Но это пустое. За большой стол, конечно, я не полезу: и так-то всегда немного стеснялся, если приходилось проводить планерки, - собирались начальники строительных управлений, люди, старше меня по возрасту, и в такие дни я по утрам особенно старательно приглаживал волосы расческой, пытаясь обуздать вихор, придававший мне драчливый мальчишеский вид; на работу надевал нелюбимый коричневый костюм, сшитый плохо, но полнивший и прибавлявший солидности.
Перелистывая список, я только диву давался: почему считают возможным в самый разгар работ взваливать на нас лишнее? Пришлось бы ломать график, снимать людей на дом главка с других строек, а все эти строящиеся объекты, все жилые дома, детские садики, кинотеатры, выведенные до второго этажа, до третьего... под крышу, с пустыми ли глазницами окон или с застекленными, с козырьками ли над дверями подъездов, с лесенками ли перед ними или пока просто с зияющими провалами дверных проемов существовали для меня не просто на бумаге, я их все хорошо знал, бывал на каждом по многу раз, и у меня появилось такое ощущение, как будто против некоторых из них замышляют предательство.
Все уже спали, когда внизу очень тихо звякнул звонок входной двери, словно тот, кто нажимал кнопку, не хотел будить всех в доме, а рассчитывал на сидевшего У огонька; спускаясь по лестнице, я удивлялся: кого это могло принести на ночь?
На крыльце стояла девушка, совсем тоненькая в синеватом свете уличного фонаря.
- Согрин - это вы? - спросила она и почему-то перешла на шепот: - Вам телеграмма. Срочная.
Развернув телеграфный бланк, я поднял его повыше, повернул так, чтобы на буквы падал свет с улицы, прочел: "Внезапно умер твой отец приезжай Маша", - и невольно подался от двери к перилам крыльца, где было светлее, точно надеялся - от этого смысл слов в телеграмме изменится.
Девушка что-то проговорила.
- Распишитесь, - повторила она.
- Что - распишитесь? - не понял я.
- Распишитесь в получении телеграммы.
Свет фонаря освещал весь бланк, но слова "Внезапно умер твой отец..." не менялись. Девушка тронула меня за локоть:
- Пожалуйста, распишитесь. Очень поздно.
Подсунула мне квитанцию, дала карандаш, я примостил квитанцию на перилах крыльца и расписался в том месте, куда девушка ткнула пальцем. Но она не уходила, все стояла рядом, и я, нахмурившись, вопросительно посмотрел на нее.
Девушка дотронулась до моего локтя и как бы подтолкнула меня к двери.
- Вы простудитесь, - сказала она. - Холодно.
- Да, да, - кивнул я. - Спасибо.
Впервые у меня, когда я поднялся наверх по деревянной лесенке, появилась одышка; при одной настольной лампе в комнате показалось темно, и я включил верхний свет, потом сел в кресло и долго смотрел на телеграмму...
Часто, чуть ли не каждое лето, я бывал у отца в школьные и студенческие годы. Тогда он еще жил и работал в Ленинграде: там у него, на Старорусской улице, в получасе ходьбы от Московского вокзала, была удобная квартира в большом старинном доме из темно-серого камня, с фасадом, украшенным цветной плиткой; широкие белые ступени лестниц в парадных подъездах дома отсвечивали мраморной синевой, в стены жилых комнат были вделаны камины с узорной решеткой.
В квартире отца соблюдался строгий холостяцкий порядок, в комнатах всегда было чисто, но как-то не совсем уютно, пустынно, без человеческой теплоты - отец, сильно занятый на службе, приходил домой после двенадцати ночи, а иногда не бывал в квартире по нескольку суток кряду; зато когда приезжал я и становился на лето почти полновластным хозяином комнат, то порядок в них нарушался: я мог поставить на подоконник чайник и забыть его, набросать под кровать книг, положить на стол полотенце, оставить на кухне немытую посуду, разбросать одежду по стульям... Иногда сквозь сон я слышал, как отец, придя домой, расставляет и развешивает все на места, моет под краном посуду.
Тогда мне казалось, что некоторый беспорядок в квартире, который я вносил, отцу даже чуть-чуть нравился: комнаты теряли свою холодноватую строгость, приобретали по-семейному обжитой вид.
Не скажу, если честно признаться, чтобы мне очень уж нравилось проводить каникулы у отца в Ленинграде. Пожив неделю-другую, походив по музеям и кино, я начинал тяготиться полной свободой, одиночеством, скучал по родному городу, по матери и друзьям; но и в те редкие дни, когда отец бывал со мной, особой радости я не испытывал: подтянутый полковник-чекист, он был скуп на слова, у него была привычка как бы оценивать со всех сторон фразу, прежде чем произнести ее вслух, даже со мной, сыном. К тому же отец не умел со мной обращаться: в памяти его, думаю, я оставался маленьким, почти ребенком, а я приезжал к нему, взрослея с каждым летом, таким он меня плохо знал и терялся в догадках, как лучше поступить - от этого у меня постоянно возникало неприятное ощущение, будто он присматривается ко мне, изучает, я при нем тоже начинал взвешивать свои слова и поступки и все время, можно сказать, был начеку. От сложности наших отношений я уставал, летний отдых был не в отдых, но я все равно ездил к отцу, потому что за зиму успевал сильно о нем соскучиться.
Отец женился, когда я уже был студентом, и я тем летом увидел его квартиру уютной и теплой. Жена отца Маша, веселая добрая женщина с зеленоватыми глазами и ямочками на щеках, была гораздо младше его - по возрасту годилась мне в сестры; встретила ока меня очень приветливо, мы быстро подружились и все дни проводили вместе - ходили в музеи, театры и в филармонию.
Все дни, помню, у нас тогда были так заняты, что мы часто не обедали, а обходились в какой-нибудь закусочной сосисками, всегда горячими и такими сочными, что сок из них брызгал, едва к сосискам притрагивались вилкой.
То лето осталось у меня в памяти как самое приятное из всех, проведенных у отца. Мы о многом говорили с Машей, но именно это и слегка подпортило нашу дружбу: однажды я что-то рассказывал о матери, и она вдруг спросила:
- Володя, я, конечно, верю, что твоя мать хорошая женщина, но скажи мне, почему она так плохо поступила с твоим отцом?
- То есть как? - переспросил я.
- Ну как же... Он же рассказывал мне. Да и сам подумай... Всю войну он воевал, потом приехал забрать вас с собой, и тут - на тебе! - твоя мать объявляет, что решила разойтись с ним и второй раз выйти замуж. И ведь не за кого-нибудь, а за немца.
- Но он же наш немец, советский. Из Баку, - хмуро ответил я, сердясь, что она затронула мать.
- Все равно немец, все равно... Представляешь, как это твоего отца оскорбило. Он говорил мне, что чуть ее тогда не застрелил. Ну, хотя бы письмо написала, предупредила... А то ведь он в такое положение попал... Так ведь, Володя? Правда же?
А что я мог ответить? Все именно так и случилось, как она говорила, и хотя я чувствовал в ее словах какую-то неправду, но возразить не мог: сам не понимал многого. Даже и теперь, взрослым мужчиной, я не смог бы сразу всего объяснить и сидел, припоминая наш разговор, смотрел на телеграмму, все перечитывал и перечитывал ее, так что слова в телеграмме стали казаться незнакомыми и теряли всякий смысл.
После войны я с нетерпением ожидал приезда отца из Ленинграда, но он задерживался: для него война продолжалась, он вылавливал, как потом рассказал, каких-то предателей. Приехал отец уже зимой и после первых радостно-бестолковых минут встречи с ним, после того как я вдоволь повисел у него на шее и налюбовался, золотыми погонами полковника, отец дал мне денег в попросил купить папирос. Я добежал до базара, купил там папиросы у торговца, продававшего их рассыпными, поштучно, и вернулся домой.
Мы тогда жили еще со всей родней, и дверь открыла бабушка. Я подался к комнате, но бабушка преградила дорогу - странно смотрела на меня и не пускала вперед, а все ее маленькое сухое тело била дрожь.
- Баб, что с тобой? - удивился я. - Ведь папа просил папирос купить.
Но она ухватила меня за плечо:
- Постой здесь. Постой.
Внезапно из-за закрытой двери комнаты до меня дошел тяжелый голос отца:
- Да такие не раз в меня стреляли...
- Не такие. Фашисты, - глухо ответила мать.
- Все они одинаковые... Фашисты! Недоноски! Нашла своего, ручного! Всех стрелять надо, чтобы и запаха их на нашей земле не осталось.
- Не кричи, - тихо отозвалась мать.
Отец жестко спросил:
- Где он сейчас отирается? Да понимаешь ли ты - стоит мне словом обмолвиться, как он исчезнет, испарится, памяти о нем никакой не останется... Да что словом - пальцем лишь шевельну.
- Ты не сделаешь этого, - ровно проговорила мать.
- Где он?
- Ты не сделаешь этого, - голос матери окреп.
- Так я тогда тебя пристрелю! Здесь! Сейчас! На месте!
Бабушка так сжала мне плечо, что у меня онемело сердце.
- Стреляй! - в голосе матери послышался вызов.
Бабушка едва не упала, когда я рванулся в комнату, и подалась за мной, судорожно хватая пальцем воздух у моего плеча. Отец и мать, разделенные столом, стояли друг против друга; она - спиной ко мне, а он - лицом. Но лицо отца я воспринял как белое пятно: все заслонила огромная черная дыра ствола пистолета, нацеленного в лоб матери; даже не вздрогнув от стука двери, она повторила:
- Ну же - стреляй... Если сможешь, - слова прозвучали настолько язвительно, словно мать так и нарывалась на пулю.
Отец посмотрел на меня темным взглядом, медленно опустил пистолет и покачал его на ладони, как бы прикидывая, сколько весит смерть, потом, крепко выругавшись, вскинул руку и выстрелил в потолок. Показалось, что стены комнаты пошатнулись, в уши мне ударило горячей тугой волной, в голове зазвенело; сквозь звон я смутно расслышал, как где-то за спиной закричала бабушка, как в доме захлопали двери комнат. Сунув пистолет в кобуру и не застегнув ее, отец крупно шагнул в мою сторону.
- Сутки тебе на размышления, - он рубанул рукой воздух. - Решай сам - уедешь со мной или останешься здесь... с этой.
Все это случилось тем более неожиданно, что мое детство до войны никогда не омрачалось ссорой родителей. Памятными, особенно светлыми остались годы, проведенные под Ленинградом, на берегу Финского залива. Тогда я очень любил гулять в выходные дни с отцом и матерью. Выпадало такое не часто: обычно и по воскресеньям отцу приходилось бывать на службе. С детской наблюдательностью подмечая, как наскучавшиеся родители - то отец, то мать - мягко отстраняют меня с дороги, боясь случайно толкнуть, а сами, не умолкая, ведут веселый и легкий разговор, состоящий из отдельных слов, восклицаний, я бессовестно использовал это: просил купить то книгу с яркой обложкой, то футбольный мяч, игрушку или коробку конфет... Не прерывая разговора, отец доставал из кармана деньги, мать открывала сумочку, и выходило так, что домой мы возвращались нагруженные покупками.
Часто только у двери квартиры, когда надо было доставать ключ, отец замечал в своих руках свертки. Он удивленно рассматривал их, а мать принималась смеяться и смеялась безудержно, долго, в изнеможении прислонясь спиной к стене коридора.
Еще я замечал, что на улице вслед нам оборачиваются прохожие.
Мальчишкой я думал - это из-за отца: из-за ордена на его груди, из-за командирских ремней. Взрослым же понял - отец и мать просто нравились людям, когда шли рядом.
Но первое мое открытие мира, ощущение себя и жизни, ее тепла, запаха и красок, произошло не там, а в городе, где мы живем теперь. Я плохо помню, как мы переезжали под Ленинград, а три предвоенных года, прожитые на берегу Финского залива, возможно, совсем заслонили бы более ранние впечатления, если бы не мать: почти все вечера мы с ней проводили вдвоем, и она часто доставала большой толстый альбом в ледериновой обложке и с двумя медными застежками, позеленевшими от времени; в альбоме, подаренном матери бабушкой, хранились фотографии - мать показывала их, рассказывала о моей родине, об Урале, оживляя события более ранних лет моей жизни.
Случалось, к нам, под Ленинград, приезжали с родины знакомые, а однажды в квартиру ввалился большой и веселый человек в косоворотке, с густым чубом, выбивавшимся из-под соломенной шляпы, и в синем костюме с заправленными в сапоги брюками. "Ольга, принимай гостя, который хуже татарина! - крикнул он с порога и бросил на пол тяжелый, туго набитый рюкзак. - Я тебе полмедведя привез - пельмени делать!" Голос его был таким зычным, а рюкзак упал на пол с таким грохотом, что в квартире напротив открылась дверь и оттуда выглянул наш сосед - посмотреть, не случилось ли чего.
- Борис... - ахнула мать. - Каким ветром?
- Зюйд-ост-вест-норд-уральским, - захохотал гость.
Но в комнате он застеснялся, сел на краешек дивана и сунул в колени крупные красные руки, сразу словно став меньше ростом. Мать позвонила на работу отцу; гость так и сидел, почти не двигаясь, на диване, но когда отец пришел, оживился, поднялся, опять став большим, и крепко обхватил отца.
- Но-о, медведь, - засмеялся отец. - Ребра сломаешь.
- Вот, вот... Это тебе не пьяного вязать. Попробуй с трезвым справиться, - с довольным видом проговорил гость.
Тогда отец тоже обхватил его:
- Ладно. Постараюсь.
Мать подсела к столу и, глядя на них, сказала:
- Дети... Честное слово - дети.
Лица у обоих стали краснеть и скоро налились краской до цвета переспелой вишни. Я следил за ними затаив дыхание и переживал за отца - а вдруг тот человек и правда сломает ему ребра.
Они боролись, стоя на одном месте, и никто не мог пересилить.
- Хватит вам. Хватит, - сказала мать.
И тут отец резко присел, его соперник повалился на него, а отец быстро выпрямился - наш гость, перевернувшись в воздухе, упал на диван.
Поднимаясь на ноги, он без обиды сказал:
- Твоя взяла.
К вечеру мать настряпала пельменей с медвежатиной, на столе появилось вино; выпив, и гость, и отец с матерью разговорились, вспомнили старые годы, когда меня еще на свете не было... Тогда-то я впервые и услышал о том, как поженились мои родители.
Родной наш город, теперь один из крупнейших промышленных, в те годы был совсем небольшим, захолустным, хотя и числился областным центром. Работу в городе найти было трудно, и мать девушкой, почти девчонкой, уехала от родителей километров за сто, в горы, на золотой прииск, где устроилась работать учетчицей.
Давно выбранный без остатка и заброшенный прииск ныне затерялся где-то в горах, но места те, в общем, я хорошо знаю, а по рассказам матери и представляю тот дощатый, рыже-красный барак, где она жила, покрашенный так небрежно, полосами, что можно было подумать - его не краской покрывали, а натирали кирпичом, чью мелкую пыль ветер местами посдувал со стен; стоял барак у самого озера, набегавшие на берег волны часто докатывались до его стены, и на ней, над самой землей, всегда темнела отсыревшая полоска.
От близости поросших соснами гор воздух в тех местах даже в ясную погоду отливал синевой.
Комната матери выходила окнами на озеро; под окнами покачивались просмоленные лодки, привязанные цепями к обнаженным корням сосен.
За матерью тогда упорно ухаживали двое: начальник прииска, чубатый парень из комсомольских работников, любивший носить косоворотки, и инженер - пожилой уже, лет сорока, мужчина; она постоянно ощущала их внимание, а стоило ей выйти к озеру за водой, как кто-нибудь из них обязательно оказывался рядом, брал у нее ведра и нес к бараку.
Оба были напористыми, хотя вели себя по-разному. Инженер, носивший перстень, все крутил и крутил его с тонким расчетом, чтобы камень перстня то прятался бы под пальцем, то вдруг вспыхивал на солнце острыми лучами; под эту игру камня он говорил с мягким сожалением: "Вам бы в столице жить, Ольга Андреевна, ходить по театрам с поклонником, а не в этой глуши... Скоро я отсюда, между прочим, уеду... - камень на перстне словно подмигивал, а инженер оглаживал мать ласковым взглядом. - Знаете, так и вижу у вас на плечах меховое манто - глаз бы не оторвать". Начальник прииска, человек погрубее, рубил сплеча: "Давай сюда ведра, Ольга. Не допрешь сама-то, разольешь половину. Коромысло бы завела, голова садовая. - Легко нес ведра и прозрачно намекал: - По нашим-то глуховатым местам мужа тебе надо поздоровше, вот как я, чтобы воду носил и дров поколол, да то, да се по хозяйству делал".
Она терялась и, отдав ведра, слишком уж прямо и напряженно шла рядом, делая вид, будто пристально рассматривает что-то такое вдали; особенно смущал ее инженер: понаслышке мать знала - в городе у него есть семья, и не совсем понимала, зачем он за ней ухаживает.
Еще на прииск, якобы по делам, из соседнего городка зачастил наезжать верхом молодой командир (в будущем - мой отец) с двумя вишневыми кубиками в петлицах.
К прииску вели две дороги: короткая, но трудная - через перевал, и длинная, легкая, петлявшая по лесам в низинах меж гор.
Отец выбирал трудную, но короткую.
Спускаясь с крутой тропы перевала, лошадь его сильно приседала на задние ноги и раздувала бока, но на ровном месте отец не давал ей передышки, гнал вперед, а у барака так резко осаживал, что лошадь аж на дыбы вставала - тогда он бросал поводья, быстро выдергивал ноги из стремян и, скользнув телом вдоль крупа лошади, спрыгивал на землю, мягко пружиня на длинных ногах.
Скоро мать стала замечать неожиданное: ей вдруг начинало казаться - она за километры слышит стук копыт по мягкой тропе перевала. И никогда, утверждала она впоследствии, не ошибалась. А отец приобрел привычку под окна ее комнаты подгонять лошадь и здесь, на опасно узкой полоске берега, спрыгивать. Двойственное чувство охватывало мать: ей хотелось над ним посмеяться, и она с нетерпением ожидала, когда же наконец он или лошадь свалятся в воду, но вместе с тем облегченно вздыхала и радовалась, что и на этот раз всадник не осрамился, проделал все ловко и теперь с озабоченным видом направляется вдоль длинной стены барака - вход-то в него был с другой стороны. Сидя в комнате, она слышала, как он топает сапогами по коридору, как переговаривается с соседями, наполняя барак густым голосом, как заходит к начальнику прииска, словно и правда приехал по делу, а когда улавливала, что он идет к ней, то поспешно подходила к зеркалу, бегло оглядывала себя, поправляла волосы, тут же на себя злилась, ерошила их до беспорядка... но раздавался стук в дверь, и она мигом поправляла прическу, одергивала на платье складки. Едва он ступал за порог, как заявлялись и те двое. Сидели в комнате, будто сторожа друг друга, пересиживая. Начальник прииска смотрел на отца волком, инженер поигрывал перстнем и тонко усмехался, а мать боялась, чтобы из-за случайного ее слова или жеста кто-нибудь не подумал, что она отдает ему предпочтение, и уставала до головной боли; к тому же мужчины много курили - потом матери приходилось распахивать окна и надолго уходить из комнаты.