Рассвет в декабре - Федор Кнорре 19 стр.


Давно всякие гулянья прекратились, на горке желтые березки гнутся, облетают, народу кругом - никого. Один я зачем-то нет-нет да и зайду, поброжу. До отхода последнего катера.

Там в темноте однажды меня и окликнула Ада, тоже официантка из "Байкала":

- Пошли к нам, сегодня мы девишник справляем.

- Мне-то что за дело.

- Решился быть идиотом своей жизни?

- Вот-вот, - говорю, - как раз по мне должность.

- Совсем чокнутый! Его на вечернику приглашают, как порядочного, а он еще и нос воротит. Выдающийся ишак. Не желаешь? Ладно, так и передам. Рыданий не ожидай! - И пошла.

Я понимаю, кому это "передам", и иду за ней.

- Это я посмеялась, а ты и поверил. Кому ты нужен, пугало болотное. Разыграла, понял?

Теперь уж я не отстаю. Прошли мы с черного хода по темной лесенке, на второй этаж поднялись, там над столовой общежитие официанток. В комнате, посредине, стол парадно накрытый, с салфетками, приборами, даже с цветами в вазе, а вокруг стола все девушки сидят на кроватях, и шеф-повар старичок Филатов рассказывает, как он поваренком при дворе царя Николая служил.

Она на меня еле взглянула, только сунула передо мной на стол тарелку:

- Салатик "Поздняя осень" заказывали? Пожалуйте!.. Тут Иван Филипыч делится воспоминанием, как он с царем в Голландию ездил, а повара перепились и все трюфели слопали. Налить вам?

- У меня флакончик свой!.. - Филатов достает из кармана аптечный пузырек. - За ваше здоровье, девушки!.. Конечно, нельзя так констатировать, что с царем. А в царском поезде я находился, это так. И перепились. И трюфелями обожрались. Исключительно от дурости, а утром приносят нам меню на завтрак, и первым блюдом омлет с трюфелями. Одно счастье, посуда у нас вся немытая, мы все остатки, объедки соскребли с тарелок, и шеф-повар соорудил соус "фантазия". Ничего. Скушали. Благополучно прибыли в Голландию. У них королева. А у ней повара ни одного. Кухарка, честное слово… Мы глазам не верили! Как же так, хотя ты голландская, а все ж таки… Уж очень убожество!.. Ваше здоровье, девоньки вы славненькие… да!..

Дождавшись шумной минуты, я у нее тихонько спрашиваю:

- В честь чего это вы девишник затеяли? - И она быстро ко мне оборачивается, пристально и долго смотрит в глаза и вдруг усмехается:

- Да пора ведь нашему дружному общежитию понемножку рассасываться. Не век нам сидеть в этой дыре. Жизнь-то проходит, вот у нас уже сынок подрастает, пора и замуж!

- Так кого же вы сегодня провожаете?

- Не приставать с вопросами! - кулаком пристукнув, кричит через весь стол Ада. - Говори спасибо, что за стол посадили, а не то что дамам лишние вопросы задавать, кавалер невежественный!

- Прошу прощения! Уж не вы ли виновница торжества, прекрасная Адель?

- Вот так и прилично с дамами разговаривать! Давай дальше!

- Вот нипочем не стала бы я у царя служить! - брезгливо заявляет Люда, и губа у нее, и без того постоянно презрительная какая-то, тут прямо задирается к самому носу. - Уж не стала бы пресмыкаться!

Филатов тихонько потешается:

- Ах, ну конечно-конечно!.. Ты бы, моя рыбонька, пошла да прямо царю и брякнула: "Пошел вон, ты тиран, так твою так, презираю я тебя". Верно?

- Не испугалась бы уж!

Филатов заливается тоненьким радостным смехом, прихлебывая из флакончика.

- Не боисси? И то я смотрю, никто бояться не стал! В кино какой-нибудь подпольщик попал в лапы царской охранки, ему бы смолчать, выкрутиться, чтоб на свободу, значит, и свою работу продолжать, а нет, он так и чешет в лицо жандармам всякие оскорбления, прямо-таки добивается, чтоб себя же закопать. Очень отчаянно, храбро, однако и глупо… А ты небось и мамонта не боисси? А? Ну мамонта?

- Еще мамонта придумали!

- Это вроде бегемота. Или слона. Но с рогами такой зверюга! Не боисси! И я, брат, не боюсь. А знаешь почему? А именно только потому, что они повымерзли мильон лет назад, и нету их больше на свете… А кто при мамонтах жил, очень старались под ноги им не попадаться… Да-с, а не боятся ничего одни дураки. Или в кино.

- Глупо даже. Мамонты эти у вас из флакончика, наверное, показываются. Вон, один уже нос высунул.

Другие и не слушают рассуждений Филатова. В комнате шумновато, болтают, угощают друг дружку, кормят Митю. Он у них тут же живет, Ксении ребятенок, но вроде уж общий. Все больше по постелям пасется. Тихий, головастый, уживчивый, плакать вслух давно отучился по условиям общежития и все на четвереньках больше, ползком по постелям. От одной постели по полу до другой ему перебежать - целое путешествие, вроде как от берега до берега через речку переплыть. Переплыл и рад, улыбается, жмурится, ждет, чтоб кто-нибудь погладил. Самая молоденькая, Женя, страстно закатывая глаза, увлеченно изображает, как рвала на себе волосы героиня кинофильма.

Безмужняя Митина мать, добрая и тихая Ксения, снисходительно улыбаясь, слушает.

- С чего же это так взялась… за волосы?

- С отчаяния же! У ней ведь тайна. А она прямо как в лужу возьми да и вякни! И кому? Злодею своей жизни! - И Люда, выпучив глаза, пузырем надувает щеки: пфф! - чтоб наглядно подчеркнуть всю непростительность промаха графини.

Кругом идет всякая вот такая болтовня и чепуха, а я чувствую, что это неспроста… чувствую, а что - не понимаю. И томит меня, томит… хотя улавливаю одни разговоры бабьи: "Замуж? Это золотая клетка!.." - "А я бы в золотую впорхнула, почирикала бы". - "Все равно это не любовь, а благоустройство быта!" - "Бывает и любовь!" - "Не знаю, не встречалась". - "Бывает же первая любовь!" - "Так это не любовь, а так, одно замирание, трепыхание, одно воображение!"

И тут вдруг опять она порывисто вмешивается, так что все примолкают.

- А у меня, девушки, и первой любви не было. Была у меня сразу вторая. Как сейчас вижу: ангелы с блестящими мокрыми крыльями. В вышине. Чуточку над нами - вот так!

- Как это - ангелы? Какие могут быть ангелы? Воображение?

- Нет, просто ангелы. Да мы сами были с ними почти наравне. Чуть-чуть они повыше, а рядом… Наверное, так только перед смертью бывает.

- А потом ты умерла? Или проснулась?

- Не всегда же умирают, кто перед смертью был… не понимаешь? Обыкновенные ангелы, какие бывают, бронзовые. От дождя мокрые, вот и все.

Может быть, вовсе не точно теперь мне вспоминается весь тот вечер и все разговоры. Только про ангелов помню очень хорошо… Тогда там уже мало кто кого слушал, все вокруг пошло расползаться в разные стороны… и каким-то образом оказались мы с ней одни, вдвоем. Какая-то комнатка, что кругом, ничего не помню, но сидим мы друг против друга, смотрим и стараемся понять, что это вот именно мы и мы почти уже вместе, всего два шага пас разделяют, но мы никак поверить в это не можем. Говорим незначащие слова:

- Вот мы с тобой и встретились все-таки!

- Да, - говорю, - а ведь это просто чудо. Правда?

- Еще бы не чудо. Писала-писала, все узнавала твой адрес, снялась да приехала и вот целый год живу здесь. Разве не чудо?.. Я почему-то про тебя мечтала, что только бы мне тебя увидеть и весь мир перевернется, а смотрю и не знаю: ты ли это? Говорю себе: он, он, смотри, дура, ведь это он! Хочу обрадоваться, кинуться к тебе и споткнусь, как о высокий порог, так и замру. Потом что-то покажется, проглянет в тебе, и у меня вот тут… под сердцем, захватит от дурацкой радости: ох, узнала! Узнала!.. И опять потеряю… По всему, мне давно надо бы думать, что ты не жив, я почти и верить перестала, а все узнавала, писала… мало кто в живых остался… А все поверить не могла, как это так, нету на свете этих глаз, что мне в самую душу глядели… когда мы на том свете, перед смертью, на самом ее пороге, на том балконе… Я ведь даже молилась, пускай ты меня позабыл, пускай ты к своей жене вернулся, видишь, я все про тебя узнала, и живешь довольный, веселый, пускай, а молилась - только бы жив!.. И думала, когда жизнь пройдет, буду помирать, перед смертью тебя позову и ты чудом придешь, а мне бы только еще разок взглянуть… И вдруг узнаю, что ты живой, я как с ума сошла, себя потеряла, все побросала и вот примчалась… К разбитому корыту, а?.. Вчерашний день-то к людям не возвращается, а? Правда?.. Ты мне лучше сейчас прямо так и скажи, мне это легче будет. Отпусти меня от себя, а то ведь малое такое сомненьишко… шевелится во мне… дышит еще. Уж придушить бы его разом - мне бы и легче… Вот ты сказать ничего не можешь. Мука моя… и не надеешься, не веришь, а что-то тебя манит… обманывает, что ли? Знаешь, еще когда я там была, меня еще фрау хозяйка не купила, мы лежим вповалку глухою ночью в бараке запертые, за колючей проволокой, от всего мира оторванные, грязные, голодные как собаки, наголо остриженные, только еще очередь в крематорий не подошла, лежим в темноте, и вот Надя, севастопольская девочка, своим тоненьким голоском, предсмертным, начинает читать какой-нибудь стих, так, обрывочки… ну: "каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне…" Может, сейчас людям это смешно, а? Ну что тут такого, что час назначенный? Ничего, а? А нам слышалось: господи, да ведь, значит, это все было и это есть на свете! Был и есть, где-то далеко, вечер у нас на родине, и час, кому-то назначенный, был и будет. Пускай не нам достанется, да этого-то они у нас не могут отнять!.. Тебе неинтересно или непонятно, что я говорю?

- Я сам это помню. И понятно. Блок это…

- Знаю, что не позабудешь, знаешь: "блок-номер", "блокфюрер" со всей ихней сволочыо, а вдруг вот именно туда к нам доносится точно сводка Совинформбюро. Доносится из другого мира весть - "да вы не сомневайтесь, вы же люди, в мире все осталось неприкосновенно: вернется и час назначенный и каждый вечер"…

- Да, каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне, девичий стан, шелками схваченный… в каком-то… движется окне…

Она прямо ахнула, вскочила, меня за руки схватила:

- Ты тоже это слышал? Знаешь? Ну да, девичий стан, шелками схваченный… в окне… как я могла позабыть, а ведь потом как вспомнить старалась!.. И ты, оказывается, помнишь?.. И как мы полную жизнь пережили там, на балконе? Что это было… иль это только снится мне? Снится, а?

- И мне снится… Ах, до чего мне все снится.

- Так неужели… тогда счастье?.. - Она прямо ударилась мне в грудь, схватила мою голову, целует невпопад, повторяет: - Да?.. Да?.. Ты милый мой? - это слово "милый" она теперь только один-единственный раз произнесла. Не то что тогда, на балконе, все повторяла, твердила без памяти, спешила поскорее выговорить, как заклятье. Или оправдание? А тут только единственный раз сказала и потом все молча: не противилась, ждала - будет чудо опять или нет?

Мы обнимались молча, второпях, узнавая гладили, ласкали друг друга, точно двое слепых столкнулись на ощупь, в страхе потерять друг друга. Было так, будто мы знали почему-то, что вот так все надо делать, и мы только повиновались. Нам казалось, мы делаем то, чего желаем, а на самом деле мы просто не умели и ре могли иначе выразить то, к чему напрасно и одновременно мы рвались всей душой - оба друг к другу.

Может, это покажется странным, ведь теперь я знаю, что любил ее тогда и она тоже… конечно, любила, если это слово что-то определенное значит… А вот мы рвались друг к другу, любили и все натыкались на загородку, через которую жаждали пробиться, за какую-то границу, дальше физической близости, потому что этого одного нам было мало. И наконец поняли и убедились, что больше ничего не можем сделать, не можем прорваться дальше того, что могут наши руки, жалкие слова, поцелуи, все тело. А этого всего было нам уже мало. Почему-то мало. Мы оба одновременно почувствовали, что ничего к нам не возвратилось из прошлого, и нам почему-то неловко и стыдно стало того, что случилось. Нам даже стыдно стало оставаться на этом месте вдвоем, и мы поскорее, молча, оттуда ушли. А в скором времени я узнал, что она вышла замуж и уехала из наших захолустных мест. И когда мне это сказали - я даже не удивился. Нет, не удивился. Я как будто это уже заранее знал: что-то случится! Она ведь просила меня освободить - и вот, значит, освободилась сама и меня освободила: больше ни весны, ни зимы, ни осени мне нечего ждать. И как оно часто в жизни бывает: все тут на меня посыпалось разом, как из одного мешка.

Вдруг почему-то вызывают меня к тому моему приятелю Копченому. К Аникееву. Чего еще, думаю? У меня затылок болит и суставы ломит, и вообще мне все неинтересно, что мне где скажут и даже что со мной будет, - все до мертвой скуки безразлично. Старая моя болезнь ко мне возвращалась: холода, сырость…

Опять вызывают, повесткой. Тут уж приходится идти. Являюсь к Аникееву. Очередь в приемной, надо ждать. Я присел, к печке привалился и заснул незаметно скверным, тяжелым сном. Разбудили, у меня голова трещит, и очень мне жарко. Вызывают меня к Аникееву, он меня усаживает. Я сижу, жду, молчу, а он на меня что-то чересчур уж проницательно, неотрывно смотрит.

- Ты это что же? Может быть, успел узнать что-нибудь? - Я молчу, ничего не понимаю. - А ты не выпивши? Нет? А то глаза у тебя какие-то…

- Какие уж есть… - И замечаю наконец, что тут что-то не так. Почему-то первый раз в жизни приходит мне в голову, что этот Аникеев тоже человек. И мне это ужасно удивительно. Вдруг у него жена и, например, маленькая девочка, и он вот этими ручищами с желтыми ногтями пуговки у ней на детском лифчике застегивает, а она вертится у него на коленях и его за нос хватает. За этот вот его желтый, обкуренный нос, и он радуется. Такие посторонние нелепые мысли мне в голову лезут, скорей всего, потому, что он все сидит и как-то пронзительно любуется, вроде я дело его рук… точно он вот только что из глины вылепил мой бюст и рассматривает, как это я у него удачно получился. Поглядеть приятно.

Конечно, может, это мне потом уже так все представлялось, не знаю, не могу сказать, да и неважно.

Пододвигает он мне по столу коробку папирос. Ну что ж, я закуриваю, а во рту одна горечь.

- Ожесточенный ты человек, Калганов. У тебя началось с какого-то капитана и распалилась обида. И сделался ты чудак. Ты даже не очень старался вспомнить. От тебя добиваться приходилось. Это у тебя ожесточение. Ты много больше про себя помнил, чем вслух называл.

- И то стараюсь забывать.

- Вот какой ты перец… Кури, кури!.. Действительно, ты ссылался на свидетелей. А их никого почти в живых нет. Был у нас разговор, верно… Как того немца-то фамилия? Электрика, вольнонаемного на заводе-то? Где вы, лагерные, работали? А?

- Не все равно? Забыл.

- Неправду говоришь. Ну-ка?

- Да опять скажете, на покойника ссылаюсь.

- Покойник, точно.

- Ловко я придумал, значит.

- Одна закавыка, Калганов, тут есть в нашу пользу.

- В какую это нашу?

- Так назови фамилию, имя!

- Каульбах, что ли? Для отчетности вам? Пауль. Записали? Я ведь уже говорил.

- Правильно, Пауль. А закавыка в том, что, когда ты его назвал в первый раз, он ведь был жив. И угадать, что он впоследствии скончается от воспаления легких в областной больнице, ты не мог. И я это сопоставил. Вот, погляди.

Сует мне под нос развернутую брошюрку, придерживает пальцем, чтобы страничка не закрылась. Немецкая брошюрка, и в ней на четверть листка фотография: край чистенькой дорожки, кустики и сверху свешиваются тонкие веточки дерева над каменной плитой, уложенной среди подстриженной травы. Наискось, под утлом уложенная, как подушку кладут в головах постели. И на ней надпись некрупными буквами: "Пауль Отто Каульбах". Год рождения, смерти.

- Прочитал? Памятка, мемориальная доска. Это парк в ГДР. Разглядел? Так вот ты утверждал, что якобы ты подменил заключенного, которому этот Пауль одолжил свой пропуск и одежду. И этим объясняется, как ты очутился опять за колючей проволокой и так далее и так далее. И дальше все, может, и сходится… бывают чудные легенды, но тут ведь уж очень, а?

- Перебрал. Малоудачная у меня легенда.

- Даже слишком неудачная. - почему-то с великим удовольствием соглашается Аникеев. - Так вот жена этого Каульбаха жива. Что ты мне на это скажешь? - и впивается в меня своим прищуром, так что даже его всего чуть перекосило: один глаз совсем в щелочку сожмурился. После я узнал, что это у него от контузии, но случается редко такой перекос, только при волнении.

- Жена?.. При чем тут жена? Не знала меня его жена… Я… а-а, ну да, она только заходила в комнату. С ребенком на руках… Что она может знать?.. Она мне только дорогу к вокзалу показала… Впереди далеко шла. В темноте.

- Давай, давай дальше. Жена! Мало что жена, она, может, лучше десяти мужиков все понимает. Ты давай говори, говори…

- Да все. Я на электричку пошел, а она, наверно, домой ушла… Она даже имени моего не знает.

- Не твоя забота. Ты мне отвечай: она тебе что-нибудь говорила или не говорила? Припоминай.

- Я же объясняю: она, может, метров за двадцать от меня впереди шла. И в темноте. Какие разговоры?

- Да что ты все про темноту эту задолбил? Ты припоминай, что еще было или не было.

А я не соображу, что мне припоминать… В голове все темная улица, вокзал, электричка, и то все покрытое мутной пленкой. Я ведь не то чтобы забывал, но раз мне долго не верят, это для меня делается все и вправду как не совсем настоящее. Не то чтоб я вправду себе верить перестал. Я знал, что это правда, но говорить другим мне мука… Для меня правда, пока молчу, а произнесу вслух, она вроде ненастоящая. Подмоченная. Испачканная…

И опять я остро замечаю: тут что-то не то. Какого черта этот Аникеев радуется? И о чем я молчал уже давно, неважное, пустяковое, что можно только своему кому-нибудь рассказать, а чужому - нет, что я и сам полузабыл, вдруг мне открылось. Точно порог перешагнул и вижу трансформаторную будку, и хмурый Каульбах меня в плечо кулаком толкает: "Да она ведь правда тебя целует!.." А Аникеев кричит:

- Ага, вот ты и вспомнил. Ты вслух говори, а не про себя ухмыляйся!

Я почему-то понимаю, что ему сейчас можно, и, хотя у меня перед глазами туман пошатывается и мне глаза приходится таращить, чтоб яснее видеть, я доверчиво говорю ему глупость, о которой другому бы промолчал:

- Она, правда, обещала мне красивый галстук подарить… Через мужа передавала… шутка такая… Ну будто она обещается меня сколько-то раз поцеловать, если будет красоткой… Как Марлен Дитрих. Это киноактриса была…

- Сам ты киноактриса, Калганов! - Аникеев сияет, желтый как лимон на солнце. - Ведь ты даже Марлен Дитрих назвал!.. Я эти два куска провода один к другому тащил - тянул, и вот: контакт… Между прочим, все это в точности правда и неопровержимое доказательство. Брошюрку я тебе показываю - вышла в ГДР. ряд воспоминаний товарищей антифашистов и свидетельства очевидцев, и в том числе жены Каульбаха этого. Она полагала тебя, скорей всего, погибшим. Имени твоего она, конечно, и не слыхала. А ее имя знаешь какое? Интересно тебе? Ты вялый какой-то… Марлейн, только не Дитрих, а Каульбах, - вот ее подпись как выглядит. Удивительно толковая женщина, это редкость, до чего от нее получили исчерпывающее заявление на наш запрос. Галстук. И эта Дитрих-артистка и прочее. Подарила она тебе галстук, а! Какие у тебя планы? Ты на заводе не останешься, тебе ведь не по специальности, а? В Москву, наверное? Ну, желаю!.. Чего это у тебя рука горячая. Лихорадка?

Назад Дальше