Он стоит с полузакрытыми глазами, жмурясь от блеска солнца, пригревающего сквозь стекло. Разбрызгивая сверкающие лужи на мостовой, с грохотом проезжают военные грузовики с бегущими лязгающими цепями передач под кузовом. В магазине потише, но тоже слышен гул разговаривающих голосов, так что, слава богу, никто не слышит того слова, которое он сейчас произнесет вслух. Он торопливо снимает с рогульки черную слуховую трубку деревянного ящичка телефона. Над покатой полочкой-пюпитром торчит никелированный рупор, в который надо говорить. Он нажимает черную кнопку буквы "А", вежливо говорит: "Барышня, дайте, пожалуйста…", назвал номер 46–12 и, услышав ответ, стоит и ждет, крепко прижимая трубку к уху, вслушиваясь в слабое шуршание проснувшейся в проводе таинственной жизни. Сквозь хлопанье дверей и уличный шум пробегает в необъятную даль электрический ток: позывные единственной дальней живой планеты в безлюдных пустынях его тогдашней вселенной.
Он весь сжимается от напряжения, задерживая дыхание до скрипа в горле, ждет. Бесконечные секунды тянутся, и он начинает терять надежду. Он так и знал: больше никогда ему не ответят. Уж ни во что не веря, стоял между дверей и ничего не ждал. Нелепо надеяться, что это может повториться в его жизни: где-то за тридевять земель, на Островах, в квартире, в комнате, которую он даже вообразить себе не пытается, чья-то незнакомая рука вдруг снимает трубку. Он готов к самому худшему; едва услышав оскорбительный ответ-отказ, не позволить себя унизить: мгновенно стукнуть ладонью по рогатому рычажку, разом, навсегда оборвать единственную ниточку связи - только бы не показаться "им" в смешном и жалком виде.
Трубку снимают: спокойный мужской голос. Равнодушное "алло!", теперь надо было отвечать. Произнести слово. Надо говорить вежливо. Но не слишком, чтоб не получилось, что он чего-то боится, клянчит, волнуется.
И самоуверенно, небрежным, как ему казалось, тоном вполне независимого молодого человека, с отвращением чувствуя, как туда же пробивается и подхалимская, пискливая просительность, выговаривает что-то вроде: "Будьте добры к телефону… - и вот тут это слово… - если можно, пожалуйста, Лелю!"
Вот и выговорил вслух он это имя - оно как искра от удара волшебным огнивом по кремню, после которого вдруг является перед тобой собака с глазами как мельничные колеса. Как тайное сочетание букв шифра бронированного сейфа.
Доносится "оттуда" звонкий, точно с разбега веселый ее голос. На минутку чуточку притворно удивленный, потом сдержанно-приветливый, как говорят воспитанные девочки с не очень близко знакомыми. И наконец, беспечно-деловито: "Хорошо! В три часа завтра! До свидания!"
Леля - это имя девочки, которая живет на Островах. Он никогда еще не осмелился назвать ее так в глаза. Только вот так, после первой части шифра "46–12" - по телефону. Или разве когда никто не может подслушать, и то не шепотом, а тихим дыханием… Он не знает ее фамилии. Он не видел никогда даже дома, из которого она выходит к нему навстречу. Двухэтажный каменный особняк невдалеке от Петровского дуба, стоит среди деревьев на аллее. За ним, значит, есть еще какой-то дом, но его с аллеи не видно. И вот откуда-то оттуда, всегда неизменно, справа огибая угол особняка, появляется Леля и, отворив железную калитку невысокой сквозной ограды, пропускает впереди себя подбежавшую, нетерпеливо ждущую собаку и следом выходит сама.
Шифр еще раз сработал, не оборвалась тоненькая ниточка провода, каким-то чудом соединявшая телефон между хлопающих дверей магазина с тем неизвестным дальним телефоном далеко за рекой, за мостом, за деревьями, там, на Островах. Он поспешно выходит на улицу, чувствуя усталость счастливого облегчения, и ни о чем не может думать, но, закрывая глаза вечером в постели, засыпая, вздрагивает от екнувшего страхом сердца: а что же будет в следующий раз, если вдруг оборвется ниточка? Никогда уже не явится собака с глазами как мельничные колеса? Что тогда делать? Ничего. Уж лучше пока только думать: завтра в три часа…
Алексейсеич отчетливо помнит все, даже что именно три часа, а не два, не пять. Он как будто плывет дальше по воспоминанию, как плывут под водой среди кораллов, водорослей, глазастых рыб, легко, без малейшего усилия. Он странным обширным зрением видит разом все: что было вокруг, рядом и вдалеке, у него за спиной, и даже что не в тот день было… Да нет, совершенно не то слово: "видит". Как неверно сказать: "видел" сон. Сон не "смотришь", а живешь, участвуешь в нем. Надо бы сказать: побывал во сне. А уж тем более вот то, что сейчас, - ведь это не сон, а действительность. Было и осталось жить в нем самом.
Нет, он не "видит", просто он идет то по аллее Елагина острова, то прямо по едва заметным тропинкам через просторные, зеленеющие молодой травкой поляны, и ветер с моря дует в лицо, шумит в ушах, прошлогодние листья шуршат у них под ногами. "У них": у него и у девочки, которая идет с ним рядом.
…Значит, это уже "завтра", и пришло три часа, мельком отмечает Алексейсеич, они идут рядом, и ветер шумит в ушах, посвистывает в голых сучьях толстых черных дубов, серая овчарка Пенза бежит впереди, рыская по сторонам… Значит, они в то время гуляли уже вдвоем! А ведь началось все с того, что его ради компании позвал погулять вместе школьный приятель, этот Коля Чешер, и они несколько раз ходили на прогулку по Островам втроем, прогуливаясь по старинному, совсем обезлюдевшему, заброшенному после революции парку: эта девочка… Девочка? Она ведь была почти взрослая. Взрослая, но все-таки, конечно, еще девочка. Он и глянуть-то как следует на нее стеснялся, когда она шла посредине, с забавной старательностью поддерживая оживленный легкий разговор, как ее, наверное, учили. Он едва разглядел мельком ее как-то уютно запахнутое мягонькое пальтишко колокольчиком и высоко зашнурованные ботинки на низких по-детски каблуках.
Коля - никудышный ученик из богатой смешанной семьи: мать - русская купчиха, отец - англичанин, вот и получился такой Колька Чешер - слова не знавший по-английски, добродушный, разболтанный, рассеянный, ленивый купеческий сынок. Однако внешне всегда подтянутый, щеголеватый, выглаженный, фуражка чуть набекрень и, главное, сверкающие крепкие ботинки - и рядом Алешка в своих незабываемо-позорных и окаянных парусиновых туфлях. Подошвы, сношенные до толщины листка бумаги - это бы еще ничего; сквозь них, конечно, чувствуешь каждый камешек и влажность земли, да этого хоть не видно никому. А уж эти протертые на мизинцах дырки с торчащими размеренными кончиками побелевших ниток, безуспешно замазанных рыжей ваксой! И гороховое, реденького материальчика пальтецо, из которого он давно вырос.
Таким он сам видел себя тогда, и это представлялось ему верным отражением всей его жизни, его места в мире и ожидавшего его будущего…
Скоро они сами заметили, что гулять так, втроем, как-то смешно и скучно. Коля предложил: давай по очереди - раз ты, раз я. Так и сделали. Она как будто ничего и не заметила. Ей было все равно - после уроков полагалось, наверное, гулять в парке, и нужно, чтоб, кроме собаки, ее сопровождал хоть какой-нибудь приличный мальчик, вот и все.
Номер ее телефона знал только Коля, и неотступно томила Алешу тревога. Вдруг в один прекрасный день все оборвется.
Просто Коля промолчит. Позабудет или не захочет ему ничего сказать, и разом все кончится: Острова, прогулки, Леля.
До чего же беден, безлюден и несчастлив был в то время его мир, если эти пустенькие прогулки с девочкой он так ярко и свежо помнил сегодня, в самом конце жизни!
В какой-то день при прощании он решился, очень быстро и как бы вскользь, внутренне замирая, спросить:
- Как же теперь будет?.. Может быть… послезавтра?
Леля, низко нагнувшись, стала гладить вдоль спины собаку, приговаривая:
- Слышишь, Пензочка? Послезавтра? Ты пойдешь послезавтра?
Собака обернулась, наклонив голову набок, насторожилась, внимательно вслушиваясь, стараясь понять.
- А к чему это вы нас спрашиваете? - искоса глянув на него, спросила Леля. Они смотрели на него вдвоем, снизу, и он думал, что бы он ни ответил - все будет глупо, потому что надо отвечать вроде и ей и собаке вместе, и пробормотал, конечно, что-то несуразное.
- Потому что… я думал… раз завтра должен Коля, - и осекся, уловив ее открыто насмешливый взгляд. Собака и та вовсе равнодушно отвернулась.
- Ах, вот оно что?.. - протянула Леля и опять позвала: - Пенза! - Собака мгновенно обернулась, подобралась. Это была строгая, обученная собака. - Коля нам ничего не должен?.. Да?.. И мы никому не должны! - Собака умиротворенно мотнула раза два хвостом, уловив насмешливый разговорный тон голоса. - А кому просто не очень хочется гулять, пожалуйста! Пошли!
Она отворила калитку, вошла за ограду и спокойно прикрыла ее за собой. Прощально лязгнула защелка витой железной ручки.
- Хочется!.. - в ужасе, что все испорчено, кончено - она уже уходит, отчаянно выпалил Алеша.
Она прошла уже несколько шагов, приостановившись, не оборачиваясь, пожала плечами.
- Нет, нет, я же понимаю, вам без Коли скучно…
- Неправда… Что же мне делать?.. У меня ведь нет вашего номера телефона даже. Я поэтому…
- Наверное, вам он не нужен.
- Неправда, нужен.
- Ну, если вам вдруг захочется?.. Вы можете позвонить когда угодно. Хоть послезавтра или завтра. Мне все равно… Ах да, вы сказали, что не знаете нашего номера? Это правда?
В середине разговора она понемногу повернулась к нему лицом. Засунула руку в глубокий карман своего пальтишка, неуверенно пошарила, как будто не находя, чего искала, не сразу нащупала и вытащила бумажку-листок, вырванный из тетрадки. С некоторым удивлением недоверчиво его рассмотрела:
- Гм!.. Да, вот тут как раз у меня записано для чего-то!
Сложила листок, провела по сгибу розовыми, ровно и кругло, коротко подстриженными ноготками и оторвала узкую полоску.
Вот с этого дня у него навсегда остался номер ее телефона и навсегда условленное место встречи у Петровского дуба, в аллее на Островах, возле ее дома.
В закутке между хлопающими дверьми какого-нибудь магазина он снимал трубку, нажимал кнопку "А" и выговаривал заклинание: "46–12, Леля" - и в назначенный час короткими переходами, пять шагов вперед, пять шагов обратно, прохаживался у старинного толстого Петровского дуба, почтительно огороженного чугунной оградой прямо посреди проезжей дороги.
Первой, как всегда, выскакивала из калитки Пенза. Прежде она не обращала на него никакого внимания, но теперь неизменно подбегала и. на ходу ткнув его носом, точно хотела сказать: "А-а, это ты! Ну ладно!", бежала дальше…
Алексейсеич прекрасно помнит эту серую овчарку, даже широкую черную полосу у нее на спине, но представить себе Лелю, которая выходит тотчас за нею следом со школьной аккуратностью в назначенный час, - он не может. Она приближается, и он ее как будто почти не видит, то есть воспринимает ее появление, приближение, присутствие с ним рядом - разом, целиком, одним неразделимым ощущением яркости весеннего света, еле сдерживаемого, близкого к испугу восторга изумления перед сбывающимся ожиданием.
Он помнит ее улыбку, совсем особенную, с чуточку неровно вздернутой в самом уголке рта верхней губой, из-за короткого поперечного шрама. Необыкновенно трогательную этим, от всех других ее отличающим, шрамом.
Чуть заметная эта белая полоска шрама проступала явственно только при улыбке, и она улыбалась нарочно, вызывающе и еще слегка прикусывала губу, заглядывая ему прямо в лицо. Как будто спрашивала: ну, заметили? Вот посмотрите! Да, это у меня шрам! Я не прячу. Некрасиво? Уродство? Ага, разглядели? Не нравится?
Шутливо, насмешливо, но, кажется, очень внимательно она всматривалась ему в глаза. А он молчал. Словами-то ведь она, к счастью, у него ничего не спрашивала. Потому что ответить он ничего бы, наверное, не сумел, да и не посмел бы. Но "не словами" он, собрав все силы, говорил: "Нет, со шрамом гораздо лучше, это даже хорошо, мне нравится!.." Она, прищурясь, недоверчиво, вглядывалась, покусывая губу. И вдруг поверила.
- Через мостик?.. Побежали?
Они, как дети, побежали к горбатому мостику и дальше по открытому полю, потом уже неторопливо пошли напрямик к морю, не встречая по дороге ни души.
И снова с ним рядом шла воспитанная, спокойная и вежливая девочка. И поверить нельзя было, что это она минуту назад предложила беготню по горбатому мостику.
Не очень-то он был уверен, но минутами все-таки ему казалось, что произошло что-то значительное, и не оставляло опасение, что все творится в нем одном, ему одному только кажется, будто завязалось у них общее тайное молчаливое понимание. Вот хотя бы этот шрам. Ведь, наверное, ей когда-то было очень больно, она, наверное, испугалась, плакала, ей обидно было после того удара, от которого остался этот шрам. И ему было больно и жалко ее за то, что некогда случилось. Очень хотелось, хотя невозможно было объяснить, - а может, она поняла? - что этот след пережитой боли, обиды и в самом деле по-своему очень мило выделял из всех других ее свежее, с тонким румянцем, но, вероятно, еще по-детски невыразительное личико благополучной хорошенькой девочки.
Она весело рассказывала, что училась в Смольном институте - бр-р-р! - но теперь, после революции, слава богу, там какой-то штаб, и их перевели в обыкновенные школы, и не надо учить закон божий!
- А у нас батюшка был симпатичный, - ему один наш мальчик, дурак такой, взял да и брякнул: "Раз я в бога не верю, батюшка, зачем мне учить молитвы?" А наш батюшка, молодец, даже не рассердился. "Не верить ты, несмышленыш, можешь, тебе же хуже, а двадцать восемь положенных молитв наизусть все равно ты мне будешь отвечать без запинки. И порядок богослужений во все дни выучишь, и Ветхий завет"… и так далее-Тут ему вспоминается гимназический класс, в котором всего несколько месяцев назад шла будничная, еще не тронутая приближающейся революцией жизнь. Разве это не странно, у них в классе не было ни одного верующего в бога мальчика. И никто ни одной минуты и не пытался сделать их верующими, заучивали только "закон" - то есть как надо правильно отвечать на вопросы: не вникая в их смысл, чем быстрее - тем лучше. Точно так же всем было отлично известно, что в гимназии просто не было ни одного учителя, который считал бы себя монархистом. И в классе ни у одного мальчика не было отца - "монархиста". И так, вероятно, было повсюду. И ничего… Стояла себе православная монархия… Долго стояла.
На том берегу реки открылись за сквозившей молодой зеленью над лугом, полого спускавшимся к воде, чистые белые стены красивого дворца князей Белосельских-Белозерских.
- Если я не смогу стать знаменитой оперной певицей, хорошо бы выйти замуж на несметно богатого старика. Вот с таким дворцом. А потом чтоб явился настоящий, очень бедный, возлюбленный.
Она вовсе не мечты свои ему поверяла. Просто делилась, беспечно и деловито, частицей жизненной мудрости.
- Это только в пошлых бульварных романах так!
- Бульварных? Что же, Анна Каренина бульварная?.. - Оказывается, она читала Толстого! - И Каренин ужасно нудный старик, разве можно сравнить его с Вронским?.. Вот Стива Облонский - бессовестный, а все-таки забавный и симпатичный, правда?.. Только Каренин все-таки не то, не очень-то он старик, а нужно, чтоб был такой, старенький, совсем старый старикашка… но на вид хоть немножко величественный… Да и куда Вронскому до князя Андрея Болконского.
- Все равно, теперь же революция. Не будет больше ни князей, ни богатых, ни бедных!
- Да-а? Может быть… Пускай! Ну а лорды? Лорды-то останутся!
- Неизвестно. В Англии тоже будет революция.
Минуту она подумала, прикидывая что-то в уме.
- В Англии? Ну, едва ли. Да и неважно. Он может, например, добровольно раздать все свое богатство бедным и удалиться со своей возлюбленной в уединенный коттедж в сельской местности.
Ему надо было бы, в сущности, после таких разговоров начать ее свысока презирать. Кисейная барышня. Институтка. Но почему-то ничего из этого не получилось. Он осторожно покосился на нее и с изумлением увидел, что ей весело. Просто очень весело болтать о том, о чем они оба, в сущности, ничего-то не знают. Какой-то бессознательной чуткости у него хватило уловить разлад: стертые чужие слова значили одно, а звонкий, живой голосок, свежее радостное дыхание на быстром ходу, бездумно оживленное лицо и даже крепкие шажки чуть вприпрыжку, когда она слегка поддавала носком кучку слежавшихся листьев и сейчас же чинно сдерживала себя, - все это другим и правдивым языком говорило о чем-то, в чем не было ни глупости, ни пошлости произнесенных слов. И спорить своими словами против ее слов не было надобности.
Все ее несметные старикашки, лорды и Вронские близко сродни были его недавним команчам, алмазным сокровищам раджи, собачьим упряжкам Клондайка, благородным белым охотникам Купера, опутанным лианами девственным лесам Замбези и черным пиратским флагам на мачтах брига в пене коралловых рифов.
- А что это такое? - вдруг быстро спросила она и запела с плотно сжатыми губами. Звук был удивительно чистый и музыкальный - он узнал "дождевой" прелюд Шопена. Искоса выжидательно поглядывая на него, она пела, улыбалась. Удивительный у нее получался звук. Точно где-то рядом, в редком перелеске на берегу, тихонечко заиграл под сурдинку маленький инструмент - скрипочка в умелых лапках у кого-то, ростом вроде крупного кузнечика, на березовом пеньке. Вкрадчиво и безошибочно точно и тоненько наигрывает Шопена… Под конец, уже балуясь, изобразила языком отрывистые удары отдельных ноток.
Они возвращались домой, когда среди деревьев уже наливалась синевой вечерняя предсумеречная дымка. После пения, в этом гаснущем свете было так мирно и хорошо, и вдруг все опрокинулось.
- Знаете, один человек постоянно уверяет меня, что глаза у меня цвета пармской фиалки… Гм?.. По-моему, чепуха, ничего подобного… может, так… чуточку иногда, немножко, просто отсвечивает, не знаю…
Какой-то едкой кислотой, от которой выцветают все краски, плеснуло, обожгло в нем все внутри - он вдруг опять разом с отвращением точно в зеркале увидел себя во всем убожестве подросткового горохового пальто с короткими рукавами. Окунулся с головой в сознание ничтожества своего в жизни, ничтожества самой ненависти своей ко всем этим… Вронским и особенно к этому пошляку, который смеет подробно рассматривать и смаковать свои гнусные комплименты Леле… Леле, которой сам Алешка в глаза-то еще до сих пор как следует не посмел заглянуть…
Деревянно шагая, он продолжал идти рядом с ней, как шел, воткнув глаза в землю, оглохнув, с одной мыслью - уйти, не позволив больше над собой потешаться. Ведь это она нарочно ему сказала - показать, как он смешон по сравнению с тем… пармским наглецом.
Все кончено, кончено, кончено…
Еле расслышал, что она какого-то Боттичелли спрашивает.
- …вот как на картинах Боттичелли… Вы знаете? Боттичеллевские девушки? Какие у них глаза? Вам нравится Боттичелли?
- Нет, - сказал он грубо. - Совсем не нравятся. И не знаю. Дуры какие-то. Ни капельки не интересно. И вообще мне на них…
С неожиданным интересом она взглянула на него раз, другой.
Скорее бы довести ее до дому, попрощаться и уйти, не оглянувшись, - думал Алеша. Дотерпеть еще немножко… Ох, вон уже виднеется Петровский дуб, но как еще далеко, целых три минуты еще идти и терпеть, терпеть, главное - не показывая виду.
И тут, опять поглядев на него, она с каким-то непонятным удовольствием тихонько хмыкнула. Вслух, но как бы для себя.