для нас он в усмешку про лопатку-то: пусть, мол, верят, что она его не подведет. Да не по нем получилось: землей спасался, в земле и остался". Она всхлипнула и в нитку поджала губы, а живот запал: видать, крепилась, чтобы не разреветься снова. После нее, скажи, хоть бы кто подкинул словечко. Одни смотрели на меня строго, а другие - хуже того - отвернулись. С их молчанья у меня перехватило дыхание, как от ваты с наркозом перед операцией. Едва сглотнул сухоту в горле и заговорил в свое оправдание: "Бабоньки... дорогие! Нет моей вины, что не попал на передовую - честное партийное! Просился, но угодил на колеса согласно распоряжения. А ломки да маеты в транспортной бригаде принял не меньше фронтовиков при налетах фашистской авиации: то насыпь обрушит вместе с полотном, то груз скинет с платформы воздушной волной. Стрелку при спаренном пулемете только крутись да пали, а мы за свое: тащим к месту повреждения все запасное, что возили с собой на аварийные случаи: рельсы, шпалы, крепежный материал. Теперь ума не приложу, как это мы успевали управляться под бомбежкой и выхватывать состав из опасной зоны. Винтовка была у каждого из нас. Да до нее ли, когда копошишься, как мураш у поврежденного муравейника? Стрелять уж совсем не приходилось. И на Дальнем Востоке строго-настрого было приказано держаться тихо - в соблюдение мирного договора. Если в сопках стоишь на посту и на тебя невзначай наткнется лазутчик или бродячий кабан, не вздумай пустить пулю, наделать сполоху. Обороняйся штыком - холодным оружием. Так оно и получилось, что я за всю войну только чистил винтовку-то, раек наводил. Но сам не уберегся, самого позашабрило". Тут я тоже, как и вам, показал им оголенную-то спину. Доглядеть не мог, что с ними сталось при виде ее: голова-то ведь быть в мешке очутилась в задранной гимнастерке вместе с рубашкой. Зато меня даже прознобило от их испуганных аханий и всяких возгласов, каких уж не упомню сейчас. Одним этим не обошлось: насунулись щупать мой рубец. Вы видели, какая кожа на нем: хлипче заболони. А им ни к чему, что пальцы у них в земле и царапкие, как наждак. Но я не только терплю, а даже замираю от приятности, точно кошка, которую гладят. И про себя ликую: "Приняли! Теперь лады. Как хорошо, что не без пропуска вернулся к ним!.." Не знаю, все ли, потрогали мой шрам. Перестали, когда Парасковья оговорила их: "Хватит прикладываться, быть прежде к воде монастырского ключика страстотерпца Макария. Закройся, Захар Капитоныч". Сама же задернула на мне гимнастерку с рубашкой. Я не успел еще подпоясаться ремнем, как Наталья повинилась мне: "Прости меня, Захар Капитоныч, за безрассудный выпад! Страдалец ты и с наше к доле злой причастен". Тут я на уговор: "С чего мне обижаться, Наталья Тимофеевна? Одной бедой мы все повязаны и должны сознавать". Она спросила: "Тебе уж, наверно, с твоим увечьем к щепке не нагнуться и не поднять ее?" - "Щепку-то, - говорю, - подниму, а вот к мешку с картошкой не подступлюсь: такое заказано". А Парасковью подмывало главное: "Как теперь определяться будешь?" - Пока, мол, не решил. Не минешь, где полюднее, впритык к молве да новизне, чтобы не заедала в одиночестве тоска. Пожалуй, подамся в проводники на железную дорогу: самое сподручное дело в моем положении". Парасковью так и передернуло: "И не выдумывай! - осадила меня. - Куда тебе от нас, на какую еще людность? Тоска-то позападет и здесь. Куда ни ткнись, ее уж нигде не размотаешь совсем - ни в каком бойком месте. Нечего и смышлять, что где-то вольготней. Давай-ка опять в колхоз на прежнюю должность. После тебя у нас уж третий председатель. Дарья Цыцына недолго продержалась: сняли за неуправу. Только зыкала на нас, а у самой не было толку вникать в хозяйство. Сдала дела Семену Бородулину из Прилужья. Ты, чай, знаешь его: страховым ходил по всем деревням нашего сельсовета? Он прихрамывает. А про таких верно говорится: "Вор-нога". Допустил недостачу. Хоть и покрыл ее, но за подрыв доверия его бы ни за порог из дому, да война отняла порядочных-то людей. Его и подсунули к нам. У этого на всех хватало обходительности, да только глаза отводил каждому таким поведением, а сам ухитрялся завышать поставки и излишки от них потихоньку переправлял родне. На том и погорел: мало, убрали от нас, исключили из партии и отдали под суд. А теперешний председатель прислан из района. Воевал и освобожден по ранению. Дело знает, но тем недоволен, что у нас глухо. Семью не выписывал и все хлопотал о переводе. И добился своего: посылают на какие-то высшие курсы. Так что бери у него ключи, раз подоспел вовремя". Все, как она, с той же просьбой ко мне. Я не стал настаивать на своем, но сказал в осадку им, что, мол, не от меня зависит. "Мы составим заявление и все подпишемся, - заверила Парасковья. - Сегодня же. Докопаем картошку на загоне и к вечеру придем к тебе примывать избу. Расколачивай окошки!" Тут Шурка опять вогнала меня в краску: "Не расколачивай, Захар Капитоныч: влезем. Не наша ежели, так чужая. Доглядит, как отстираешься да вывесишь на просушку споднее, сразу догадается, что живешь один, и той же ночью, не успеешь очухаться, подвалится и зачурит тебя". Такой взорвался хохот, что мне бы хоть провалиться с глаз их. Парасковья для блезиру посрамила Шурку: "Оторвать бы тебе твой негодный язык, Сашка! Надо же брякнуть такое про степенного человека. Экая бесстыжая хабалка!"

Лысухин смеясь сказал:

- Занятная встреча получилась у вас со своими на кладбище. Точно в театре на сцене: суровое вперемешку со смехотворным.

- А мы легки на перепады-то. Такая уж нация. У нас гнев и милость, слезы и пограй - всегда рядом. Я вместе с колхозницами выбрался из Сутяг на поле и предупредил их, чтобы вечером не приходили ко мне примываться: оказал, что уйду в Дорофеево к сестре Анне за ключом, у нее, мол, и останусь ночевать. Так оно и было.

13

Нетерпение к тому, чем хозяин оставался озабочен, толкнуло его к кровати: он перенес с постели на стул подушки, взгромоздил и разостлал сверх покрывала гремучий поролоновый матрац, затем положил в изголовье одну из подушек и снова сел.

- Можете даже не раздеваться, как будете ложиться, - сказал гостю, отнюдь не торопя его.

- Зачем же в верхнем? - возразил Лысухин. - Здесь очень тепло. - И не тронулся с места, убежденный, что им обоим уж не отойти ко сну, пока старик "не прокрутит до конца пластинку", как выражаются теперь про тех, на кого накатит охотка поделиться с другими всем значительным из личной жизни.

Старик пустился в дальнейшее о том:

- От сестры я вернулся на другой день часов в одиннадцать. В избе меня обдало вроде потребной тванью. С воли-то едва пригляделся ко всему при чутошном свете, что сквозил в прорехи между досок заколоченных окошек. Стол и стулья оказались тут. На кровати - она была тогда деревянная, сделанная еще отцом - остался только тюфяк из мешковины, солома в котором истерлась в труху. Подушки и одеяло сестра после похорон Марфы увезла вместе с одежей и посудой к себе, хотя в наших местах никогда не было падких на крестьянские пожитки. Стекла все оказались целы. А дохлых мух валялось на подоконниках между летними и зимними рамами - на неделю хватило бы синичке. Я и без того отяготился нежилой пустотой в избе, а при виде мух вдруг подумалось, что вот так же зачахну тут наедине с самим-то собой. И даже подосадовал, что напрасно поддался настоянию сестры остаться в деревне, о чем увещевали меня на Сутягах и колхозницы. Опять замотался по избе, осматриваясь везде с полной решимостью, что пусть все увезенное из нее останется у сестры, а мне, мол, порожнему-то, свободнее притянуться где бы то ни было. И невзначай зацепился взглядом за часы на стене. Вон они, - указал на старые ходики с облупившейся раскраской на щитке и почерневшими от ржавчины стрелками на циферблате. - Цепочка-то была оттянута до отказа. Я поддернул гирьку и толкнул маятник. И они, точно живые, заговорили со мной своим задорным тиканьем. У меня сразу поотлегло на душе. Теперь каждый день заводишь их и не прислушиваешься к ним по привычке-то. А в тот раз я глаз не спускал с них, и мне дивным казалось, какая дружелюбная сила вложена в их механизм! После, когда по решению райкома я опять стал председателем колхоза в нашей Алферихе и вкрутую втянулся в дела, не замечая, как в заботах и хлопотах незаметно замелькали дни и недели, а бабы, от глаз которых никуда не денешься, стали с подкумырцем намекать мне, что мужику в моей поре нет нужды оставаться бобылем и при огне ночи коротать с газетами, я отговаривался в шутку тем, чем тронулся в пустой-то избе по возвращении: "Мне вовсе не приходится скучать в одиночку: у меня часы идут". - Старик посмеялся, вспомнив давнее, и заговорил с той же увлеченностью: - С бабами-то не всегда случалось перекинуться в деловой обыденке вольным словечком. А вот с Секлетеей стал встречаться каждодневно в колхозной конторе. Должен чуть отторгнуться в историю. Когда у нас организовался колхоз, меня, как партийного и мало-мальски развитого, выбрали председателем. И первым затруднением для нас оказалось подыскать помещение для конторы. Хотя в деревне было четыре пятистенка, но хозяева их не хотели сдать лишнюю половину на платных условиях: покоя-де лишишься от топота и колготни за стеной, да и дом не спалили бы через курево. И я решил перестроить под контору свою старую амбарушку. Выломали мы со Степаном Цыцыным сусеки из нее, прорубили окошко с косяками под двойные рамы, проконопатили пазы, сложили печку и с улицы над дверью приколотили вывеску: "Алферинский колхоз "Красный луч". Тесновато было, но и хозяйство-то невелико - так что по Сеньке шапка. Десять лет ютились тут, пока не стала обваливаться глина в замазанных углах да сыпаться гнилое крошево из-под плакатов да наших обязательств на стенах. Ничего не оставалось, как выписать в лесничестве корней восемьдесят на постройку новой конторы. Но война сорвала наши планы. В конце июня сорок-то первого меня отправили в транспортную бригаду, а муж Секлетеи угодил на фронт. После него счетоводом в колхозе опять стал Степаша Рунтов, которого я увольнял за пьянку. Но и он перед зимой был мобилизован. Никого в колхозе не нашлось желающих заменить его: писать и считать умел каждый, но по неопытности опасался напутать. Только Секлетея по просьбе правления охотно ушла с фермы на работу в конторе. Но не стала зябнуть в прогнившей развалюхе, перенесла все бумаги с делами в незанятую половину своего дома: за месяц перед тем у ней родилась девочка, голосок которой она всегда могла услышать за стеной и отлучиться к ней на время. С первого дня, сменив председателя, уехавшего на высшие партийные курсы, я не переставал приглядываться снову к конторе в доме Секлетеи. Очень влияла и приятно связывала меня тут прибранность и чистота: крашеный пол, занавески и цветы на окошках, печь-голландка, побелка которой не была затерта до кирпичей спинами колхозников, как на боках печи, что обогревала прежнюю контору в моей амбарушке. Электричества не было тогда в деревне, его провели только в шестьдесят втором году. И меня задевало, что Секлетея повесила свою "молнию" вместо старой лампы с жестяным закоптевшим, как сковорода, кругом над стеклом, которую я только прособирался, но так и не переменил за десять лет председательства. Если бы на стенах не плакаты о займе, животноводстве да не производственный план нашего колхоза, очень разборчиво написанный Секлетеей на обратной стороне склеенного шпалера, да убрать бы напротив дверей, под портретами Ленина и Сталина, строгое объявление "Не курить и не выражаться", то пришлому человеку подумалось бы на первых порах, что он в горнице, а не в проходном и сборищном месте. И сама Секлетея, занятая писаниной за своим столом, казалась мне молоденькой учительницей, а не счетоводом, не бумажным кротом, какими были до нее при мне не вернувшиеся с войны Степаша Рунтов и ее Федор. Четыре лихих года, судя по внешности, ничего не отняли у нее - ни миловидности, ни ладной стати. Она уж не повязывалась монашкой, как раньше; русые волосы зачесала на затылок и забрала в тугой пучок: видать, свыклась с тем, что на людях и выглядеть следует по-людски.

Уборочная не позволяла мне засиживаться в конторе: дорог был каждый день, чтобы управиться вовремя. Благо имелись и условия. Председатель, которого я сменил, не оставил меня у разбитого корыта. До войны он был агрономом, а на фронте политруком. В сорок четвертом году освободился по ранению: навсегда окунул левый рукав в карман. Ему удалось заполучить через военкомат для колхоза трех трофейных лошадей. С привода они были очень слабы, сморены и подорваны. Едва поправились на наших выпасах. А чалый крупный мерин, которого председатель назвал на мой манер - с загвоздкой - Гудерианом, хоть и повыровнялся в теле, но кувылять не перестал, и подковы не держались на растрескавшихся копытах. Я потому так озабоченно крутился везде по хозяйственным делам под конец уборочной, что мне гребтил трудодень: надо было что-то выкроить за него на весь тот не суливший сытости послевоенный год. Зерно почти все утекло из закромов на хлебосдачу по повышенному плану да в уплату за вспашку зяби по договору в открывшейся тогда в Ильинском МТС. Вся надежда оставалась на картошку и лен. Их удалось-таки выхватить до заморозков с поля в хранилище да под навес. Старшеклассников ильинской школы на две недели сняли с учебы и посылали в помощь колхозам. Я договорился с директором, чтобы наши алферинские ребята работали у нас же. Они славно пособили колхозникам околотить лен цепами да вальками. Мы первыми в районе свезли на заготпункт тресту и льносемя, а в стимуляцию за них получили пшеницу. Вот только тогда я отмотался и ожил, вроде прута под берегом после схлынувшего половодья. Дел в колхозе поубавилось. Теперь бригадир Парасковья Рунтова одна могла доглядеть, как и что ладилось везде, и только в крайнем случае приходила ко мне за советом в контору, где я просматривал документацию, сверяясь, все ли в порядке, не просрочено ли что, нет ли в чем издержек. И поражался, как аккуратно вела счета Секлетея. Повторюсь про нее: при первой встрече с ней в конторе она, без черного платка, каким повязывалась до войны, уж не показалась мне похожей на монашку, и я подумал, не переменилась ли она и в убеждениях. И обманулся. Когда она от души поздравила меня с возвращением, я тут же поблагодарил ее за то, что привела в порядок могилу Марфы на Сутягах. Она стеснительно потупилась, навытяжку напустила по талии свою пухлявую кофту, связанную из зеленой шерсти, потом вникло глянула на меня и сказала: "Могла ли я иначе, Захар Капитоныч? Ведь вас и меня одинаково поквитал бог в напастях". Я хотел было сослаться вместо бога на судьбу, да оно все равно не меняло смысла: "поквитал", "поквитала" - какая тут разница? Смолчал. А после у меня из головы не выходило это ее вроде двойственное "поквитал". Днями все думалось, что в нем крылось: наказал или уравнял?.. Иначе творя, так подвернула воз к крыльцу, что ни сдвинуть его, ни перелезти через него. И досадовал на себя за неотвязные догадки: она мне в дочери приходилась, а я, поди ж ты, не мог справиться с собой…

14

На подступах признания о своих сердечных чувствах к Секлетее старик не усидел - из побуждения разрядиться движением, что было свойственно его натуре. При этом не мог обойтись без того, чтобы не заняться чем-нибудь. И в этот раз снял с гвоздя фуфайку, висевшую рядом с плащом, но не стал надевать ее, а свернул исподней стороной наружу, поднялся на одну ступеньку стремянки и положил фуфайку на край печи, к стене - предварительно в изголовье себе. Из-под рук его неожиданно юркнул на стремянку тучный дымчатый кот и со стуком спрыгнул на пол.

- Ишь ты! - воскликнул старик, глянув на него сверху. - Вон где оказался, я и не заметил. Тихой сапой пробрался на теплецо перед непогодой-то.

Кот между тем лениво направился к порогу, но не приблизился к нему вплотную, в дугу выгнулся всем корпусом, потряс задранным кверху хвостом и сел. Старик подошел к двери и взялся за скобу, чтобы выпустить кота. Но кот вдруг отпрянул назад, к стремянке, и в два скорготных зацапа махнул по ней обратно на печь. Старик взглядом проследил за его исчезновением там, в затемках, и засмеялся.

- Видали номер? - обернулся к Лысухину. - Как в цирке. Заспался, и тошно стало. А на волю сдрейфил: лапы замочишь.

- Здоровяга он у вас. На енота потянет по величине и меху, - оценочно высказался Лысухин.

Назад Дальше