Как ни странно, сложнее всего было понять Фому Костюка. Странно потому, что на первый взгляд он казался самым понятным из всех. "Добытчик", - с ухмылкой говорил о нем Ленинградский. И постороннему человеку могло показаться, что так оно и есть. Но Шугин-то не был посторонним и знал, что Петька не прав, да и не верил он, будто тот всерьез думает так о Костюке.
Фома Костюк, человек с лицом желтым, как у японца, от долголетней работы с аммонитом... Он развил бешеную деятельность в эти три дня.
Первым делом тщательно и любовно переложил старую, полуразвалившуюся коптильню. Выстрогал новенькие вешала, вместо гвоздей приладил на них аккуратные ряды березовых колышков. Рыба рядками насаживалась головами на эти колышки, и ржавчина не трогала ее.
Шугин не переставал удивляться разнообразию знаний и умений Фомы. От него он узнал, что для копчения рыбы или мяса самые лучшие дрова - ольховые, а для солки бочка должна быть из липовых клепок, а рябина незаменима для рукояток молотков или кувалд - при любом ударе не отобьешь ладони, рябиновая рукоятка спружинит. И еще, и еще - бесконечное количество неведомых прежде Шугину чисто практических вещей.
А чего только не умел Фома! Нашел где-то рассохшуюся старую бочку, обтесал каждую клепку стамеской, укоротил, набил новые обручи, и получился бочонок - загляденье! Приготовил особого состава рассол - тузлук (оказалось, чтоб засол был хороший, надо проверить тузлук очищенной картофелиной - если плавает у самой поверхности, значит, все в порядке), засолил пойманных Петькой судачков, и уже через два дня бригада лакомилась удивительно нежной и вкусной рыбой. А от копченых угрей за уши было не оттянуть. Шугин понимал, что Фома делает все это, трудится как муравей просто потому, что не умеет сидеть сложа руки, не может - и все тут, тоскует от безделья.
Понимали это и остальные. И Петька тоже. Видели - не для себя человек старается, для всех.
Но Ленинградский не мог отказать себе в удовольствии подразнить Фому - добродушного человека. Тот только отмахивался, как от назойливой мухи, ворчал что-то себе под нос и продолжал свои хозяйственные хлопоты.
* * *
Фома Костюк сидел в тени здоровенного обросшего зеленовато-рыжим курчавым лишайником валуна и глядел на залив. Вода в шхерах была чуть взряблена пологими шелковыми складочками от недавно прошедшей рыбацкой лодчонки. Там и сям разбросана была островная мелочь. Небо выцвело от зноя.
Медово пахло разогретым вереском, чуть тянуло дымком из поселка карелов - там коптили рыбу.
Рядом с Фомой смолил неизменную свою самокрутку дед Милашин и тоже молчал. Они вообще могли молчать вдвоем часами, и было им не скучно это занятие.
Поскрипывали противными своими голосами чайки внизу, у воды, шебуршилась какая-то птаха в кроне сосны, над головой.
Фома сидел, прислонясь спиной к теплому, шершавому валуну, и было ему хорошо. И спокойно. У ног стояла электрическая взрывная машинка. Дед Милашин затянулся и надсадно закашлялся.
- Бросил бы ты это дело, Тимофей Михалыч, - посоветовал Фома. - Вот углядит доктор, опять будет тебе выволочка. Хоть бы легкое что купил, "Казбеку", что ли, а то этот горлодер. Тьфу! Ведь ясный дух на сто метров вокруг убил. И себя травишь.
- Ты вот что мне скажи, Фома, - отозвался дед Милашин своим неправдоподобным басом, совершенно не обращая внимания на воркотню Костюка, - отчего это ребят совсем не слышно стало? Может, поглядеть сходить?
- Я те погляжу! В зону взрывных работ?! А до взрыва, - Фома вытащил плоские, с металлической решеткой над циферблатом часы, - ровнехонько девять минут. Я те погляжу! И так нарушаю, что допустил тебя. Не положено, потому как инструкция гласит...
- Ну, запричитал пономарь: не положено, не положено! Я тебя про ребят спрашиваю - то галдели, а то нету.
- Если я пономарь, - усмехнулся Фома, - то ты беспременно протодьякон. А ребята - что ж, они дело знают, и время взрыва им известно. Забрались небось в ту пещеру и ждут. А то и купаются - ишь жарынь-то жарит, чисто Средняя Азия. Но вообще-то не должны купаться. Юрик столько с этими зарядами возился, он видеть захочет. Не каждый день в таком монолите направленный взрыв сделаешь. Да и что ты в этом деле петришь, Михалыч, тебе б только свои железки перебирать, моторы-шмоторы, а тут тонкость нужна, расчет, - поддразнил Фома.
- У-у, дурень! Голова уж сивая, а все, как Петька Ленинградский, бормотуху бормочешь. Я те дело говорю - неспокойно мне что-то, сердце не на месте.
- Ништо. Зарядку сделай. - Фома был в настроении благодушно-насмешливом.
Уж больно день был хорош, и остров хорош, и ребята в бригаде, и вообще жизнь совсем наладилась!
Хорошая стала жизнь у Фомы Костюка.
Глава шестая
ФОМА КОСТЮК
Фома шестнадцать лет проработал под землей на медных рудниках в городе Джезказгане. И до сих пор бы работал, не начнись у него силикоз - шахтерская болезнь. А до шахты Фома был сапером. А до службы сапером, смешно сказать, был Фома музыкантом. С тринадцати до восемнадцати лет дул Фома в самую большую дудку оркестра - в трубу. И на геликоне тоже умел. Фома был воспитанником полкового оркестра. И только в сорок четвертом году, когда подошел призывной возраст, удалось Фоме из оркестра удрать.
Он рвался на фронт, как все мальчишки того времени, и стеснялся своей воинской эмблемы - лиры на погонах. Ему казалось стыдным разучивать днем на полковом плацу бодрые марши, а по вечерам играть в городском саду польки, падекатры, в то время как где-то грохотала война, опаляла, перемалывала людей (отец и старший брат Фомы погибли).
На пункте формирования Фома скрыл, что он музыкант, и попал в саперы. А ему хотелось в танкисты или, на худой конец, в артиллерию. "Опять не повезло, - злился он, - люди воюют, а я топором буду тюкать или землю копать!"
Но так он думал до первой переправы, которую наводил их батальон. И от батальона осталось немногим больше половины.
Работали под бомбами, под артобстрелом, по горло в воде, двое суток без передышки.
Теперь если он и завидовал тем же артиллеристам, то несколько иначе - ему казалось, что там безопасней. Но за год войны он понял, что на передовой нет безопасных мест, и сделался фаталистом: чему быть, того не миновать.
За этот год он научился и узнал больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. И навсегда, намертво запомнил одно, главное - делай свое дело честно и добросовестно, потому что лодыри и трусы погибают так же, как и люди честные. Так уж лучше помереть с чистой совестью.
Всю жизнь свою Фома любил лес. Любил он и дерево как материал - запах его, фактуру, цвет. С удовольствием возился с ним, сочинял всяческие замысловатые поделки.
А судьба забросила в места, где не только приличного дерева не увидишь - бурьян и тот не растет, одна только верблюжья колючка.
Сразу после армии (а демобилизовали Фому в сорок седьмом году, не засчитали службу его воспитанником) Фома приехал на Украину. Молодоженом. Жена его, живая, круглая, как мячик, украинка, была из-под Харькова. Повстречалась она ему уже после войны, в госпитале. Фома лежал с легким осколочным ранением в предплечье, а Галя была тяжело ранена в живот, перенесла сложную операцию.
Она уже стала подниматься, ходить немножко, когда привезли Фому, раненного при разминировании берлинского канализационного коллектора. Изо всей его группы в живых остался только Фома; случайно отошел за угол, а в этот момент и грохнуло. Фому ранило срикошетившим осколком, достало-таки и за углом, а четверо его товарищей сложили свои головы под немецкой землей через три месяца после победы. Но для саперов война не кончилась - нет-нет да и придет костлявая по солдатскую душу и теперь.
Галю, будущую жену Костюка, тоже ранило уже после войны. Два года простояла она на фронтовых дорогах с красными флажками в руках - маленькая регулировщица с острым, как лезвие, языком. В дождь и в морозы, в пургу и в жару, под бомбежкой и обстрелом - все судьба берегла. А тут ясным летним днем, в мирную уже пору, подстрелил из-за кустов какой-то недобиток или сопливый мальчишка из гитлерюгенда. Оборотень - вервольф. И ушел безнаказанно, не поймали подлеца. И это было Гале особенно обидно.
Госпиталь расположился в зеленом, тихом предместье Берлина - Грюнау, на берегу широкого канала. Так и запомнил Фома на всю жизнь, что любовь - это когда вокруг шуршат широкими листьями деревья, изредка глухо падают оземь глянцевые, будто полированные, конские каштаны и журчит между сваями лодочкой пристани неторопливая вода. А вокруг тишина и пахнет разогретыми за день досками. Он и Галя сидят на пристани, свесив ноги в воду, и молчат. Они очень много молчали в ту пору, наслаждались непривычной тишиной, отходили душой.
После демобилизации Фома приехал на родину жены, в небольшую деревню Богуновку. Родное село Фомы немцы спалили, близких никого не осталось - возвращаться было некуда. Поехал к жене. Вот там-то Фома и услышал историю, потрясшую его своей изуверской жестокостью.
Он жил в Богуновке уже неделю, когда впервые встретил этого мальчишку.
Роскошных нарядов тогда еще ни у кого не было, а деревенские ребятишки и вовсе ходили в латаном-перелатаном. Но этот... То, что было надето на мальчишке, и одеждой-то назвать было нельзя. Невероятно грязные, бесформенные отрепья едва прикрывали обтянутый желтой, нездоровой кожей скелетик. Ноги и руки в сплошных цыпках, колени в коросте, на голове лишай. Лицо неподвижное, усохшее - с кулачок, и только две живые точки на этом лице - огромные, лихорадочно блестевшие серые глаза.
Мальчишка двигался как-то боком, пригнувшись, легкой, скользящей походкой, поминутно оглядываясь. Видно было, что весь он напряжен, весь насторожен - ни дать ни взять маленький волчонок, случайно забредший к людям.
Когда он заметил, что Фома наблюдает за ним, то резко втянул голову в плечи, странно как-то обнажил зубы и проворно юркнул за угол хаты.
Во второй раз Фома увидел его на следующий день. С воинственными воплями его лупили трое соседских парнишек. Мальчишка молча, жутковато оскалившись, отбивался. Он ожесточенно, отчаянно кидался то на одного, то на другого, но противники были крупнее и старше. Каждый раз, когда мальчишка пытался убежать, они сбивали его с ног, и все начиналось сначала.
- Фриц! Выродок фашистский! Бей гада! - кричали они.
Фома подбежал, расшвырял нападавших. Мальчишка тут же прянул с земли и исчез, будто растворился. Только и заметил Фома, что из носа его текла кровь.
- У, ворюга! Мы тебя еще споймаем! - кричали ему вслед трое. - А вы, дядько, шо за фашиста заступаетесь, а еще солдат называется! Он свою мамку фрицам продал и двух раненых наших, его убить мало!
- А ну брысь, чертенята! - приказал, Фома и ушел в дом.
Его поразили недетская злоба и ожесточение мальчишек.
Целый день не выходили из головы слова, сказанные ребятней.
Вечером, когда с поля пришла теща, тетка Люба, он расспросил ее обо всем.
То, что рассказала Галина мать, так потрясло Фому, что он впервые за много лет, взрослым уже мужиком, заплакал.
Плакала и Галя.
И тетка Люба захлебывалась слезами, рассказывая историю Сашка.
Вот как все это было.
В конце сорок третьего года Богуновку освободили наши. Трое суток была в деревне советская власть. Мужиков в деревне почти не осталось - молодые в армии, старики перемерли, одни женщины да дети. Плакали от радости, смеялись, вынимали из самых тайных захоронок остатки сала, картошки, угощали бойцов.
Казалось бы - все, конец постылой жизни с оглядкой, в вечном страхе и тревоге. Свобода!
Но судьба распорядилась по-своему. Через трое суток немцы неожиданно контратаковали, и после короткого яростного боя нашим пришлось отойти. Слишком уж неравные были силы.
В глубоких снегах осталось несколько десятков убитых, а двоих раненых, двух совсем молоденьких парнишек-красноармейцев, привела в свой дом, спрятала на сеновале мать Сашка - Полина.
Немецкая пехота и танки пошли дальше, а через несколько дней в деревню явились каратели.
Согнали к сельсовету народ. Командир эсэсовцев, молодой, волоокий, с нежным румянцем блондин, прекрасно говорил по-русски. Белозубо и ласково улыбаясь, он осведомился, рады ли селяне своему освобождению от красной чумы.
Толпа баб молчала, опустив глаза.
- Значит, вы счастливы, это прекрасно! - сказал он. - Надеюсь, в селе ни одного советского солдата? Если есть раненые, жестоко оставлять их без медицинской помощи. Немецкие врачи быстро вылечат их.
Люди молчали.
- Значит, раненых нет? Чудесно!
Эсэсовец закурил, подумал немного. Улыбаясь, обвел спокойным взглядом толпу. Потом подозвал солдата, что-то сказал ему. Тот козырнул, убежал и через несколько минут вернулся с узким бумажным кульком.
К ногам неподвижных, застывших в тревожном ожидании матерей жались притихшие, хмурые ребятишки.
- Ну что ж, можете идти по домам. Я вам верю, - сказал немец.
Над толпой отчетливо прошелестел общий вздох, люди мгновенно оживились, подались назад - окаменелость сменилась суетливым стремлением разбежаться, уйти поскорее от опасного этого места. Самые проворные успели сделать несколько шагов, но тут немец поднял руку.
- Я знаю, как тяжело в эту войну вам - женщинам и детям. Вам голодно и трудно. И потому позвольте угостить ваших детей вкусными сладостями.
Толпа вновь настороженно застыла. Немец запустил руку в желтой кожаной перчатке в кулек, вынул оттуда горсть конфет в ярких обертках, протянул толпе. Ребятишки постарше, глотая слюну, отворачивались, многих крепко держали матери.
Немец подошел ближе, присел на корточки перед совсем крохотным мальчонкой, плотно, как в кокон, упакованным в материн шерстяной платок. Мальчонка колебался. Но немец был улыбчивый и молодой, а главное, говорил на понятном, не страшном языке.
И мальчишка робко взял конфету. И тогда несколько малышей вырвались из рук матерей и бабок, подбежали получить невиданное лакомство.
Шестеро ребятишек окружили офицера. Он дал всем по конфете, что-то ласково стал говорить, потрепал кого-то по щеке. Перепуганные матери мало-помалу успокаивались. Но вот немец поднялся во весь рост и весело заговорил:
- А теперь мы будем играть в такую игру: будто вы индейцы.
- А это кто? - спросили его. Немец криво усмехнулся.
- Индейцы? Ну, это долго объяснять. Давайте так - будто бы вы разведчики. Узнаем, кто из вас самый умный и ловкий.
Ребятишки оживились. Один даже выпростал ухо из-под шапки.
- В деревне прячутся красноармейцы. Они несчастные, раненые, им надо помогать, а то умрут. Кто первый найдет их, тот самый умный и ловкий. Тот получит полный кулек конфет.
И тогда пятилетний Сашок, сын вдовы-солдатки Полины, захлопал в ладоши и закричал:
- Я самый ловкий! Я знаю! Они у нас в соломе живут, спросите у мамки!
Над сжавшейся от ужаса толпой глухо и коротко прозвучал стон. Полина рванулась в сторону, побежала к дому.
Тогда один из солдат вскинул автомат и всадил длинную очередь ей в спину. Она резко остановилась и, переламываясь в поясе, повалилась в снег.
- Ты хороший мальчик, - сказал немец, - ты самый ловкий.
И протянул кулек Сашку.
И оцепеневший от неожиданности, ничего еще не понимающий мальчик машинально взял конфеты.
Вот этого не могли ему простить даже взрослые-люди.
Понимали все умом - малыш еще, глупый, обманул его изувер, но в душе все равно не могли примириться - на глазах мать убили, а он конфеты берет.
Через миг Сашок отшвырнул конфеты в снег, тонко, захлебываясь, закричал, бросился к матери, забился на ней, но на него уже не обращали внимания. Люди с плачем и причитаниями разбегались.
Раненые отстреливались, уложили трех карателей и офицерского коня, что взбесило эсэсовца больше, чаем потеря солдат.
Красноармейцев сожгли. Вместе с домом Полины и Сашка.
Несколько часов каратели грабили деревню, спалили еще два дома - просто так, для острастки и собственно го развлечения. Потом убрались - подходили наши.
Как Сашок пережил ту страшную зиму, никто не понимал. Деревня голодала. Людям было не до Сашка - своих бы детей прокормить. И только самые сердобольные иной раз подкармливали его. Иногда его видели на заснеженных огородах - он ковырял землю заржавленным штыком, искал мерзлую картошку.
Сашок совсем одичал, стал бояться людей, особенно мальчишек, которые травили его, как волчонка. И все же он выжил. Спасали его от голодной смерти красноармейцы. Километрах в двух от деревни проходил оживленный шлях, по которому днем и ночью шло пополнение на фронт. Сашок становился у обочины и часами терпеливо и молча ждал. С проезжавших машин иногда бросали ему солдаты сухари, консервы, хлеб.
Тем и жил. Потом научился воровать - голод заставил. И стал чумой и бичом деревни: никаких замков, никаких преград для него не существовало, благо тощий да маленький, - проникал в самые невероятные места
Тут и многие взрослые ополчились на него. Но поймают, поглядят в горящие, с сумасшедшинкой глаза, и рука не подымется ударить - еще и накормят, дадут что-нибудь из тряпья..
И только летом Сашок оживал. Днем и ночью пропадал он в лесу. Рогаткой и силками добывал пропитание.
Сельсовет помогал, чем мог. Да много ли он мог в ту пору?
Жил Сашок в подвале своего сгоревшего дома с какой-то приблудной полуслепой старухой. Мальчик добывал еду, она готовила, так и жили.
Два раза председатель сельсовета, одноногий фронтовик, самолично отвозил его в детский дом, в Харьков, уговаривал чуть не со слезами на глазах (у самого было трое), что погибнет один, что в детском доме ему будет хорошо - и сыт будет, и ремеслу научат, но оба раза Сашок сбегал. Отощавший еще больше, едва держась на ногах после долгой дороги, возвращался в свой подвал, к полоумной старухе - единственному человеку, который рад был его возвращению. И пуще всех боялся председателя сельсовета, прятался от него.
В любом другом месте Сашку легче было бы жить. И никто не понимал, что его удерживает в этой деревне, в этом страшном для него месте.
Иногда тетка Люба или кто-нибудь другой чуть ли не силой затаскивали его в баню, отмывали многонедельную грязь, обстирывали, чинили лохмотья, но уже через несколько дней он вновь возвращался к своему обычному первобытному состоянию.
Год назад, когда умерла вконец уставшая от этой жизни старушка, Сашок исчез и пропадал несколько недель. Все думали - ушел навсегда. Но он вернулся - так же бесшумно и незаметно, как ушел. В деревне привыкли к нему, как привыкают к юродивому, дурачку.
Но Сашок не был дураком - иначе он просто не выжил бы. Но он выжил наперекор всему.
Когда тетка Люба кончила рассказывать, Фома долго сидел, взявшись рукой за горло, не мог говорить. Молчала и Галя.
И потом всю ночь, взбудораженные, ошеломленные, они не могли уснуть. Шептались, обсуждали, прикидывали. И к утру они знали, что делать.