Рассвет в декабре - Федор Кнорре 7 стр.


- Правильно… - как-то уныло подхватил Хохлов, теряя вдруг весь свой бодрый болтливый заряд убеждений. И уже скорее вяло продолжал: - Себе я вред мог причинить, но без пользы для тебя. Так к чему в таком случае? Правильно говорю? - И, дождавшись нового, с натугой выдохнутого утвердительного "аха", Хохлов еле поплелся дальше: - А раз в фактическом, то есть вещественном, смысле, то есть на самом деле, это все так, то чего же мне еще надо, а? Чего добиваюсь? Я же не признаю ничего такого, невещественного, то есть что только якобы витает… якобы в одной умственности нежизненного воображения или рассуждений… не признаю и насмехаюсь над подобными книжонками… - Продолжая саркастически усмехаться над своими словами, он вдруг сник, замолчал и, как бы извиняясь, признался: - Книжки я привязался почитывать, понимаешь, честное слово… до глупости даже, а в перерыве после первого тайма прилягу почитать и другой раз второй тайм прозеваю… Ну хоть не до конца, а бывает, забудусь… Это, брат, дело к старости…

Хохлов выжидательно помолчал.

- Ты не споришь. Это плохо. А у меня, наверное, была надежда поспорить с тобой, доказать, как я прав. Убедиться… - Он тоскливо вздохнул с досадой. - Не убедился я. Нет. Вот мучение. Я фактически признаю себя невиновным. А желаю еще слышать подтверждение. Какая глупость, скажите на милость!.. Нет, это от книжек! Зачитался… Да сами книжки-то вроде ничего… какие, спрашиваешь? Да всякие. Все нашего издания, с предисловиями. У меня много накопилось. Так, другой раз ходишь вдоль полок, ходишь, смотришь, смотришь, какую-нибудь наугад с полки потянешь, и вдруг: "Одна тысяча и одна ночь", что такое? Здрасьте, а их двенадцать не то десять томов, все их и прочитаешь. Или "Записки охотника"… да много чего. Мне все по выписке доставляли: "Дефицит, берите!" Ну и берешь. Пускай стоят… Давно уж стояли, а вот как-то последнее время вовлекся.

Вернулась домой жена, и Хохлов тотчас поднялся и стал откланиваться, слегка сбитый с толку или разочарованный. Ему не удалось, видно, подвести разговор, куда хотелось, не получилось у него что-то.

Олег на четвереньках ползал по полу, укладывая шнур. Он сам придумал, вызвался и, получив разрешение, теперь работал - проводил удобства ради звонок от постели Алексейсеича в столовую, чтобы тот мог, в случае чего, подать сигнал бедствия.

Обычный дверной звонок на время работ был отключен и не звонил. Послышался осторожный, но четкий стук, дверь отворила Нина. Опять явился Хохлов. К нему уже привыкли. Нина впустила его беспрепятственно, холодно кивнув в ответ на витиеватый поклон со взмахом шляпой, тотчас позвала Олега и тут же выпроводила его из дому совсем.

- Жених? - подморгнул Хохлов, провожая Олега взглядом и отдуваясь без необходимости, просто по привычке, грузно придавил кресло, усаживаясь у постели.

- Наоборот… Как наоборот? Ну, антижених. Он мне звонок проводил. Это удобно. Пригодится.

- Ах вот оно!.. Ну, ну… - Хохлов рассеянно слушал. Это был его уже четвертый или пятый приход. Он совсем по-другому теперь держался, чем в первое свое посещение.

Он давно уже разобрался и безошибочно понял: Калганов про себя сам все понимает, и бодрить его или наигрывать подходящее настроение не имеет никакого смысла. Он и сам при нем перестал бодриться. Чего бодриться? Лежит человек, чья жизнь прямо на глазах, уже близко совсем подходит к концу, и он относится к этому вполне обыденно спокойно. Это очень годилось Хохлову, давало полную свободу общения. Ведь и в самом деле было все так, как он говорил: узнав, что жив и даже живет недалеко Калганов, которого он семь лет назад мысленно равнодушно похоронил, он вдруг обрадовался, сам удивился искренности своей радости, а после нескольких бесед он как-то странно но-своему начал привязываться к Калганову - тот стал очень каким-то нужным для него человеком. Только неясно было, для чего нужным?

- Вот видишь, - говорил он мягко укоризненно. - Я, как узнал твое положение, сразу пришел. Да еще меня в дверь не пускали… А ты бы ко мне разве пошел?.. Ты бы нипочем не пошел. Это я знаю. Я вот зла не помню. Ни своего, ни чужого. А ты не можешь забыть?.. Конечно, кто себя обиженным считает - всегда легче. Запрезирал, обругался и освободил сердце. А я твою на меня обиду сколько лет в себе носил, пока переборол, освободился и вспоминать забыл… Так нет… и ты, оказывается, не забыл. Что, нет?

- Забыл. Брось ты. И не такое забыл.

- Это ты словами говоришь только. Хотя и на том спасибо… Ты, может быть, не поверишь, а на сегодняшний день ты для меня единственный человек… как тебе дать понять… - Опасливо оглянулся, закрыта ли дверь, подался всем корпусом вперед и тайным полушепотом, почти на ухо выдохнул: - Один ты!.. Я ни с кем больше так, - он плавно прочертил пальцем в воздухе кривую линию от своей груди к груди Алексейсеича и обратно к себе, как бы устанавливая некую прямую связь, - ни-ни… ни с кем поговорить не могу. Какое им дело? Мы же прошлой эпохи, в их понимании. Им все это непонятно. Им же вот до чего неинтересно… И не надо. А с тобой - я могу. Я тебе обрисовать хочу. Послушаешь? Так, петрушка в голову приходит… - Невесело, с ядовитой увлеченностью он начал до того уж явно заранее задуманное, что считал нужным изредка прерывать себя коротким конфузливым смешком, дескать, нарочно чудачу. - Твою возьмем жизнь. Шероховатую. Мою. Поглаже. И похуже твоей возьмем. И почище моей. Кому чего сколько досталось. Сладкого, кислого, колючего… ну ясно, об чем речь? Кому что! И я вычитываю из книг и беру из своей практики. В результате всего: ловушка с приманкой. Безвыигрышная лотерея, и больше ничего. Капкан природы и жизни. Остальное - сказки… Сказки, брат. Тыща и одна ночь… Читал? Ну ясно, читал. Вообрази, смеха ради, как это описывается… Там у них почему-то все на базаре носильщики, ладно, ну пускай носильщик! Целая толпа их, все рваные, голодные. Ишачат за два медяка в день в жару, на самом припеке, верблюды пылищу подымают. И там Хасан какой-нибудь. Он здоровенный, молодой, глаз у него жадный, завистливый, душа горит. Бежит вприпрыжку, в три погибели согнувшись, тюком придавленный. И он мечтает. Ему бы юную красавицу. С черными глазами, понимаешь! Прохладный фонтан. И так далее… это все понятно… - Хохлов поперхнулся коротеньким смешком. - Так вот, в аккурат на его счастье попадается ему в бутылке этот Джим… или Джин? Все равно. Вылазит он из бутылки: "Мерси, что откупорил. Какие будут предложения, пожелания?.." Ну, в общем, у этого Хасана - при помощи Джима - все мечтания жадные, ненасытные сбылись наконец на сто процентов: дворец предоставлен со всеми удобствами в полное его распоряжение, на пороге дожидается гибкая красавица. И вот он входит.

Ты эту картину себе представляешь? Действительно дворец, и Хасан-то наш в шелковом халате, как повелитель какой! Передается легкая танцевальная музыка, фонтаны струйками шлепают, и самые привлекательные рабыньки тянут к нему свои нежные ручки, браслетиками позвякивают!

Хохлов совсем закашлялся от злорадного смеха, замотал головой, даже руками замахал, машинально вытащил заранее отрезанную половинку сигареты, стал всовывать ее в мундштук, со смеху не попал и уронил на пол. Тут же вспомнив, что курить не полагается, сунул мундштук обратно в боковой кармашек, а рассыпавшую табак половинку сигареты спихнул ногой в сторону.

- Скажешь, это плохо? Нет, брат, это бы ничего! Это, брат, ему очень даже неплохо… особенно после его самой грубошерстной житухи… А тут еще фрукты навалом, шашлык, халва. Понятно? Нет, тебе еще ничего не понятно, ты полюбуйся теперь на самого на нашего счастливого повелителя-то. Кому повезло в жизни. Вот он, это, шествует и все оглядывается по сторонам - что такое? Чего-то ему опять недостает, чего-то он опять высматривает. А чего, ты у меня спросишь, этот счастливчик в жизни ищет?.. А?.. Не знаешь?.. А чуланчика! Вот чего! Какого-нибудь прохладного чуланчика, где бы это ему без шуму, без суеты прилечь в тишине, в прохладе - главное, чтоб мухи не кусали. Вот у него какая теперь мечта. Смекаешь? Оформил Джинс ему красивую жизнь, да и свое взял: всего достиг Хасан, а сила его где? Жизнь-то тю-тю!.. Прошла. Вот теперь стало забавно тебе?.. Дело самое простое: зернистая, сдобная эта, сочная жизнь человека манит, да и цену свою возьмет.

Вот я так и определяю: ловушка. А как же? Целую жизнь бьешься, чего-то возводишь, налаживаешь, стремишься, добиваешься, устраиваешься, а вот именно когда ты до кое-чего добрался, жизнь-то эта самая, оказывается, где-то промеж пальцев и проскользнула. Была, и нету. Ты меня должен понимать - мы ведь на соседних льдинках по одному течению с тобой плывем рядышком, и тают они, собаки, под нами, ох, тают… это деталь, что ты уже получил свое прямое попадание, свалился, а я вот еще диету, черт бы ее забрал, соблюдаю, гуляю ради какого-то окаянного кислорода - льдину-то я под собой все время чувствую, покачивается, так из-под ног и уходит… Слушай, брат, ну… Алексей Алексеич, какие теперь счеты, сделал бы уж ты одно такое снисхождение - я бы твоим домашним… на экстренные расходы деньжат подкинул? Им же сейчас трудно. Ты только злопамятством своим не мешай - им ведь кое-какое облегчение в бытовом плане. Право, позволь, я принесу!..

- Как ты сам-то? Про себя лучше расскажи. Ты ведь про себя начал. Про свою жизнь?

- Да я про нее тебе только и рассказываю!.. Живу? Хорошо. Три дочки, все пристроены, при мужьях, с машинами, курорты перебирают, морщатся, носами крутят, все у них есть, все прекрасно, все, конечно, ничем не довольны. А мне что? Мухи, главное, не кусают. Чего еще надо! Поговорить, правда, не с кем, начисто не с кем, вот что худо… Слышь-ка!.. А Хасан-то тот? - Хохлов закатился беззвучным смехом, - Хасашка-то, а? Ведь он небось в чулане-то сидит, мечтает: до чего же это славно ему жилось в носильщиках. Солнце светит, ишаки, верблюды вышагивают, базар галдит, шум, крик, от дынь сладким духом несет, горячую лепешку зубами рванешь, вкуснотища! Свои ребята носильщики хохочут, треплются, вот житуха была!

- За каким чертом она этого Хохлова с тобой оставила? Друг детства! Да я вижу, что нет. Не друг. И не детства. Так зачем тебе это туша нужна?

- Мне?.. Он говорит, что я ему нужен… Для разговора всякого.

- Ах, ты его развлекать должен?

- Нет. Он сам. Развлекается об меня.

- Как слон о дерево чешется? Как мило!.. Ты спал сейчас?

- Спал.

- Ты ведь не всегда спишь, я уж знаю. Ты часто бываешь вроде бы и тут, а тебя тут нету. Ты где-то "там". Как будто ты уходишь куда-то домой. К себе "домой" из этой квартирки. Нет?

Это так похоже было на правду, что Алексейсеич удивился. Больше всего его удивило, что Нина, оказывается, мало того что за ним наблюдает, но еще и улавливает кое-что. Но больше всего его удивила сама мысль, что ей может быть интересно хоть что-то с ним связанное. Это было полной неожиданностью для него, так он примирился с мыслью о своей неинтересности ни для кого.

Нина и тут мгновенно уловила его удивление и с некоторым снисходительным торжеством, непривычно мягко усмехнулась.

- Что же ты не отвечаешь? Поймала?

- Да, - согласился он, помолчав, собираясь с мыслями. - Знаешь, правда, это очень похоже. Кончается жизнь, и это - как будто ты возвращаешься обратно, откуда ушел. Куда-то домой… Не к папе и маме, а куда-то совсем домой.

- Ну уж, скажешь… Ты прошлый раз был в колбасной. Или под тобой была колбасная? Я не поняла.

- Неужели я вслух говорил про колбасную? А была колбасная. С чего я вспомнил, удивительно.

- В комнате было холодно, не топлено, и тебе плохо было. Ты был тогда очень уж бедный?

Они не заметили сами, как завязался у них разговор.

- Ты слово произносишь, а значения его понять не можешь. Бедный, да, бедный, а что это значит: бедность?

- Это почему же? Всех вплоть до Достоевского читала. Тут все очень ясно. Богатство, всякая роскошь, ну богатые презирают бедняков…

- Богатые?.. Сами бедные тоже презирали бедность; мы сами стыдились ее. В городе, в Петербурге, бедным быть было стыдно. Перед дворником, извозчиком, приказчиком, перед прохожими на улице. Бедность прятали, скрывали, как нехорошую болезнь. Презирали богатство в стихах, пьесах, в страстных речах, а все-таки ходить рваным, обтрепанным по улице было очень унизительно. Я еще с детства, недоростком все это познал. Презирал власть золота, все понимал про несправедливость и разврат богатства, все хорошие книжки читал, а все-таки ох как мучился унижением.

Впрочем, это все я только про себя говорю. Я так переживал. Другие - не знаю… В тот год… Зимой и весной, значит, как раз революция в феврале произошла. Все шумели, праздновали, митинговали, ликовали, и я тоже со всеми, но для меня ничего не изменилось. Юмористические журналы наперебой бесстрашно высмеивали на все лады Распутина, царя и царицу, всюду на улицах возникали митинги, в гимназии свергли власть директора, всем управлял выборный комитет учеников, но уроки все-таки продолжались, хлебные очереди не уменьшались, и война на всех фронтах безнадежно тянулась дальше, и самые дорогие рестораны были открыты, и публика там была прежняя… Откуда я помню? Вот откуда. Из школы я мчался в типографию, получал пачку вечерней газеты и, продавая ее, топтался под фонарями на слякотном растоптанном тротуаре Невского. Стеснялся публики и негромко покрикивал: "Вечерняя звезда"!" Покупали только в первые минуты, в первый час, помню, никак не распродать было всей пачки, и вдруг на углу подзывает меня кто-то: "Мальчик, иди сюда!" Я за ним иду и с улицы вхожу через тяжелые, зеркальные двойные двери с медными ручками в пахнущее сигарным дымком тепло ярко освещенного вестибюля ресторана. Из зала доносится приглушенное позвякивание посуды, воздух напоен запахами душистой чистоты и одуряюще вкусной, сытной еды. И сам я стою в матовом свете плафонов, в сиянии каких-то канделябров с множеством электрических свечей, отраженных в зеркалах. Около чучела громадного медведя с подносом сытые швейцары в адмиральских золотых нашивках, и, в окружении всего этого великолепия, в сверкающем зеркале отражается моя нелепая фигура. Промокшие расшлепанные полотняные туфли - единственное гадкое пятно на мягком красном ковре. Куцее, не по росту, пальтишко с протертыми локтями, карманы пузырями. И гусиная голая шея вылезает из потертого воротника.

У меня тут взяли сразу десять экземпляров газеты. Я обрадованно поскорей выскочил обратно на мокрую улицу. Вот подумай, так и запомнил, значит.

- Прямо-таки великосветские у тебя воспоминания, до того шикарные, с коврами, канделябрами. А тебе это вспоминать обидно?

- Мне это равнодушно. Отсеялось. Выветрилось. Наверное, негодование, злость, исступление человеку нужны, когда приходится бороться, а когда все уже прошло, то прошло. Устал?.. Нет, тут дело похуже. Кажется, начинается…

"Начинается" - это был сигнал. Нина убежала на кухню, и оттуда послышался стук дверцы холодильника, звякнули ампулы, выкладываемые на блюдечко, все пошло по заведенному порядку. Боль надвигалась, приблизилась, пришла, навалилась и еще раз наткнулась на последнюю какую-то, слабую загородочку, стала стихать, уходить и ушла. До следующего раза, когда ей удастся прорвать перегородочку. Он почему-то сочувственно представлял себе именно перегородочку, как она еле держится, дрожит, выгибается под напором могучей боли и потом отдыхает, слабо пульсируя, после того как ее оставили в покое, перестали на нее давить.

И он в изнеможении, еще не совсем веря, что все прошло, погружается в блаженное мирное успокоение, освобождение воли от нашествия мучительной, терзающей, давящей, пугающей боли.

Был и прошел приступ. Забавное слово: приступ. С детства запомнилась картинка: какие-то маленькие, как муравьи, фигурки солдат, размахивая саблями, лезут по длинным лестницам на стену крепости, а другие какие-то изо всех сил, отчаянно стараются их спихнуть с этих лестниц, это называется: войска пошли на приступ!

У него, значит, приступ отбит, великое успокоение наступило, затишье, прояснение.

Все крутом стало другим: потолок, так враждебно безжизненно нависавший над его головой, стал добрым, знакомым потолком. Назойливое, ярко блестевшее солнечное пятно в углу мирно сияло на толстой стенке книжной полки, высвечивая из окружающей полутьмы корешки нескольких книг. Небольшое пятно. Величиной в тарелку, и издали можно прочесть золотые буковки, черточки… Ага: сверху А. П., а под ним: Чехов. Это тоже было хорошо.

Люди, у которых ничего не болело, не знают наслаждения чувства, когда вдруг у тебя нигде ничего не болит. Не замечают своего счастья, дуралеи: до чего это прекрасно, когда тебя никто не трогает, никто к тебе не пристает, не лезет в тебя и не мешает тебе жить окаянная эта боль, противная вдобавок своей полной бессмысленностью. Точно горнист трубит и трубит по ночам сигнал тревоги во дворе пустой казармы, где ни одного солдата уже нет…

До чего же прекрасно вдруг перестать зависеть от своего больного тела, лежащего в комнате, от чужой чьей-то воли, отпустившей тебя наконец на свободу.

Как будто медленно клубящееся, меняя форму, в чистом небе крутое белое облако само собой начинает складываться в косое "С", переходит в неровное, бугристое "О", и мало-помалу он начинает понимать: никакие это не облака. Это Острова. Громадный парк или даже парки, которые еще в Петербурге, наверно с петровских времен, назывались просто: Острова… "безлюдность низких островов"… Да, да, так и было: безлюдность островов, и как еще там дальше… "Елагин мост и два огня. И голос женщины влюбленной, и хруст песка и храп коня…" Это всего лишь несколько запомнившихся строчек стихов, сохраненных, оказывается, памятью, обрывок нестройной легенды, чьими туманами овеяно было для него слово: "Острова". И вот обветшали стены Петропавловской крепости, колонны соборов от времени осели, и потускнели фасады многоэтажного дома, где он жил, ложился спать и просыпался. Столько всего каменного, кирпичного, вполне реально окружавшего его существование; столько встреченных живых людей, сказанных слов, событий, тяжких страхов и мелькнувших радостей, составлявших как будто его жизнь, со временем выветрилось, угасло, не оставив следа… А вот то, несбывшееся, точно волшебно укрытое от дождей, ветров и морозов, от пыльных бурь и городской копоти, почему-то сохранилось, оказывается, и само открывается ему, точно распахнутые ворота в зеленый запутанный, окруженный текущими реками мир Островов.

И он туда возвращается.

Весеннее солнце ослепительно бьет сквозь зеркальную витрину ему в лицо. Телефонный аппарат в закутке между стеклянных дверей магазина. Для удобства покупателей, наверно. Он-то здесь никакой не покупатель. Он вообще не покупатель ни одного магазина в мире, кроме бакалейной лавки в полуподвале, пропахшем кислой капустой. Да еще булочной, около которой стынут с раннего утра черные очереди за хлебом.

Другого телефона взять неоткуда. К счастью, в этом превосходном магазине с золотыми вывесками, полукругом разбегающимися вокруг медалей с золотым двуглавым орлом, на него никто не обращает внимания.

Назад Дальше