- Не перебивай! - отрезал Петька. - Я всю жизнь, ребята, знаете, о каких горах мечтал? Чтобы снег - чистый-чистый. И черные скалы. И ветер свистит. А мы веревкой одной связаны - другие ребята, и еще... еще девушка. А потом чтоб на вершине - все вместе, обнявшись, - бородатые, обгорелые, в темных очках, хохочем себе, а у девушки ветер волосы треплет. Ну, знаете, как в этой... ну, в кинохронике, все видели.
- И чего ж ты? - спросил Иван.
- Что "чего ж"?
- Чего ж не полез?
- Так я ж и говорю - не так жил, как надо. Эх, да чего там! Сколько?
- Восемь четвертого, - сказал Шугин.
- А, бодай его, тянется как резиновое.
До взрыва оставалось двенадцать минут.
Глава вторая
ПЕТЬКА ЛЕНИНГРАДСКИЙ
Петька Ленинградский был круглый сирота. Роскошную фамилию свою он получил в Доме малютки, куда попал из блокадного Ленинграда.
Полтора десятка маленьких человечков... Жизнь в них едва-едва теплилась. У них и плакать-то не было сил.
Их перевезли через Ладогу на Большую землю одними из первых, доставили этот невесомый груз в ближайший Дом малютки. Перед купанием, извлеченные из бесконечного вороха тряпья, они лежали неподвижные, безмолвные. У некоторых на тоненьких, как карандаши, руках были привязаны бирки с именем и фамилией.
У Петьки бирки не было.
Что это означало, понимал всякий.
И вдруг в напряженной, неестественной тишине раздался плач.
Это плакал Петька.
Не выдержала, бросилась к нему одна из нянек, подхватила на руки и, обливаясь слезами, проговорила:
- Запел! Запел, родненький! Запел, петушок ты мой ленинградский! Значит, выкарабкаешься, значит, живой будешь!
Так и стал он Петькой Ленинградским.
Историю его имени знали все. Петька любил ее рассказывать.
Петька был человек отчаянный и веселый (по крайней мере хотел таким казаться). Он говорил:
- Я как могила Неизвестного солдата. Во мне любая, понимаешь, фамилия может быть сокрыта, любой род. Я, бодай, всехний родственник. Может, твой, а может, твой. Может, я князь или там граф Шереметев какой. Могу считать, имею право. Я - Ленинградский, человек общественный. Во мне тайна имеется, поняли, гаврики?
Детство свое провел он в детдомах, ни в одном подолгу не задерживаясь по причине беспокойного характера; анархических замашек и непочтительности ко всяческому начальству. Петька был вернейшим товарищем, что, по мнению воспитателей, усугубляло его недостатки и вину - увеличивалось пагубное влияние на окружающих. Всякий раз он оказывался той самой ложкой дегтя в бочке если не меда, то чего-то вполне добропорядочного. И по этой причине от него старались избавиться как можно скорее.
Таким образом, за недолгие свои отроческие годы успел он побывать воспитанником чуть ли не всех детских домов Союза, приобрести невероятное для одного человека количество друзей-сверстников и столь же удивительное число врагов среди воспитателей. Гордился таким фактом своей биографии Петька чрезвычайно.
Но увы! Все эти Петькины разногласия с педагогической наукой окончились довольно грустно.
Попав под качало человека сухого и жесткого, после очередной грандиозной (вселенской, по выражению Петьки) драки между детдомовцами и воспитанниками местной "ремеслухи" Петька очутился уже не в детском доме, а в колонии для малолетних преступников. Заподозрив в Петьке организатора драки, взбешенный директор бестрепетной рукой закатал его туда после ознакомления с длинным списком крамольных деяний в личном деле воспитанника Ленинградского.
В колонии Петька приобрел квалифицированных "наставников" и восполнил многие пробелы в своем образовании.
Теперь для наведения окончательного лоска ему недоставало малого - попасть в заключение.
В пятьдесят пятом он устранил этот недостаток своей биографии.
Перед судом предстал хоть и совсем молодой, но вполне подкованный правонарушитель, который был взят за участие в групповом ограблении продуктового ларька.
Учитывая трудное детство и незначительную роль в деле, его осудили на минимальный срок - два года.
И вот тут-то, в колонии, Петька познакомился с Секой, сыгравшим в его жизни немалую роль.
В колонии Секу боялись все. Поначалу Петька не мог понять - почему? Казалось, ничего страшного не было в этом молодом еще человеке отнюдь не зверской наружности. Сека всегда был спокоен. В отличие от большинства заключенных, которые, не поделив чего-нибудь между собой, истерически-яростными голосами изрыгали угрозы и проклятия, он в гневе понижал голос почти до шепота, и только желтые глаза его останавливались да мелко вздрагивала верхняя губа.
Потом, став немного старше и умнее, Петька понял, разобрался, отчего Сека внушал людям страх.
Он никому не грозил, не рвал в исступлении рубашку, не хватался за топор или камень, но всякий при встрече с ним глаза в глаза отчетливо понимал, что этот человек с застылым лицом находится в постоянном злобном напряжении и в любой миг способен п е р е с т у п и т ь ч е р т у. Ту самую черту, которую человек, в каком бы он гневе ни был, чувствует.
Люди инстинктивно ощущали в этом человеке готовность убить и боялись его.
Петька не мог объяснить, почему он, как и все, чувствует это, - просто он знал, вот и все. И, несмотря на то что Сека приблизил его к себе, защищал на первых порах от любителей поживиться чужой пайкой, делился обильными своими посылками с воли, Петька не только боялся его, но и чувствовал к нему какую-то неосознанную брезгливость.
Фамилия Секи была Зяблов, но Петька догадывался, что она ненастоящая, иначе этот матерый волчина не попал бы в такую колонию, где большинство людей отбывали наказание по первой судимости.
Дружки Секи регулярно и всяческими хитроумными способами снабжали его водкой.
Пил Сека аккуратно - не шумел, не буйствовал, только становился еще злее, и как-то, опорожнив бутылку, разоткровенничался.
- Эх, зелень ты сопливая! - сказал он. - Убиваешься, что за решетку попал! А для меня нет берлоги надежнее этой колонии. Знали бы, кого на государственных харчах держат, давно была бы мне вышка... - Сека тут же опомнился, отодвинулся от Петьки, уставился на него неподвижными своими глазами и с жутковатой улыбочкой добавил: - А ты слово кому вякнешь - душу выну, успею. С собой заберу. - И он ткнул пальцем вверх, показал на небо.
У Петьки забегали по спине мурашки. Он ни на минуту не усомнился в Секиных словах - знал: так и будет. Но понял он и другое: Сека боится. Боится смертельно. Потому и тих так, неприметен. Потому выполняет все правила неукоснительно.
Но хоть и выходил Сека каждый день аккуратно на работу, это была одна только видимость. За него работали другие, бригада, сам же он палец о палец не ударил и брался за лопату только в том случае, когда поблизости оказывалась охрана.
Бригада помалкивала, будто так и надо было. Кормила паразита. Заработок бригады шел в общий котел, а Сека, нагло сидя на шее у работяг, только ухмылялся. А когда однажды новенький, молодой латыш Ян, возмутился этим, Сека, ни минуты не раздумывая, с резиновой своей неживой улыбочкой так жестоко ткнул его в глаз черенком лопаты, что Ян несколько недель ничего этим глазом не видел.
Петька с той поры стал избегать своего дружка. Не мог он на него глядеть, противно ему было. И потому несказанно обрадовался, когда его перевели в другую бригаду, к взрывникам в каменный карьер. И еще он был счастлив оттого, что появилась возможность получить наконец первую в своей жизни настоящую рабочую профессию. Но, как выяснилось, радоваться ему было рано.
Петьке оставалось два месяца до освобождения, когда в колонию приехала какая-то комиссия. Узнав об этом, увидев членов этой комиссии, Сека заметался. Ночью пробрался к Петьке, отозвал его, полусонного, в угол барака и горячечно зашептал:
- Все! Видал длинного такого майора, со шрамом около уха? Старые знакомые. Надо рвать когти, иначе крышка. Иначе конец! И ты мне поможешь, понял?
Сека весь трясся, руки его дрожали. Петька тоже испугался - не хотел он перед самым освобождением лезть ни в какие истории. Но, несмотря на испуг свой, он почувствовал какую-то злорадную радость, видя, как трусит Сека. И тот, видно, понял это. Он резко подался к Петьке, рука его скользнула в карман, и через миг Петька увидел у своего живота узкий, с хищно задранным носом нож.
- Ты гляди у меня, сявка, без фокусов! Мне терять нечего! Я тебе обещал - с собой заберу. Сам не успею - дружкам накажу.
- Чего тебе надо-то? Что я могу? - перепуганно забормотал Петька и отодвинулся. - И как ты убежишь? Охрана ведь, и проволока, и вообще...
- Тихо, сопляк! Это не птичьего ума дело. От тебя одно надо: завтра же чтоб приволок две шашки аммонита, кусок бикфордова шнура и детонатор, понял?
- Да ты что?! Ошалел? У нас же учет! Проверяют же! Это я никак... Как же я?!
- А как хочешь, - жестко отрезал Сека, - один у тебя шанс. И у меня один - ты. Разорвись, а достань. Не скули, не дитя... И помни! - Сека описал ножом в воздухе плавный круг и неуловимым движением спрятал финку в рукав.
Петька принес аммонит. Он все принес.
А следующей ночью взлетел на воздух движок, питающий колонию электричеством. Погасли прожекторы, начался переполох. И в суматохе Сека бежал. Хватились его только утром.
То, что взрывчатку взял Петька, было очевидно всем. Он и не отпирался. На следствии рассказал все как было, как на духу. И получил еще три года.
Тот самый долговязый майор, о котором говорил Сека, в последнюю свою встречу с Петькой долго глядел на него, молчал, курил сигарету. Потом сказал:
- Эх парень, парень! Что ж ты наделал, какой же ты еще дурак! Такого зверину на людей напустил, сколько он еще горя принесет... И себе жизнь поломал... Гляди, Петька Ленинградский, глупый человек, есть у тебя еще шанс поумнеть, настоящим человеком сделаться. Не упусти, пожалеешь.
- Не упущу, - ответил тогда Петька.
И слово свое сдержал.
Петьку спасло то, что воспитан он был в принципах справедливости. Пусть это была своеобразная, довольно жестокая ребячья справедливость детских домов, все равно была она чистой пробы: уступил из трусости - значит, виноват. Помоги он Секе добровольно - он бы, может, и считал себя правым: помог какому-никакому, но товарищу. Но в душе своей он знал, что добровольно Секе помогать не стал бы. Он сделал это "под ножом" и потому наказание свое считал справедливым и не озлобился.
И в конце концов открыл для себя великую истину - палка имеет два конца. Ведь даже в его положении - куда уж хуже: горбатиться целых три года из-за собственной глупости, из-за минутной слабости своей - есть и кое-что хорошее. Потому что к концу срока он стал отличным взрывником, классным специалистом. И еще на всю жизнь приобрел иммунитет к уголовной романтике. Он даже песни блатные возненавидел.
И не то чтобы стал он ангелом во плоти - отнюдь! Вспыльчив был и драчлив, как козел. И в бригаде знали, до каких "оборотов" можно "заводить" Ленинградского, - как только начнет желваки катать-перекатывать, надо кончать. И кончали. Потому что бригада любила Петьку. Было в нем при всей его внешней расхлябанности, при оставшихся еще замашках бывшей его жизни что-то такое ребячье, искреннее и незащищенное! Не обижали его. Любили. И он, хитрован, знал об этом и при случае не упускал сим обстоятельством воспользоваться.
Он вошел в бригаду сразу, притерся, сделался со всеми на равных. Петька любил бригаду, но чего-то не хватало ему, чего-то не хватало...
* * *
"Боже мой, что за глупость такая, что за глупость! - думал Женька Кудрявцев. - И почему я такой непутевый человек! Вечно ведь со мной, обязательно со мной приключаются всякие истории. Наверное, не пойди я с ребятами - не пополз бы этот проклятый камень, этот чертов скол, и не засыпало бы пещеру..."
Женька почувствовал, что задыхается, - то ли от волнения, то ли действительно не хватало воздуха. Он напрягся, потом расслабился и, как учат йоги, стал медленно-медленно и размеренно дышать.
"Э, да ты, я гляжу, снова становишься неврастеником? - насмешливо подумал он. - А ни к чему бы это, не надо. Должно бы уж быльем порасти. Ведь все эти годы спуску себе не давал. И никто, даже Петька Ленинградский с его язычком, ни разу не обозвал белой вороной. Потому что ты и вправду как все".
Женька глубоко вздохнул и почувствовал, что не задыхается больше, - значит, воздух откуда-то просачивался.
"А раз как все, то и не скули - другим-то еще хуже, ты-то у стенки. Вон Юрку Шугина, если что... Он с краю лежит. Но она вроде пока не ползет, проклятая, успокоилась, гранитная дурища. Только бы взрывом не сдвинуло, только бы не сдвинуло..."
- Сколько? - послышался хриплый Петькин голос.
- Три десять, - отозвался Шугин.
- Пить охота - смерть.
До взрыва осталось десять минут.
Глава третья
ЖЕНЬКА КУДРЯВЦЕВ
Главврач расщедрился. Бригада получила пять раскладушек с матрасами, одеялами, подушками и полным комплектом белоснежного крахмального белья.
Странно было видеть на чистом белье огромные, расплывчатые черные штампы. Шугин, качнув головой, Усмехнулся:
- Вот ведь бюрократы чертовы, перестраховщики, печатей понаставили - боятся, наверное, как бы не сперли эти тряпки...
Он наклонился к стопке простынь, пытаясь прочесть, что на этих штампах изображено. Но Илья Ефимович Дунской понял его по-своему:
- Зря вы так пристально вглядываетесь, Юрий Сергеевич, белье продезинфицировано, бояться вам не надо.
- Чего бояться? - не понял Шугин.
- ТБЦ, - коротко ответил главврач.
- ТБЦ?
- Ну да. Туберкулеза. Здоровые люди, когда слышат это слово, всегда боятся. Шарахаются просто. - Илья Ефимович грустно улыбнулся.
- Да я и не думал... - пробормотал Шугин.
- Э, батенька, бросьте. Вы же знали, куда ехали. Небось ужасов всяких напридумывали себе. А здесь, между прочим, брали недавно пробу воздуха на палочки Коха. И выяснилось, что в городе в полдень концентрация этих самых палочек в девять раз больше. А здесь благодать - воздух, сосны. Вы не бойтесь.
Шугин разозлился. Этот медик разговаривал с ним как с малым дитятей.
- Должен вам сказать, уважаемый Илья Ефимович, что я, разумеется, не горю желанием приобрести этот ваш ТБЦ. Но и бояться я не боюсь. Мы сюда работать приехали. А эти ваши так называемые больные кажутся поздоровее иных здоровых. Вот Ленинградский говорит, что их осиновым колом не убьешь.
- А что? Точно! - поддакнул Петька.
Главврач покачал головой:
- Как говорится, вашими бы устами... Но, к сожалению, это не так. К сожалению, все здесь действительно больные люди. Эта болезнь коварная, уж вы мне поверьте, и внешний вид ни о чем еще не говорит. Впрочем, оставим эту невеселую тему, все равно вы ничего не понимаете. К вашему счастью!
Тут Илья Ефимович малость ошибался. Был в бригаде, человек, который понимал все эти медицинские дела даже слишком хорошо, - Женька Кудрявцев, философ. Спиноза.
В то время как для Шугина, Петьки (а для Ивана Сомова и Фомы Костюка и подавно) медицинские термины звучали как марсианский язык, Женька Кудрявцев язык этот знал, боялся его и, слушая беседу товарищей своих с врачом, изо всех сил изображал равнодушие и непонимание.
С самого детства мечтал Женька быть учителем. И когда после семилетки он поступил в педагогическое училище, то был по-настоящему счастлив. А вместе с ним счастлива и горда была его мать, всю жизнь проработавшая нянечкой, школьной техничкой, для которой учителя были самыми достойными и уважаемыми из людей.
Женька рос тихим, болезненным мальчиком, "книжным пьяницей", как называла его мать. В буйных, свирепых играх своих сверстников участия не принимал, за что частенько бывал бит. Но поколачивали его так, для порядка, не больно, потому что лучше Женьки никто не умел рассказывать. Он чуть ли не наизусть помнил множество замечательных книг, и, когда начинал рассказывать, самые забубенные головушки его двора притихали и слушали открыв рты.
Отца у Женьки не было, мать тянулась изо всех сил, чтоб Женька одевался и ел не хуже других, и, когда он стал получать стипендию, жизнь у них стала совсем хорошая.
Учился Женька самозабвенно. Из-за хлипкого здоровья он сильно отстал от сверстников в школе и потому в свои шестнадцать лет на первом курсе училища оказался самым старшим. И, как вскоре выяснилось, самым умным. И, соответственно, самым уважаемым.
Этот неожиданный качественный скачок из школяра-переростка в человека авторитетного, студента, будущего учителя, так подействовал на Женьку, что он и внешне здорово изменился. Из тощего он сделался худощавым, из сутулого - стройным, и только волосы, желтые, как песок, вечно рассыпавшиеся из-за своей неправдоподобной мягкости, причиняли Женьке множество хлопот, мешали новому его мужественному облику. Он остригся под короткий ежик и стал бы даже красивым, если б не круглые старомодные очки в рябенькой оправе. Но очки он носил так давно, так свыкся с ними, что и они не могли уже помешать ему в собственном самоутверждении. Он вырос, раздался в плечах, в жестах его появилась уверенная медлительность.
После третьего курса у Женьки была педагогическая практика. Ему доверили третий класс.
Жизнь настала полная и интересная, настоящая жизнь.
И вдруг все пошло прахом. Женька навсегда запомнил этот черный день.
Практиканты и учителя проходили медицинский осмотр. Обычный и регулярный осмотр, который проходят люди, работающие с детьми.
Женька побывал уже у терапевта, у дерматолога, измерил кровяное давление и в прекрасном настроении вошел в рентгеновский кабинет.
В темноте стукнулся коленкой о кушетку, чертыхнулся про себя, быстро разделся. Когда он стал перед экраном, глаза уже привыкли к полумраку, и он разглядел врача - тучного лысого старика с роскошными гвардейскими усами. Уверенными холодными руками, от которых кожа мгновенно покрывалась пупырышками, врач стал поворачивать, наклонять, вертеть Женьку перед мерцающим экраном. Неожиданно он громко хмыкнул, что-то сказал по-латыни. Из-за стола поднялась невидимая прежде женщина, подошла к рентгенологу. Старик тыкал пальцем в экран, что-то возбужденно говорил. Женька ничего не понял из этих слов, но беспокойство охватило его, тягостное предчувствие чего-то очень скверного.
Неожиданно зажегся яркий свет - такой резкий, обнаженный, что Женька зажмурился. Врач подошел к нему вплотную, сжал холодными своими сухими пальцами руку чуть повыше локтя. Женька вздрогнул.
- Ну что ты, милый, дрожишь? Не бойся. Все будет хорошо. В наше время это не страшно. Полечишься малость, отдохнешь...
- Что со мной? - Женька внезапно охрип.
- Да как тебе сказать... Слева на верхушке легкого у тебя такое пятнышко - то ли очаг, то ли инфильтрат... Снимок надо сделать, разобраться...
- Туберкулез? - Женька закрыл глаза, его качнуло.
- Ты не паникуй, все обойдется. Все обойдется, милый.
Женька неожиданно стал весь мокрый, явственно ощутил, как между лопаток потекли тонкие струйки пота. Он успел заметить, как врач вытащил из кармана платок и украдкой вытер руку. И этот ничтожный жест больше всего потряс Женьку. Он воспринял его как знак отчуждения от остальных, здоровых людей. И помнил его так долго, так долго!