Ласково успокаивая словами, он нес, прижимая к себе, тяжелого, прерывисто жарко дышащего ему в лицо Мишу, а тот рвался у него на руках, судорожно бился и скулил от переполнявшего его восторга вдруг обретенного счастья - ведь все так хорошо кончилось: он сумел догнать, удержать, вернуть, и его несут домой, в прежнюю общую их жизнь. Шершавый язык Миши достал и лизнул второпях ему щеку, ухо, а он, предательски ласково приговаривая, тащил, торопясь поскорее отделаться, бросить, чувствуя себя подлецом. Откуда бедному лохматому Мише было знать, что человек, спихнувший его обратно во двор, так же мало владеет своей судьбой по ту сторону забора, как он, снова заброшенный обратно на свою сторону.
По звуку успокоившегося после какой-то борьбы дыхания, по движению пальцев, нащупавших и потянувших краешек пледа, Нина безошибочно угадала, что он вернулся. Она догадывалась, что он давно уже не спит, но как-то отсутствует, и не следует его тревожить. Теперь он был тут, с ней рядом. Можно попробовать с ним заговорить.
- Ночь проходит понемногу, не на век она дана!.. Скоро утро!
Двигавшиеся пальцы замерли. Он слышал, прислушивался. Нина высвободилась из глубокого мягкого кресла, в котором провела полночи, прошлась по комнате, потянулась и, подавив зевок, выключила загороженную бумажной ширмочкой лампу на письменном столе.
- Совсем рассвело, воробьи, автомобили и галки проснулись… Хочешь, чай можно пить? Хотя рановато… С каким это Мишей ты боролся?
Он помолчал, припоминая, и не сразу вспомнил.
- А-а… Миша?.. Да.
- Он кто был?
- Миша был собака. Он меня очень любил. Я его тоже.
- Что-то не то! Ты даже стонал вслух. Что это за особенная собака?
- Просто одна из собак, которых я знал и любил в моей жизни.
- Новое дело. Собаки стали сниться. Ты говорить не желаешь? Нет, правда, что тебе приснилось?
- Приснилось, как я однажды умирал.
- И не умер! - подбодрила очень жизнерадостно Нина.
- Это неизвестно… Не знаю…
- Да ты спишь еще? Спросонья?.. - Она торопливо стала подтыкать ему под голову подушку, встряхнула плед, в комнате запахло лавандой, немного погодя спросила: - Проснулся совсем?
Она наклонилась над ним, и минуту они молча смотрели друг на друга.
За последние дни нечто новое появилось в обычной небрежной развязности Нины. Конечно, и всегда это было только надежное прикрытие, чтоб другие не разглядели того, что на самом деле творится у нее внутри. Она и теперь не очень-то раскрывалась. Просто смотрела и волновалась за него, и он это чувствовал. Его молчание ее тревожило. Он собрался с духом и попытался ей объяснить:
- Понимаешь… ведь человек умирает не обязательно сразу… весь, как от пули в лоб. Бывает, вдруг что-то в нем умерло, угасла часть того, что есть он. И после этого он может еще долго ходить на работу, существовать вполне благополучно, получать поощрения и выговоры по службе, пить водку, ходить в кино, совершенно не замечая, что он уже наполовину… Ну, пускай не наполовину… на какую-то частицу - умер, потерял часть самого себя, потерял так же безвозвратно, как если бы эту омертвевшую часть его существа отрезали. Никогда уж он не будет весь, целиком, каким был прежде… Отрезана нога или рука у человека, и это с первого взгляда видно, но сам он может остаться полностью тем, чем был… а вот когда внутри… перешагнул ты через некоторых! порог, просто не сумел сказать "нет", когда надо, или сказать "да", против совести не туда, не так шагнул - и уже не вернуть, уже никогда не будешь ты тем, что прежде.
- Нет, нет, нет, это все не так, неверно и неправда!.. Это у тебя болезненное состояние… и этот рассвет… Говоришь, как будто правда какого-нибудь Мишу зарезал. Не резал ты никого! Можно подумать, что у тебя на душе висит какая-то тяжесть, чуть не преступление, а на самом деле просто у тебя подавленное состояние, и ничего удивительного, ты же больной, ты это сам знаешь. И видится тебе все сквозь мутные очки болезни… Я хорошо все разъяснила?
- Неплохо. Только они, кажется, довольно прозрачные. Стеклышки.
- Ты не можешь судить объективно, когда находишься в болезненном состоянии. У тебя подавленное состояние психики, долго лежишь, болен…
- Ага. Прихворнул. А ты подряд два раза "состояние" повторила. У тебя сонливое состояние психики. Иди спать, мне неплохо, я полежу так.
- Не могу я тебя одного оставить в таком состо… тьфу, черт, зачем ты заметил, теперь вот привяжется… Гораздо лучше бы… как это?.. "чтоб проплыли, как в тумане, люди, зданья, города…"!
- Стишки… "И с отвращением читая жизнь свою…" Вот стишки так стишки!
- Совершенно невпопад, к нам это не относится.
- Это к Пушкину относится. Он с отвращением. Еще Толстой подписался, что верно. То ли дело мы!
- Так ведь эпоха какая была! Как будто ты не помнишь. Дворянство, сознание несправедливости общественного устройства… Крепостничество, ну и декабристы!.. Прекрасные стихи, ты-то тут при чем? Да у тебя просто настроение, ты все не хуже меня знаешь.
- Эпоха. Верно. Она всегда бывает. Какая-нибудь эпоха, это даже я понимаю. Да ведь Пушкин писал-то это вполне определенно про себя лично, про Александр Сергеича, а не про эпоху. Почему же все-таки он: "с отвращением"? Тоже прихворнул в подавленном состоянии. В темных очках?
- У него всяких личных грешков хватало, да ты к чему клонишь-то?
- К тому, что мы полагаем - к нам его слова не имеют никакого отношения. А почему? Мы получили наперед отпущение всех грехов и грешков, потому что мы не крепостники, не дворяне? Он, солнце русской поэзии, светоч, памятник нерукотворный и как еще там, и все-таки "с отвращением", а вот я могу про себя выразиться: "и с удовольствием читая жизнь свою!" …С глубоким, понимаешь, удовлетворением припоминая…
- Оставим Пушкина, у него точка отсчета была совсем другая… У тебя что-то есть, о чем ты всегда молчишь? Что это - тайна?
- А что значит: тайна?
- Что знают про себя, а другим не говорят.
- Тогда у каждого полно всяких тайн. Пустяковых, вроде таракана в спичечной коробочке, и таких, что и в стенной шкаф не умять, чтоб дверцу захлопнуть.
- А твоя какая? Со спичечную коробочку?..
- Тайна? Какие у меня тайны. Так… Ходжа и Ходжа.
- Ты уже говорил, что Ходжа. Но он ведь совершенно разный в разных пересказах. Непонятно, какой из них твой близнец. Я недавно все перечитала.
- Недавно? Теперь?.. Тебе интересно?.. Тот Ходжа, у которого свадьбу справляли.
- Да, и ему не дали плову?
- Вот-вот. Угадала. Помнишь?
- Отлично помню. Праздновали свадьбу Ходжи Насреддина? Гости веселились, пышно поздравляли его, желали счастья, а сами пировали, уплетали шафранный плов, и никто не вспомнил, чтоб угостить самого Ходжу. А он больше всего на свете любил этот плов с шафраном и долго мечтал о нем. И вот бедный голодный Ходжа долго терпел и следил за тем, как исчезает на его глазах гора плова на блюде. Он сидел и молчал, наливаясь обидой. Только когда все было кончено и начисто съедено, гости вспомнили о нем: "Ну, Ходжа, а теперь можешь идти со своей молодой женой в спальню!.." И тут Ходжа ответил: "Кто ел плов, тот пусть и идет в спальню". По-моему, это очень грустный рассказик.
- Он и есть грустный. Смешно и досадно открыть в себе такое сродство душ.
- Только к Мише это не относится. А кто это такой, Малозёмов?
- Давно уж я о нем не вспоминаю.
- Да, уже целую неделю, наверное. Кто он был?
- Ничего интересного. Так, капитан один. Да и давно-о… А что?
- Я просто не знала, что фамилия его Малозёмов. Ты всегда говорил: капитан, и все.
Такой ребяческой слабости, изнеможения, как после этой бессонной ночи и полубеспамятного дня, он давно не испытывал, но боли не было, только не хотелось пальцем шевельнуть, точно лежишь, всем телом утонув в чем-то вязком и мягком.
В комнате был вечер, это он определил, не открывая глаз, по запахам, по звукам, по спокойному свету, пробивавшемуся сквозь сомкнутые веки… На улице приглушенно, на месте, рокотали моторы, потом снова окутанный бензиновым вихрем поток машин прорвался через светофор, погасив тишину.
Надо все-таки было дать знать Нине, что он опять вернулся и может поговорить. Он, подумав, с чего начать, усмехнулся и сиповато, нараспев продекламировал:
- …чтобы звуки, чуть тревожа легкой музыкой земли, потомили…
И услышал удивленный, встревоженный голос жены:
- Что ты хочешь сказать, милый?..
У него хватило тупости, вместо того чтоб остановиться, еще брякнуть: "Я думал, это…"
- Ты думал: Нина. Ее нет дома. А что ты хотел ей сказать?
- Болтовня… стишки…
- Потерпи, она скоро вернется, опять поболтаете, - это было сказано кротко, неправдоподобно кротко, как сносят горькую обиду от больного, которого и обидеть грех. - Раз ты проснулся, вот лекарство прими.
Она ссыпала с ладони несколько разнокалиберных шариков и лепешечек.
- Что-то новое? - спросил он, покорно глотая и запивая каким-то кисловатым соком из чашки, которую она поднесла ему ко рту, приподнимая голову. - Да, ведь, кажется, этот, с бородкой, приезжал… доктор… Ты вызывала?
- Не думала. Мы всегда с ним по телефону поддерживаем связь. Он сказал: ничего особенного, ничего неожиданного.
Вот это уж правда, подумал он, но ничего не сказал вслух. Вдруг он припомнил удивительно ясно, что жена за время его дневного полубеспамятства несколько раз входила в комнату, вот таким же движением, как сейчас, заботливо и легко, едва касаясь, поправляла на нем одеяло, которое, в сущности, не нужно было поправлять, и перед этим всегда, затаив дыхание, прислушиваясь, не спуская глаз с его лица. Уверенная, что он спит и ничего не замечает, она, кажется, даже просто гладила по одеялу. По пустому краю одеяла у него в ногах.
Ничего не было особенного в этом движении и взгляде ее, но его вдруг поразила мысль: если б она думала, что я не сплю, она никогда бы этого не сделала. Движение ее руки, округлое и плавное, печально и нежно кривившийся рот, наплаканные глаза - все было из их далекого прошлого, о котором они не то чтобы позабыли давным-давно, стыдились или стеснялись вспоминать.
Она думала, что я ничего не замечаю, вдруг быстро и остро стал думать Алексейсеич, но ведь и вправду я ее давно не замечаю. Не замечал вчера… А может, и годы не замечаю? Легче вспомнить те минуты и часы, когда я действительно замечал, ясно видел, какая она, что с ней?.. Да, оказывается: так легко прожить целые годы рядом с человеком, видеть его каждый день рядом с собой и потому не замечать…
От первого толчка мысль его оживилась и еще больше обострилась. Он опять вспомнил о том, о чем забыл ненадолго: он ведь умирает! Он еще в больнице это знал, но как следует проникнуться, почувствовать объемную, близкую реальность происходящего ему удавалось только в отдельные минуты, как вот сейчас, и это позволило почему-то увидеть жену ясным, свежим взглядом и показалось ему ужасным.
Ужасным было вовсе не то, что она постарела лицом, действительно очень усталым, как будто запыленным после всех лет пройденного долгого, неровного жизненного пути. Ужасным ему показалось то, что он так долго шел рядом с ней, уже не помня, не чувствуя, не замечая. И то, что теперь у него не было сил и времени уже не оставалось хоть что-нибудь исправить, смягчить, сгладить или объяснить.
Когда-то давно у них начались ссоры, бессмысленные, ни к чему не ведущие споры, после которых люди, опомнившись, замечают, что спорить, собственно, было не о чем.
Был как-то недобрый день, когда открылось, что она очень скверно и к тому же глупо поступила, и упрямо не желала ничего признавать, вероятно просто упустив момент, когда можно было еще признаться, и тогда уж продолжала стоять на своем, спорить крикливым, чьим-то чужим бабьим голосом, некрасиво перекашивая рот, ожесточаясь явной проигранностью спора. Он глядел на нее тогда свысока, с презрением думал "дура", хотя она не была дурой, а просто вела себя, как дура, что бывает и с самыми умными людьми. Он теперь с отвращением и болью вспоминал великую свою правоту того дня, когда она загнала себя в тупик и вела себя бессмысленно и злобно, как звереныш в ловушке мечется без толку на все стороны, кусая и царапая решетку.
Совсем запутавшись, она бестолково, нелепо пыталась опровергнуть то, что только что утверждала, и защищать то, против чего боролась и отрицала, а он с презрительным спокойствием, с высоты своей правоты, наблюдал за сделавшимся под конец совсем уж постыдным ее положением в споре и с полной логической стройностью выставил перед ней все ее противоречия и свои доказательства, расставил их с ясностью позиции - мат через два хода на шахматной доске.
И вот сейчас вся его тогдашняя уверенность, его привычная, многолетняя уверенность в неоспоримой правильности своей правоты вдруг представилась ему сомнительной, точно была она измерена, взвешена и определена только по одному какому-то счету, минуя другой, может быть гораздо более важный счет. И по этому другому, жизненно необходимому счету он оказывался не менее неправ, чем она, и его охватила жалость, до боли щемящее сочувствие даже к самой ее неправоте, к беспомощности ее лганья и метанья, к ее неумелой, живой и малой вине, и стыд за свою большую и тяжелую правоту.
С удивлением и отвращением он вдруг начал понимать, что с каких-то пор установившийся в нем взгляд на жену был очень сродни пошлому взгляду карикатуристов, разящих стрелами своей сатиры слабости слабых: немолодых женщин, осмелившихся- ха-ха! - пытаться выглядеть помоложе, принарядиться, приукрасить свои усталые лица! За это уж их изобразят толстобедрыми, с бутылочными икрами, поджидающими неверного мужа со скалкой в руке… Ох как здорово они борются против баб с неестественно накрашенными губами, за здоровую естественность, эти сатирики-мужики, которые сами с утра на улицу не покажутся, не выскоблив бритвой до последнего волоска своей естественной щетины…
- О чем ты задумался? - тревожно улыбаясь, спросила жена.
Ему очень хотелось сказать ей, что ему жалко. Но очень трудно было объяснить, чего именно, так многого было ему жалко. И заговорить было очень трудно, он обнаружил, что давно разучился и отвык с ней разговаривать. Не просто говорить, а разговаривать.
Не зная, с чего начать, он беспомощно обвел глазами комнату, но в голову ничего не приходило. Он чувствовал себя так, будто пытался завязать уличное знакомство и ему совестно было, что его могут не так понять.
Сияющая световая точка горела, как всегда в этот час, на левом краю застекленной картинки, висевшей на стене. Он всегда следил за тем, как она с правого края передвигается к левому, прежде чем соскользнуть, исчезнуть за дверью.
- Отчего это? - спросил он.
Жена поняла сразу, с полуслова, и обрадованно кивнула, быстро вставая:
- Да, я сама хотела взглянуть. Это отсвечивает от чего-то.
Она подняла руку и подставила ладонь, на которой тотчас розово засветился перехваченный лучик. Заглянув за дверь соседней комнаты-столовой, она воскликнула:
- А, оказывается, это самовар! Это он оттуда пускает зайчиков.
- Вот оно что! - облегченно улыбнулся Алексейсеич, радуясь, что разговор завязался. - Давно я не видел той комнаты.
- Хочешь, я тебе покажу!
Она ушла и тотчас вернулась с туалетным зеркалом и, стоя в дверях, медленно начала его поворачивать, направляя так, что он в конце концов в качающемся отражении увидел стену, стол, потолок с лампой, диван и, наконец, медный самовар на столике.
- Спасибо, - сказал он. - Я не мог догадаться. Значит, это он? А ведь мы его, кажется, ни разу не ставили.
- Пускай так стоит. Все-таки он симпатичный. Пузатый.
- А ты когда-нибудь ставила самовар? В жизни? Хоть раз?
- Нет, одни керосинки. Даже не знаю, у кого и где я видела живой самовар, чтоб для чаю ставили? Нет.
Он вспомнил, что она часто нечаянно говорила что-нибудь детски-неправильное, что удачно объясняло мысль. Он обрадованно подхватил:
- Ты верно сказала… Наш пузан одна скорлупа, как в музее. Рыцарский доспех, а внутри вместо рыцаря паутина и пыль… А когда-то самовар был полон огня и жара жизни, он угрожающе ворчал, бурлил и булькал, брызгая кипятком, пышел жаром, светился и пахнул раскаленными угольками. У него было свое особенное место в жизни семьи.
…Наступал вечерний урочный час. Самовар, оставляя следом за собой струйку угарного дымка, сердито бурча и светя красными угольками, проехав по темному коридору в чьих-то руках, брякнул кривыми ножками о поднос и встал под лампой, сияя медью круглого бока.
Вскипевший самовар сейчас же собирал в столовую всех домашних и близких к теплу и свету.
Долго он еще ворчал, затихая на столе, роняя на поднос мелкие уголечки сквозь решетку, пускал струйку пара на круглой дырочки с откидной крышечкой: попахивал дымком и грел баранки, которые подкладывали ему сверху на горячую вырезную конфорку, похожую на медную корону.
Зеленый, как попугай, тряпочный петух с красным гребешком сидел на чайнике, заботливо прикрывал его крыльями, чтоб крепче заваривался и не остывал…
Все открывалось ему не сразу - одно за другим, подробность за подробностью… вот вдруг со всей чувственной полнотой: обжигающее тепло баранки в руках и то, как она с легким хрустом корочки разламывается под его пальцами, осыпая мелкие маковые зернышки, и как на месте неровного разлома быстро начинает таять кусочек намазанного масла. Сам Алеша низко сгорбившись сидит - глаза чуть выше уровня стола, - так ему видно снизу и, главное, очень удобно, припав губами к блюдцу, без помощи рук посасывать, отдуваясь, сладкий чай.
И интересно, как совсем по-разному, уменьшенно и отдаленно отражаясь в круглом самоварном зеркале, видны все сидящие вокруг стола. Неторопливо прихлебывают чай, разговаривая откусывают похрустывающие баранки, смеются, сверху яркая керосиновая лампа, подвешенная к потолку на медных цепочках, живым голубым пламенем своим наливает теплым светом стеклянный зеленый абажур, бросает яркий круг света, за пределами которого полутьма и колышущиеся на стенах черные тени. В соседнюю комнату дверь открыта, там совсем непроглядная темнота. Но без этого не было бы и всей прелести уюта внутри этого единственного спасающего от окружающей тьмы света, где собрался кружок людей. Они мирно пьют чай, смеются или скучают, не подозревая, до чего хрупок, непрочен, эфемерен недолговечный этот темный, глухой и мирный петербургский вечер, как близок Новый год, когда на календарном листке появится цифра 1914, и в голову никому не придет, что это 914 может чем-то существенно для них отличиться от 913 или 917!
За столом, по обыкновению громче всех, ораторствует двоюродная сестра, курсистка Муся! Воинственно взмахивая, точно палочкой дирижера, чайной ложкой, наскоро облизанной от вишневого варенья, она декламирует, среди добродушного пересмеивания окружающих, самоновейшее заумное стихотворение.