Но не только убийства, но и революции, смягченные происшествиями, становятся романами, чаще скрепками в романах, потому что сюжет требует возвращения рассматривания и открытия того, что как бы другими глазами другого автора видел раньше.
Искусство – как секретарь при человеке, занимающемся серьезными делами. Секретарь облекает эти дела в формы, более понятные для масс и начальства.
Когда описывается жизнь Дафниса и Хлои, их любовь легка, она снята с нетрудности быть такими, как все. Им надо объяснять, что такое любовь даже в техническом смысле. Они такие, как никто никогда не бывал.
Эта книга переплыла много рек и доплыла до наших берегов.
Там есть такая неприятная строка. Автор говорит про одну штуку, что она такой силы, что ее надо бы показать старикам. Она бы вернула им потенцию.
Искусство очень часто разоблачает жизнь.
Уплотняет жизнь.
Прессует ее.
Откапывает жизнь зарытую, чтобы она была совестью.
Не русский тот, сказал Некрасов, кто взглянет без стыда на эту, "кнутом истерзанную музу".
Толстого, казалось, не терзали.
А Пушкина? А Гоголя?
Эти кариатиды, которые поддерживали своды арок, ведущих к сердцу истории.
Когда Гоголь пишет о том, что редкая птица долетит до середины Днепра, то мы не думаем, что он лжет или хвастается. Он не хуже нас знал, что птицы перелетают даже океаны, чтобы вернуться туда, где они родились.
Гоголь, говоря об этом странном полете, сотрясает внимание читателя. Он раздвигает стены старого понимания.
Самсон попал в тюрьму, рассказав Далиле, что его сила заключается в волосах. Далила остригла его.
Но волосы растут даже в тюрьме. И Самсон услышал шорох растущих волос.
И, подойдя к стене тюрьмы или большого зала, где сидели его враги, он сказал: "Да погибнет душа моя вместе с филистимлянами!"
И обрушил свод.
Вот такими людьми литература занималась часто.
Причем своды падали на головы людей, остриженных "под ноль".
Стихи Пушкина, так часто похожие на признание и являющиеся признанием.
Стихи Маяковского, горечь которых мы не поняли.
Стихи Есенина и немногих недавно заново выявленных людей, например Высоцкого, не только зарифмованы.
Они проступили сквозь время как станция, как остановка в пути.
Они повторяют упреки. Высокие упреки.
Они рассказывают, как выглядит весна, брошенные окна и как волк с голодной волчицей воет под окном Пушкина; он свидетель этого воя.
Он протирает своими стихами стекла времени.
И ему приходится все время переставлять строки, чтобы читатели не сразу поняли, что они читают приговор их будущему.
Так вот, искусство протирает глаза и уши,
"Как труп в пустыне я лежал..."
Но что такое Дон Кихот?
Это человек бедный. Он идальго. Это меньше дона. По четвергам ели сдохших животных. Был такой способ не выбрасывать дохлятину.
У него не было даже фамильного оружия.
И этот человек вызывал улыбку у Сервантеса, который в сражении с турками стоял у орудийных лафетов. Потом Сервантес стал полунищим.
Пытался протереть глаза жизни, превратить ее в сентиментальную повесть или в рассказ о подвигах.
Он написал обманчивую вещь.
Он открыл для себя, что у него выросли волосы. И он написал по всем правилам пародийную вещь, которая смеялась над этим идальго, который не знал, как он живет, когда он живет.
Сервантес писал маленькую вещь. Вернее, продиктовал ее. И довольно смешно.
Он придумал, что рукопись потеряна, что она в руках мавра. И он выкупил ее, играя, конечно; так, как Суворин выкупал письма Чехова о своем неверии в статьи, которые писал он, Суворин.
И Сервантес написал. И не верил, что это хорошо.
И шпиговал роман вставными новеллами, как мясо шпигуют свининой.
И был слуга, влюбленный в своего господина, как в странника, который не получал от него жалованья, а только обещания какого-то призрачного острова с призрачными, но дорогими рабами, которых Санчо когда-нибудь продаст и потом разбогатеет.
Сервантес замолк. А книга была издана. Как говорит сам автор, за нее заплатили и скрыли от него количество экземпляров.
Но книгу читали все, и читали так, как читают высокую прозу, вслух.
Прозу создавал человек, который воевал за Испанию, был ранен, и писал он, вероятно, левой рукой.
Мы все живем с надеждой на будущее. Мы все живем в разных веках. На самом деле Онегин не современник Татьяны Лариной – она умнее. Они не могли встретиться.
Герои Шекспира не только разновременны, они разноподданны. Они из разных существующих и несуществующих государств, с распавшимися правительствами, с неисполненными желаниями, с законами, которые можно выполнять, только горько шутя.
На форме реалиста или гимназиста, а потом на форме студента, всегда делал портной две пуговицы для красоты. Белые для гимназиста и желтые для реалиста. В мороз и гимназисты и реалисты поднимали воротники, а воротники у всех были без меха, вероятно, мех был нам запрещен. Пуговицы при морозе были очень неприятны для щек, но мы терпели.
Но это тысячная доля или, для точности скажу, сотая часть труда, который приходится на долю человека, пожелавшего стать актером.
Главное то, что костюм и положение человека – это цель, это тема, из которой вырастает роль.
Актер вырастает постепенно или взрывается, – вырастает и потом долго учится быть самим собой, используя свое первоначальное вдохновение.
Такой требовательный человек, человек, который был учителем Александра Македонского, – Аристотель все же замечал, что театр с ролями приехал из деревень. Из народных праздников.
Пьесы сейчас имеют занавесы; прекрасный занавес для современного театра в Москве придумал режиссер Любимов.
Он придумал занавес из света. Рампа сильным светом может отделить сцену от зрительного зала. Свет нужен сильный. Вот этот свет я помню в театре Любимова, когда там был поставлен "Гамлет" Шекспира.
Гамлета играл Владимир Высоцкий, которого по-разному, но внимательно любила Москва.
Можно сказать, что стихи Высоцкого часто говорят про жизнь "нет". В мире они поются так, что читатель или слушатель, как читатель великого нашего писателя, полузабытого Зощенко, понимал, что ему нужно вырасти и душевно переодеться.
Конечно, проще сказать просто – не люблю своего времени. Но время и есть жизнь, и москвичи, которые дежурят на могиле умершего актера-поэта, актера-гитариста, справляют на тризне песни, необходимые для своей души.
А душу, как косу во время косьбы, натачивают звонко и укоризненно, и этот момент остановки для исправления косы – в то же время момент отдыха.
Это первый заметил и подчеркнул Лев Николаевич Толстой, великий косарь прошлого. Толстой взял косу и пошел работать вместе с крестьянами.
Можно тут сказать, что косьба была у него "на себя", и это огорчало не только его, но даже его жену Софью Андреевну. Но великий человек в то же время заметил, что в традиционном труде, в косьбе, остановка для натачивания косы – это остановка для того, чтобы отдохнул сам косарь, – и это дело великого опыта.
Лев Николаевич любил звук натачиваемой косы, и мальчик Ростов, брат Наташи, перед смертью слышал звук натачиваемой сабли, и этот звук работы плавно и мощно входил в ту поэму, в ту симфонию, в которую ему не суждено было вступить.
Великий театр в моменты вдохновения оттачивает сердце человека, и этому чуду уже больше тысячи лет, и, повторю, был случай, когда автор трагедии ставил пьесу – воспоминание о проигранном сражении, вызвав этим плач аудитории, и вот тогда этот явно сильный творец был оштрафован.
Звук косы должен возвышать душу человека.
Мы недооценили Зощенко.
У него был рассказ, как огорчились люди в запущенной квартире, когда в ней завели электрическое освещение.
Так огорчились, что вывинтили лампочки.
Пускай будет темно, но неукоризненно.
Мальчик Петя Ростов, почти играя, отдал казаку Лихачеву наточить саблю.
Уже рассветало.
Было небо над ним: "жик-жик, жик-жик" – свистала натачиваемая сабля.
Над вершинами деревьев быстро бежали облака, как бы открывая звезды.
Толстой любил звук натачиваемой косы, и он подарил мальчику свое ожидание музыки.
Заржали лошади. Музыка играла сильнее и сильнее.
Каждый инструмент был похож то на скрипки, то на трубы. Но лучше, чем труба, пели скрипки. Играли свое.
Мальчик сказал себе: играй, моя музыка, – и с разных сторон затрепетали звуки, стали сглаживаться, раздвигаться, сливаться.
Потом голоса мужчины и женщины росли в равномерном торжественном усилении. Свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Только минуты дарит чтение таких строк. Только минуты сами мы слышим музыку времени.
Великие люди оформляют, закрепляют, ощущают эту музыку.
Пушкин описал, как входит в музыку вдохновение человека.
Минутами это слушал Маяковский. Потом ошибался, думал, что нужно рассказывать о полезном, а не делать полезное музыкой. Не поднимать небо и облака.
Шекспир умел колебать облака и превращать пьяного Фальстафа в человека, голос которого вливается в голос времени и очищает его.
Странная поэзия, странные звуки гитары, которая становится вдруг важной, торжественной, нашей.
Не надо даже сердиться на войну. Ведь Петя Ростов был убит только однажды, прослушав музыку вдохновения.
Не надо сердиться на людей, которые поют странные песни Высоцкого. Надо включить в эту музыку звук косы и сабли и ржанье лошадей.
Надо сказать людям – поэзия не суживает, а расширяет жизнь; и жизнь в быстром своем беге, своем напряжении сама очищает себя.
Так, на ныне не существующем пороге с именем Ненасытец, Днепр сжимал бурные волны, бегущие вокруг камней, сжимал так, что волны отрывались от них. Вода возвышалась над камнем, и сатира и страх очищается поэзией. И напряжением и вдохновением.
Не надо бояться холода форменного воротника, который прикасается к щекам.
Зощенко не был Гоголем, но он был великим писателем. Его восторженно принял Горький.
Памятник Зощенко поставили рабочие Сестрорецкого завода на дюне. Дюна эта возвышается над рекой Сестрой. Памятник прост как книга.
Не надо заглушать звуки гитары, потому что эти звуки очищены ушами людей, которые слушают. Они негодуют над обычным, стремясь возвысить обычное. Они как листы Днепра, старого Днепра, воды которого перелистывают строгий порог.
Гоголь боялся, что не полюбят сатирика люди, слушавшие "Ревизора".
Перепад времени ощущает само Время.
Бальзак умер, окруженный долгами. Между тем все, что он предпринимал как деловой человек, – натурально. Он боролся за новый способ изделия бумаги – не из тряпья, а из древесины; он закупал земли на окраинах города, потому что они должны будут вздорожать. Они вздорожают. Бумага будет. И на бумаге напечатают собрание сочинений Бальзака. Но не сейчас. А сейчас он прячется от кредиторов.
Маркс говорил, что не те предприниматели разбогатели, которые давали деньги для изобретений, а те, которые покупали проданное как бы за ненадобностью предприятие. Что это – почти закон в истории изобретений.
Мир стареет в осуществленных изобретениях. Морально умирают уже созданные, работающие машины. Мир живет будущим. Живет надеждой, которая осуществляется в идее, если идея гениальна.
Эпическое изображение существует как бы вне психологии действующих мыслей.
Это нужно проследить до конца, потому что даже Анна Каренина не боится, она отгородилась. Так же отгораживается слабый Стива во время неприятностей с Долли. На фоне тогдашнего психологического романа, в том числе романа Достоевского, свобода человека от среды – он вне ее – и "самоотвечание" человека – привилегия Толстого, может быть соединяющая старую русскую литературу с народной литературой, с житиями святых.
Человек самоотвечает и самовиновен.
Поэтому Толстой хочет придать Наполеону положение человека, который что-то разыгрывает, который в действительности не имеет чувства к сыну, а только показывает, что оно есть. Положительный герой Толстого – самоотвечающий человек.
Отсюда разница между Наполеоном и Кутузовым, который любит выпить и любит женщин настолько, что спокойно нарушает в преддверии генеральной баталии законы гостеприимства.
Что это значит? Что человек более ответствен перед собой, чем обыкновенно показывает литература. Это соединяет Толстого с Пушкиным и отъединяет от Лермонтова и Достоевского.
Повторяю, такая самостийность героя в русской литературе есть у Пушкина и Толстого. Когда человек из ревности увозит свою жену, он не ссылается на среду, а обвиняет себя, потому что сам создал эту женщину.
Каренина изменяет сама, ее никто не заставляет этого делать.
Внутренняя самостоятельность – свойство Катюши Масловой. И даже в "Детстве" герой самобытен, имеет свои эмоции и принимает решения.
Толстой помнил себя с двух лет. Помнил, как его моют, и помнил теплый край деревянного корыта. Горе, когда его заставляют делать то, что делать ему не хочется. Горе оттого, что есть безжалостные люди, а он растет человеком, безжалостным к себе.
На среду так легко ссылаться.
Толстой не ссылается, а отвечает, поэтому Толстой как бы нагружен в своем имении, он отвечает за все: за эксплуатацию рабочих, за то, что он отец своих детей, и он переживает страшную трагедию, ему убежать некуда; его в лицо знает весь мир.
Толстой умирает на кровати, и сын начальника станции Астапово обводит углем на стене его тень. Вот самое точное изображение Толстого. Подобно его Кутузову после изгнания Наполеона из России, ему ничего не остается, как только умереть. И он умер.
Герои Библии – они не жалуются, они бандиты, предшественники бабелевского Бени Крика. Давид, изгнанный Саулом, шлялся со своей бандой по Иудее. Ему нужно было питаться, он потребовал провиант у одного богача. Тот не дал, но жена втихомолку исполнила это требование. Муж не узнал, но, когда Давид пришел к нему как бы с благодарностью, тот умер от страха.
Герои эпоса тоже мало жалуются.
М.М. Бахтин в своей книге о Рабле интересно разделяет явления.
Значительная литература о гротеске и, в частности, о карнавальном искусстве, вероятно, является суммой существующих вещей.
Но к этому есть замечание, что мир сам живет на противоречии.
Реки текут сверху вниз, лучи энергии пронизывают огромные пространства, изменяются породы.
И то, что Бахтин называет смеховой культурой, закрепляя этот термин за собой, как открытую вновь землю, существует не раньше и не позже других культур (видов). Определить эпоху маски как нечто карнавальное вряд ли верно, потому что мы знаем очень древние маски – культурные (географически говоря), комические и другие. Африканские маски – не пародия на что-либо, это искусство, искусство не смеховое.
Это то, что в 1914 году я называл "остранением".
Когда Бахтин очень подробно и, может быть, исчерпывающе говорит о Рабле, то он как бы не видит или мало видит, что прежние клерикальные средневековые представления вытесняются.
Бахтин замечает, что карнавальность Рабле создается в мире, в котором люди напрягаются и хотят менять степень своего напряжения, и как бы переходят в другой мир. Общество, в котором отроков бросают в огненную печь, сменяется, по крайней мере в Европе, миром, менее религиозным.
Однако мне кажется, что в искусстве два мира существуют одновременно.
Бахтин упоминает, что в трагедиях Шекспира всегда существуют шуты или люди, которые играют их роль. Они необходимы. Это было особым амплуа, и актеры, игравшие шутов, получали большее жалованье и имели право импровизировать на сцене, изменять тексты, вводить новые шутки.
Если взять такое знакомое всем, хотя бы по самоощущениям, зрелище, как цирковое представление, то мы увидим, что в нем смеховое, пародийное существует рядом со страшным – чересполосно: клоуны и дикие звери рядом.
Звери должны быть разномастными, как бы противоречащими один другому.
Эпохи сталкиваются не так, как седьмой класс гимназии с восьмым.
На Руси праздновался день пророка Даниила, который был не очень возвышен в Библии. Видимо, потому, что был евнухом. Во время праздника юноши были как бы участниками богослужения.
Потом они имели право выбежать на улицу и вести себя как участники карнавала, если говорить о нем как о всемирном явлении.
Им запрещалось лишь поджигать телеги с легковспыхивающими дровами и льном.
Они должны были бунтовать смирно.
Много читал о гротеске, о происхождении гротеска.
Всемирно стоял Рим, опираясь на всю тогдашнюю Землю.
Существовали гроты, которые часто вырывались под подъемами почвы, под деревьями, которые смягчали жару солнца. И там, в гротах, в норах, под корнями олив, деревьев почти бессмертных, смеялись, отдыхали и приказывали украсить стены.
Тогда украшали все, даже стены могил. Эти росписи едва ли не главная часть того, что осталось нам от этрусков.
Уходила, сменялась история, исчезали дворцы и народы, и украшенные стены стали казаться странными. Гротесковыми.
Так, по крайней мере, увидел я, не археолог, не историк, даже не путешественник, а просто человек, который умеет удивляться.
История ходит почти на четырех ногах, а не на двух.
Искусство держится на столкновениях и отрицаниях, которые являются началом познания.
Книга о Гаргантюа – пародия на книгу, которой жила тысячелетиями Европа и часть Азии. Рабле пародирует Христа. Поэтому дается его родословная, подвиги, пародирующие определенные места книг, называвшихся тогда священными.
М.М. Бахтина, человека с великой судьбой, с великими утверждениями, интересует Рабле. Но Рабле любит своих героев. Они воюют с Сорбонной. Они новые люди, пришедшие в мир с типографским станком, с печатью, знающие не только латынь, но и греческий язык.
Надо анализировать прошлое, сохранять его, оставлять, чтобы увидеть то, что создано человеком. Тобой.
И слово "праздник" в нашем языке говорит о праздности, и слова "праздник" и "праздность" уже в древнейших книгах противопоставлены дням труда.
Искусство, начиная с древних, основано на переплетения веток или нитей. Так Пенелопа днем ткала погребальное покрывало, а ночью его распускала, ожидая появления другого, еще не разгаданного дня.
Дон Кихот на какую-то четверть знает с самого начала, что не существуют те чудеса, о которых он прочел в книгах, он наслаждается преодолением сомнений.
Так наслаждались русские люди, которые после покорения Казани и Астрахани прошли через весь материк и дошли до Океана, неизвестного, неназванного. А для сомневающейся Испании Колумб по ошибке открыл другую землю. По его следам пришли люди, которые тоже удивлялись сначала первой высадке на новую землю, а потом и второму Океану.
Круглость мира, шарообразность Земли дорого досталась Земле.
В "Слове о полку Игореве" говорится как бы о холмах, которые, как кажется мне, сравниваются с боевыми шлемами.
Но от Чернигова и до моря нет холмов.
Просто Земля сама, круглотой своей, боком своим, показывает расстояния, удивляя человека.