Они продолжали играть, и прыгали, и скакали, и выкрикивали боевые кличи, и смеялись, и тяжело дышали, и вот уж одышка, и пот ручьем, и женский презрительный смех, и бледное ее лицо, и блестящие ее глаза, и вся она - азартно сосредоточенная, вся в игре, вся растворенная в пинг-понге, вся в себе... - совсем как тогда, десять лет назад, когда он чуть не плакал, умоляя ее сохранить ребенка, а она - вот так же, бледная, сжимая тонкие губы и блестя глазами, вот так же молча и жестоко, почти не споря, но и не соглашаясь, смотрела на него и не видела, слушала его и не слышала, совсем как сейчас. Ребенок, видите ли, мог помешать ее научной карьере. Ученая дура! И когда она все-таки сделала о п е р а ц и ю (слово "аборт" казалось ей, видите ли, вульгарным) - он не смог оставаться рядом... он ушел от нее потому, что не мог, не мог... Он не мог с ней оставаться рядом... близость с женой стала казаться ему отвратительной и кощунственной. А когда она спросила: "В чем дело? Что за дурацкие комплексы?" - он ответил не сразу, но четко: "Не могу выполнять эту о п е р а ц и ю... ты уж извини". - "Ах, вот как, - презрительно сказала она. - Лицемер, святоша. Хочешь взять меня сексуальным измором? Хочешь мне отомстить? Хочешь, чтоб я сама попросила тебя об э т о м? Не дождешься!" - "Я больше ничего от тебя не хочу", - сказал он тогда, сказал совершенно спокойно. А на другой день после ночного разговора они уже обсуждали детали предстоящего развода. Так все и кончилось.
- Играй, играй! - кричала она. - Не зевай! Такой детский шарик, а ты зеваешь...
- На! На! - восклицал он, посылая все резче, все круче, окунаясь в игру все глубже и безоглядней. Он сам не замечал, что чем больше погружался в воспоминания, тем лучше играл... как это ни странно. Горькие картины прошлого словно подзуживали его, словно обостряли зоркость его глаз, изощряли его руку, ускоряли его реакцию. А может быть, просто игра требует автоматизма, подсознательной раскованности - и поэтому его мысленное отвлечение, его уход в прошлое лишь расслабили мышцы и дали большую физическую свободу и сноровку.
И теперь, очнувшись от тоскливых воспоминаний, он с изумлением вдруг обнаружил, что - выигрывает!
- Восемнадцать-пятнадцать! - сказал он почти счастливо. - Что с вами, Светлана Григорьевна? Вы устали?
- Играй! Твоя подача! - азартно прохрипела она и, сделав немыслимый прыжок, настигла мчащийся шарик и молниеносно срезала над самой сеткой. - Вот тебе! Получай! Восемнадцать-шестнадцать.!
- Ах так! - загорелся он снова. - Ну, держись, Светик!
И они продолжали играть, и сами не замечали, что играют почти так же азартно и страстно, как десять лет назад, и чем дольше они играли, тем больше сближала их эта игра, тем острее пронзало их обоих иллюзорное ощущение: ничто не изменилось! Все - как было, все по-прежнему... и нет прошедших тягостных десяти лет, и не было ссоры, разлуки, взаимной ненависти и обиды... Нет ничего, кроме вечной юности и бесконечной игры, нет ничего, кроме той солнечной поляны в окружении сосен, и хрустящего шороха шишек и сосновых игл под ногами, и капелек пота на лицах, и азартной одышки, и жажды выигрыша, жажды победы...
Нет ни времени, ни возраста, ни злых и жестоких воспоминаний. Нет ничего, кроме нашей вечной игры, кроме нашей счастливой игры!..
- Светка, не зевай! - кричал он, как раньше, как десять лет назад, как вчера, как всегда. - Эх ты, шляпа! Раззява!
- Молчи, несчастный! - смеялась она. - Защищайся! Ага! Скушал? Так-то, Геночка!..
- Да я тебя, как младенца! - взвизгивал он восторженно. - Держись!
О, только б игра не кончалась, о, только бы шарик летал и порхал, соединяя их, возвращаясь и улетая и возвращая их друг другу.
Игра, не кончайся...
- Играй же, играй! Твоя подача!
Шарик, лети! Не уставай, белый шарик, ведь мы - не устали, мы сами - такие пустые и легкие, как этот шарик, мы - беспечные дети, мы играем без устали и без перерыва...
И шарик летает, прочерчивает пыльный подвальный воздух прозрачной штриховкой, летает-латает, прошивает белой ниткой душное пространство и время, штопает нашу разлуку, накладывает целебные швы на раненые сердца, о, шарик, шарик, прыг-скок, пинг-понг, шарик нас связывает, соединяет белой пунктирной нитью... Наша встреча - шита белыми нитками...
Они все играли, играли, и глотки их пересохли, и оба они молчали, лишь тяжко дышали, как загнанные цирковые лошади, но ни он, ни она - никто не хотел прекращать игру, хоть давно уже они сбились со счета... нет, они смотрели друг на друга со взаимной мольбой и безмолвно уговаривали друг друга: "Ну, пожалуйста, ну, еще... ну хоть чуть-чуть... поиграем еще немножко!"
ПТИЦЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ
Профессор Коркин проснулся от головной боли и от крика птиц. А ведь так хотел выспаться... после вчерашнего-то юбилейного пиршества. Но птички, как известно, просыпаются рано. Вот и сегодня раскричались чуть свет в своих комфортабельных клетках: щегол, скворец, два зеленых попугайчика.
Афанасий Данилыч почмокал сухим языком. Во рту было горько. Он поискал глазами стакан с водой - нет стакана.
- Катюша! - крикнул он хриплым голосом. - Катя!
В комнату вошла жена.
- Где мой стакан? - сердито спросил Афанасий Данилыч. - Я всегда ставлю перед сном стакан с водой, а ты каждый раз его убираешь? Что за манеры?
Жена молча вышла и через пятнадцать секунд вернулась со стаканом воды.
- Птиц кормила? - спросил Афанасий Данилыч.
- Нет еще, - буркнула жена. - Какой ты прыткий. Не успел проснуться - и распоряжаешься.
- Ах, птички мои, пичужки, голодненькие, - сказал Афанасий Данилыч, морщась от головной боли. - Катюша, дай аспиринчику. Голова разламывается.
- Тоже, напился на старости лет, - укоризненно заметила жена, подавая таблетку.
- Как-никак, юбилей. Шестьдесят лет - не шуточки.
- Вот именно, что шестьдесят, - продолжала ворчать жена. - Мог и воздержаться. Выпил бы рюмочку, чисто символически... а ты!
- Ладно, ладно, - отмахнулся Афанасий Данилыч. - Не пили ты меня, ради бога. И так тошно. Лучше птичек покорми.
- Потерпят твои птички! - рассердилась жена. - Все равно выпускать будешь.
- Это уж непременно. Сегодня - прощальный день, - и Афанасий Данилыч зевнул, потянулся. - Старая традиция - в день рождения - всех птичек на волю!
Да, была такая традиция у профессора Коркина: каждый свой день рождения, вот уж лет тридцать, не меньше, он выпускал птиц из клеток. В конце мая погода уже всегда была теплой, летней, и птицы обретали свободу в самое подходящее для вольных полетов время.
- Покорми птичек, Катюша, - ласково сказал Афанасий Данилыч. - Не ворчи, моя старушечка. Дай им праздничное угощение!
Жена, продолжая тихонько браниться, насыпала корм в птичьи клетки. Попугайчики накинулись жадно, скворец - с достоинством, а щегол продоложал свою песню, делая вид, будто не обращает внимания на еду.
- Ишь ты, важничает, - усмехнулся Афанасий Данилыч. - Распелся!
- А ты вставать не собираешься? - спросила жена. - Вдруг кто придет?
- Кто может прийти в такую рань? - и профессор Коркин снова потянулся. - Да, слушай... Ты мне лучше вот что скажи - как там вчера? Все было в норме?
- А ты что - сам не помнишь? - удивилась жена.
- Да как-то, знаешь, в тумане... - и он рассмеялся смущенно, - Помню, как начали, помню - ректор тост произносил... потом от кафедры кто-то чего-то...
- Эх, ты, - и жена посмотрела на него сурово, - Всем гостям настроение испортил. Наговорил всяких гадостей!..
- Да ты что? - испугался Афанасий Данилыч. - Серьезно, что ли?
- Конечно. Размахался руками, раскричался - все вы, мол, бездари, интриганы!
- Ой, ой, ой, - застонал Афанасий Данилыч, хватаясь за голову. - Как же это я?..
- Вот уж не знаю, что на тебя нашло. Юбиляр называется.
- Обиделись?
- А ты как думал? Разве не обидно? Конечно, обиделись. Но это еще не все... не самое главное.
- А что такое? - насторожился профессор.
- Ты и себя начал грязью поливать. Сам на себя такого наклепал - что прямо хоть в прорубь бросайся.
- А что конкретно?
- Разве я все упомню? - и она пожала плечами. - Помню, что ты от должности отказывался, от всех степеней и званий, от кафедры... и от премии...
- От какой премии?
- Ну, от той еще... от Государственной.
- Фу ты, господи, - совсем расстроился профессор Коркин. - Это ж надо было - так растормозиться. Да мне ту премию тридцать лет назад давали!.. Кстати, в те времена она по-другому называлась.
- Будто я не знаю.
- Да-а... значит, говоришь, подпортил я себе юбилей?
- Подпортил, Афоня, подпортил. Как теперь коллегам в глаза смотреть будешь?
- Ну, ты меня только не очень-то... не запугивай, - нахмурился он. - Я сейчас с похмелья, настроенье и так паршивое, да еще ты тут каркаешь...
- А кто виноват? Зачем было напиваться? Юбиляр! Облил всех грязью, себя наизнанку вывернул - очень красиво!
- Постой, постой. Не очень-то. Ты скажи - я кого-нибудь конкретно оскорбил?
- Как это?
- Ну... на личности я переходил? Обидел кого-нибудь персонально?
- Вроде, нет... ты про всех сразу говорил, - неуверенно сказала жена.
- Тогда - пустяки, - успокоился профессор Коркин. - Тогда не страшно. Все примут за обычный пьяный бред, старческую воркотню. Понимаешь? Традиционное русское самобичевание, - и он подмигнул жене. - Этакий моральный стриптиз... хе-хе!.. этакое проявление купеческой широты и размаха.
И он совсем успокоился.
Потом, наконец, встал с постели, быстро размялся, сделав несколько гимнастических упражнений, и побежал мелкой рысцой под душ.
Минут через десять вышел из ванной комнаты - бодрый, протрезвевший.
- Есть будешь? - спросила жена.
- Разумеется. Кофе со сливками, булочку с маслом, яйцо в мешочке, сыр "Янтарь", - быстро распорядился профессор.
После завтрака он выпустил всех птиц на волю. В распахнутое окно. И щегла, и скворца, и двух попугайчиков. Щегол улетел сразу, скворец - с достоинством, не спеша, а попугайчики улетать боялись, испуганно смотрели то на профессора, то на бескрайнюю и пугающую свободу. Так, с оглядкой, и улетели.
Выпустив птиц, Афанасий Данилыч ушел в свой кабинет. Некоторое время сидел без дела, задумавшись. Потом стал просматривать свежую корреспонденцию - поздравительные письма, телеграммы, открытки.
- К тебе пришли! - крикнула жена.
- Кто там так рано? - нахмурился профессор.
Дверь кабинета распахнулась - и быстрым заплетающимся шагом вошел Новиков.
Новиков - ассистент кафедры, которой заведует Афанасий Данилыч. Друг юности, старый биолог с неудачно сложившейся судьбой. Некогда стройный, а ныне отяжелевший, грузный, лысый старик. Афанасий Данилыч казался моложе его лет на десять. А ведь ровесники.
- Приветствую дорогого юбиляра, - сказал Новиков, крепко пожимая хозяину руку. - Не мог удержаться, решил заскочить.
- А что? Случилось что-нибудь? - осторожно спросил профессор.
- Ничего, ничего. Просто - не могу до сих пор успокоиться после ваших вчерашних слов, - и Новиков стал взволнованно прохаживаться по кабинету.
- А-а... наболтал я там спьяна... - сказал Коркин, настороженно поглядывая на гостя. - Вы уж не обижайтесь, ради бога.
- Почему я должен обижаться? - удивился Новиков. - Вы говорили прекрасно! Ваши слова звучат в моих ушах!..
- Шутите, небось?
- Да нет, честное слово! Такой искренности, такого чистосердечного надрыва я давно не слышал. Если честно сознаться - не ожидал. От кого-кого - а от вас, ей-богу, не ожидал. Вы мне всегда казались... ну, консерватором, что ли. Даже реакционером. А тут - надо же! - с таким пафосом!.. Ох, как вы их крыли!
- Кого - их?
- Ну, всех этих зажравшихся мастодонтов... всех этих маразматиков, интриганов... авантюристов с учеными степенями!
- Неужели я прямо так и говорил? - похолодел профессор.
- Еще почище. А больше всего мне понравилась ваша самокритика. Особенно - насчет премии.
- Да, помню... глупая была шутка, - промямлил профессор.
Новиков замолчал, прищурился, покачал головой.
- Шутка? - повторил он. - Шутка... Значит, сейчас вы отказываетесь от своих вчерашних слов?
- Разумеется, отказываюсь. Пьяный бред. Я уверен, что, кроме вас, никто не принял это всерьез.
- Может быть, и так... Значит - шутка? - и Новиков, явно расстроенный, присел на диван, опустил голову. - А я-то, старый дурак... поверил в вашу искренность.
Афанасий Данилыч подошел к нему, сел рядом, сочувственно обнял за плечи.
- За кого вы меня принимаете, дружище? - укоризненно сказал он. - Что я, мальчишка? Разве бы стал я всерьез произносить все эти глупости? Торжественное мероприятие, юбилей... шестьдесят лет - не шутка!.. Столько важных гостей присутствовало - и чтобы я мог всерьез на них обрушиться с гневными филиппиками?! Чтобы я мог всерьез отказаться от Государственной премии?!.. Да вы что?
- Значит - шутка...
- Конечно! - несколько торопливо воскликнул Афанасий Данилыч. - А как можно расценить иначе? Согласен, что шутка неудачная... глупая даже шутка - согласен! Но - шутка! Шутка! Розыгрыш! Мистификация! Так и передайте всем прочим.
- Никому я ничего передавать не собираюсь, - и Новиков резко встал с дивана. - Все вы, конечно, врете. По пьянке вчера разоткровенничались, а сейчас испугались...
- Повторяю - шутил я, шутил!
- Ладно, ладно. Не бойтесь. Никто вас за это не накажет. Не те времена.
Коркин тихо рассмеялся.
- Кто их знает - какие времена будут завтра?.. - заметил он многозначительно.
- Да бросьте, пожалуйста, - скривился Новиков. - Уж вам-то чего бояться? Всю жизнь прожили в почете и славе, кафедрой заведуете, биография безупречная, чист как стеклышко... - и он усмехнулся недобро. - Не то, что я, грешный.
- А что - ты? Что - ты? - возмутился Афанасий Данилыч. - Все корчишь из себя несчастного страдальца, мученика? Сколько можно? Если уж на то пошло - в своих прошлых бедах ты сам виноват! Сам!
- Как же это я сам виноват? - И Новиков удивленно уставился на него. - Что же я - сам себя, что ли, в Воркуту послал? Сам у себя кандидатскую отобрал? Ври, ври, Афоня, да не завирайся. Хоть тридцать лет и прошло, а я все отлично помню. И сессию ВАСХНИЛ помню, и тебя, скромника, пай-мальчика, помню, и хулиганские реплики Лысенко, когда я выступал... тоже помню!
- А кто тебя за язык тянул? - быстро сказал профессор. - Кто тебя гнал на трибуну? Кто? Не хотел соглашаться - ну и молчал бы в тряпочку. Я ведь тоже был не очень-то согласен тогда с Трофимом Денисычем...
- Ой, не надо. Не ври, ради Христа.
- Клянусь! Я был с тобой заодно. Но я понимал, что такое эпоха. Я понимал - что такое Лысенко. Я понимал, что такое мы с тобой. Два щенка, два ничтожных аспиранта... ну, кто мы тогда были?
- А кто мы сейчас? - тихо сказал Новиков.
- Нет, ты ответь! Ответь! Разве не я был прав - тогда? Разве не я? Да, я за тебя не вступился, не поддержал... зато я сохранил и себя, и нашу идею, и наш материал... я все сохранил, и все это пригодилось потом. Ничто даром не пропало! А вот если бы все были тогда такими смельчаками, как ты, - глядишь, многое бы и сгинуло безвозвратно. Я о науке думал, а ты - о благородном жесте.
- Игра слов, - тихо сказал Новиков. - Игра слов, не больше.
- Тогда я молчу.
- Молчи, молчи. К этому ты привык. Вчера, впервые в жизни, спьяну, ты сказал пару правильных слов... и то - сразу же перетрусил!
- Какие такие правильные слова?! - снова возмутился профессор. - Оскорблять уважаемых ученых - это, по-твоему, правильно? Отказываться от Государственной премии - это правильно?
- Конечно, правильно. Ведь премию-то тебе дали тогда совсем зря. Ну, что смотришь?.. Разве не так? Вспомни, вспомни хорошенько. В пятидесятом дали премию, а уже в пятьдесят втором выяснилось, что все твои расчеты и выводы были дутыми. И ведь ни один колосок твоей "коркинской золотой" не взошел... На нормальном-то поле - ни один! Где она сейчас, твоя "коркинская золотая"? Где? Покажи мне то поле! Хоть грядочку покажи! Нету ведь - ни грядочки. Так что насчет премии, Афоня, ты вчера очень даже правильно высказался.
- У-ух, какой ты, - прошептал, жмурясь, профессор. - Какой ты... озлобленный! Уж сколько лет прошло, тебя полностью реабилитировали, вернули доброе имя, дали работу - пожалуйста, занимайся наукой!.. Так нет же... нет! В тебе одна злость осталась.
- В этом не я виноват.
- Конечно. Легче всего сваливать на кого-то.
- Афоня, прекрати. Мы ведь сейчас одни, без свидетелей. К чему эта демагогия? Ловко ты уклонился от разговора о премии...
- Я не уклонился. Пожалуйста. Да, я и без тебя знаю, что многое в моей работе было ошибочным... знаю! Но ведь в науке, как тебе известно, и отрицательный результат имеет положительное значение...
- Ну, если так рассуждать - за каждый отрицательный результат надо давать Государственную премию. Афоня, это просто смешно.
- Мне ее дали! Дали! Я не сам взял, я не просил, не крал, не обманывал. Я честно трудился - и мне дали!
- Ладно, успокойся. Чего уж теперь. И чего ты разгорячился? Про ту премию никто, кроме нас, и не помнит...
Профессор Коркин тяжело дышал. Он чувствовал, что голова горит, в висках пульсирует кровь, руки немеют.
- Да если каждый... если каждый будет отказываться от премии, - вдруг сказал профессор, - да если каждый будет так, как ты...
- Ну - что?
- Да если каждый так будет... Все тогда развалится!
- Что - развалится?
- А все! Все развалится.
Новиков пожал плечами.
- Тяжело с тобой спорить, Афоня, - сказал он. - И субординация не позволяет... всеж-таки я твой подчиненный. Да и смысла нет - спорить. Пойду-ка я домой. Извини, если растревожил.
Настроение было испорчено. Профессор Коркин выпил еще таблетку от головной боли, потом сердечных капель, но легче не становилось.
Нет, это была не тревога, не страх, не ожидание чего-то плохого в ближайшем будущем... это были навязчивые воспоминания. А профессор не любил окунаться в прошлое. Он любил смотреть только вперед. Это был его девиз: только вперед. А тут, видите ли, явился несчастный старикашка, неудачник, злопамятный "друг детства и юности", треклятый ровесник и однокашник. - и сбил его с ровного ритма, поколебал, нарушил правильность давным-давно заведенного механизма.
"Черт бы его побрал, этого правдолюбца!" - подумал с досадой профессор, и распахнул окно, надеясь, что свежий воздух его успокоит. Нет, легче не стало.
Он прошелся по пустой квартире. Жена куда-то ушла, вероятно, отправилась по магазинам. Вечером предстоял еще один банкет - "домашний вариант", для самых близких.
А сейчас - и поговорить не с кем.
На стене кабинета висели фотографии детей - сын и дочь, оба взрослые, живут далеко от отца, у каждого своя семья. Пишут редко. Не приезжают.
Профессор пошел в другую комнату. "Покормлю-ка я птичек..." - но, увидев пустые клетки, вспомнил, что ведь он сам их недавно выпустил.
Никого. Ни души. Ни звука.