Сегодня мне снился странный, жуткий сон. Как в детстве, я летала, но только под землей. Надо мной было не небо, не простор, а коричнево-темная скользкая толща. Взлетая, я раз за разом билась об нее затылком. Я проснулась в отчаянии - ночь, и Гриши нет рядом. Я вышла на кухню, а он там сидит за столом и курит, уставясь на газовую плиту. Я спросила, еще не оправившись от страха: "Тебе не спится, дорогой? Почему?" Он так посмотрел на меня, как на привидение, и отшатнулся к стене, вдавился в стену, я не сомневалась, что там останется темный след от его спины. Он ничего не ответил, поднялся, подошел ко мне и взял меня за горло своими пальцами. Я не видела его глаз. Он душил все сильнее и что-то смешно приговаривал. Я стала задыхаться и падать на колени. Но оказалось, что это тоже сон. Я второй раз проснулась и увидела, что Гриша лежит рядом и не спит, а смотрит на меня. "Ты так хрипела, - сказал он, - что пришлось тебя разбудить. Что с тобой?" - "Ничего, ничего, успокойся!" - пробормотала я. А потом лежала и думала - что это? Неужели смерть за мной приходила? Так больно и просто хотела меня укокошить Гришиными руками? Но главное, я не была уверена, что и это, как я лежу и думаю о смерти, как в окно вплывает рассветная дымка - тоже не сон. Уже не первый раз я теряю ощущение реальности, иногда даже среди бела дня. Наверное, я и впрямь больна, только не той болезнью, какую предполагает профессор, а другой, неизвестной, возможно, науке, болезнью воспаленного воображения. Вот пожалуйста! Я ехала в автобусе, и ко мне подошел ревизор, молоденький, синеокенький, веселенький. Спросил билетик. Я ему показала - не жалко. И говорю: "Но вы же не ревизор!" А он игриво: "Кто же я?" - "Вы - корнет Оболенский, признайтесь!" Как я его узнала, он в лице переменился, ручками замахал и на остановке сошел, не стал ни у кого больше билеты проверять. И на меня через стекло с остановки смотрел. Некоторые вокруг смеялись, думали, разбитная девица куры строит, но я-то его и впрямь приняла за корнета. Пригрезилось что-то, померещилось на миг - не сон и не явь. Я даже лучшей подруге Галке Строковой не могу о таких штуках рассказывать, она от радости примет меня за свою, она-то ненормальная и впадет в нирвану психоанализа. Это ее конек - Фрейд, буддизм и прочее, прочее. Она давала мне эти книжки читать, там ни словечка про меня нету.
Говорят, человек сам строит свою судьбу. Вранье. Это судьба строит человека, причем наобум, как слепой зодчий. И еще. Начистоту. Самое удивительное! Такой, какая я есть, нескладеха бесчувственная, я и хочу остаться. Ничего в себе не подумаю ломать. Я с себя пылинки готова сдувать, как с хрустальной вазы. Млею от умиления, заглядывая в свои бездонные глубины. Глаза готова выцарапать тем, кто смотрит на меня косо. Теперь вы поняли, Тимофей Олегович, кого так наивно звали в гости? Или вы меня не в гости звали? Простите за идиотизм!
Ваша Кира".
Письмо восьмое. "Мне понятно, что со мной происходит, - я влюблен. Зачем долее обманывать себя - никакие ухищрения не спасут от нагрянувшей беды. Твое очарование для меня так велико, Кира, что от бумаги, которой касалась твоя рука, исходит свет, слепящий глаза.
Я не писал тебе несколько недель, честно боролся с собой, не хотел делать глупость, поправить которую уже не останется времени. Да что уж теперь-то играть в бирюльки, я не мальчик. Оставить тебя в неведении тоже нельзя, тогда у меня был бы в воображении маленький шанс, надежда на неиспользованное средство, как на чудо, мысль о том, что, объяснись я с тобой, все могло бы повернуться иначе; эта бредовая мысль изо дня в день точила бы мой череп, как капля при страшной пытке водой. И все равно рано или поздно я бы не выдержал и написал тебе смешную и грустную правду.
Я уехал на юг и несколько дней пожил у своего старого друга, рыбака. Это несокрушимый человек, близкий к природе. Мы шли с ним разными путями. Он спустился в простую избенку у подножия гор и заканчивает свои дни в покое и тишине, я же, напротив, всю жизнь с маниакальным упорством пробивался туда, где при внешних атрибутах культуры царит не дух, а первобытные инстинкты. Но никогда не теряли мы с ним мистической связи, и в минуту чудовищной слабости я помчался к нему за утешением и советом. Рыбак (не буду из суеверия называть его имя) с первого взгляда проник в мое состояние, ни о чем не стал расспрашивать, но глаза его стали печальны. Кира, на этом человеке отпечаток вечности, которую большинству из нас - увы! - не дано познать и после смерти. Мы с ним ловили рыбу на закидушку, на донки, а разок закинули бредушок. Вода холодная, дно вязкое, и мне было обидно оттого, что ты не стоишь на берегу и не можешь посмеяться, глядя, как два неуклюжих старика уродуют себя. Мой друг, мудрый только своей мудростью, желая отвлечь меня, заводил разговоры, как он считал, на приятные для меня темы. Он знал моих близких, жену и детей, и спрашивал о них. О детях, разумеется. Что я мог ему отвечать? Что я помню их еще более смутно, чем жену? Дочь Елена чем-то похожа на тебя, Кира, она старше тебя, она была когда-то самым дорогим мне существом. Викентий отдалился от меня рано, ему и шестнадцати не исполнилось, как в наших отношениях начался полный разброд, а позже, когда он стал взрослым человеком, мы не сумели заново узнать и оценить друг друга. Наша с ним связь продолжается скорее по чувству долга, чем по зову крови и любви. С дочерью было все иначе. Шесть лет ей было, когда она как-то подошла ко мне, вскарабкалась на колени, тесно прижалась, обвилась ручонками вокруг моей шеи и жарко дохнула в ухо: "Папочка, я так люблю тебя, что у меня ручки дрожат!" До сих пор счастливое воспоминание о страждущем, обращенном ко мне детском смятении согревает меня в злые часы безысходности. Леночку я всегда ощущал как принадлежность своей плоти, своей души, ярчайшую необходимую принадлежность. Страх за ее хрупкое существование, бывало, костенил мою волю, как судорога. Опьянение ее присутствием достигало порой такой силы, что я не выдерживал и плакал легкими слезами, пряча их от всех. Чудная, любопытная, бесшабашная, нежная кроха! Я и не заметил,как она выросла, как налилась упругой женственностью, как потянулась сердечком и умом к своему предназначению, туда, где мое место было сбоку припека. Она вышла замуж и покинула отчий дом. У нее больше не дрожали ручки от любви ко мне. Ее уход вырвал из моего мозга какие-то бесценные крупицы, позволявшие смотреть на мир доброжелательно. Человека удерживают на земле в прямом состоянии невидимые колышки его привязанностей - к детям, к любимым; если эти колышки поломать, человек начинает вихляться, как гуттаперчевая кукла. На него стыдно и пакостно смотреть со стороны, и он сознает это, и тужится сохранить былое равновесие, и кривляется еще отвратительнее. Я продолжаю любить свою дочь, но не ту озабоченную, решительную даму, которая иногда приезжает в гости и которая знает все на свете про меня, про себя, про людей; я в ней угадываю и выискиваю черты прежнего доверчивого ребенка, и, разговаривая с дочерью, целуя ее, я обращаюсь только к той, канувшей в Лету, бесценной тени. Елена видит это, но понимает по-своему и злится, надувает щеки. "Как ты бываешь невыносим, отец!" - говорит она. Я ответно бешусь, потому что, когда она так говорит (по любому поводу), мне трудно различить в ней сладостный облик шестилетней Елочки, он мучительно ускользает, занавешивается серым мраком. Особенно бывает гадко, когда Елена Тимофеевна начинает разглагольствовать о воспитании детей, а о чем ей еще говорить - ведь она учительница, директор школы. Это близкая ей тема. Она, ища у меня сочувствия, занудствует о падении нравственности, о новых течениях и веяниях в педагогике и, увлекшись, начинает рассуждать о детях, как садовник толкует о плохо прополотых от сорняков грядках. Я нарочно возражаю ей самым нелепым образом. Я готов надавать шлепков этой самоуверенной учительше, вышвырнуть ее из дома, и между нами происходят унизительные перепалки, похожие на все подобные ссоры отцов и детей, когда люди не могут понять друг друга не потому, что расходятся во мнениях, а потому, что кудахчут каждый со своего собственного насеста. Что бы и какими словами я ей ни доказывал, я молю лишь об одном: "Пощади, не убивай в себе маленькую Елочку!" - и что бы она ни отвечала, я слышу одно только: "Отстань! У меня свои заботы и свои страдания, там тебе нет места!"
Вот и все, что я знаю ныне о своих детях.
Писать трудно, но все же докончу как-нибудь. Я жалел, что взбаламутил спокойствие друга явлением своей страдающей особы, и вскоре уехал. На прощание он попытался утешить меня старинными словами о том, что любую боль лечит время, и при всем своем уважении к нему я невольно усмехнулся: он рассуждал так, будто ему и мне отпущено по две, а то и по три жизни. Уместнее бы ему вспомнить, что горбатого могила исправит.
Только я вошел в свою квартиру, волоча по полу шлейф обреченности, нате вам - телефонный звонок: оказывается, на завтра назначено заседание исполкома, которое окончательно решит вопрос со строительством. Я ужаснулся тому, что ничто во мне не шевельнулось в ответ на это значительное известие. А ведь это было дело - дом-то этот проклятый! - которое занимало меня, тревожило много месяцев. Сколько тюбиков валидола я иссосал на этой почве. И вот полнейшее безразличие и досада, что завтра, вероятнее всего, придется выступать, сотрясать воздух. Конечно, так бывало и раньше, я вдруг утрачивал интерес к какой-нибудь идее, к начатой работе, к человеку, но этому всегда было объяснение, значит, увлекал новый замысел и новые люди. Иными словами, не было случая, чтобы я терял перспективу движения, а сейчас именно это произошло. Я иссяк до дна. Я словно очутился в пустыне, где ничто не привлекает взгляд, куда ни посмотри - один и тот же желтый песок и марево зноя. Мне стало муторно, и я в который раз за последнее время потянулся мыслью к тебе, Кира, чтобы не сойти с ума.
Чувство к тебе напоминает мне чем-то любовь к дочери, когда она была ребенком. Оно так же бесплотно и столь же всеобъемлюще. Оно не заключается в какой-то четкой мысли или желании, а полноправно властвует над каждым жестом и ощущением, над любым проявлением моей воли и рассудка. Это чувство, как погода, утром просыпается со мной, буйствует днем, а вечером укладывается спать и среди ночи легонько поскребывает в груди. Любовь дрожит во мне одной унылой нотой, точно мир внезапно лишился всех остальных звуков. Наверное, будь у меня возможность встречаться с тобой, видеть тебя, любовь приобрела бы иные, более определенные формы и, может быть, свалила бы меня одним внезапным ударом, а не истачивала по крохе в день.
Я выступил на заседании и говорил доказательно и вместе с тем проникновенно, короче, произвел наилучшее впечатление. Вопрос был решен положительно. Все поздравляли меня, и я с радостью пожимал протянутые руки. Случился только один маленький казус: обмениваясь любезностями с председателем исполкома, я назвал его почему-то Данилой Ивановичем, а его на самом деле зовут Марком Яковлевичем. Впрочем, кроме нас двоих, никто не обратил внимания на это недоразумение. Тем более что Данилу Ивановича я не выдумал с ветра, так зовут заместителя.
Пора ставить точку. Сказав тебе правду, я не чувствую ни облегчения, ни горя.
Но господи, какое же это наслаждение, сказать тебе на прощание - будь счастлива, любовь моя! Любовь моя, будь счастлива и ясна духом!
Тимофей Кременцов".
Письмо девятое. "Тимофей Олегович, сегодня получила ваше письмо. Не знаю, что ответить. Хотя нет - вы мудры и добры - не мне утешать вас - спасибо вам! Могу быть вашей, но любить - о-о!! Представить трудно, чтобы я осмелилась назвать вас на "ты"!
Видите, сколько восклицательных знаков подряд - это моя благодарность. Простите, простите, дорогой мой друг!
Ваша Кира".
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда Новохатов приехал в Н. и заходил к Кременцову, Кира уже второй день лежала в больнице, в отделении интенсивной терапии. Случилось это так. Тимофей Олегович и Кира пили чай в гостиной. Кременцов, неузнаваемо изменившийся с приездом Киры, суетливо-восторженный, бестолково-многоречивый, с каким-то хищным блеском глаз, жадно следил за каждым ее движением. Он с угодливой гримасой пытался предвосхитить всякое ее желание, чем очень смешил.
- Будет вам, - улыбнулась ему Кира. - Вы меня обхаживаете, как шамаханскую царицу. А я девушка застенчивая.
- Хи-хи-хи! - сказал Кременцов, неестественно крепко потирая ладони.
Кира отхлебнула глоточек ликера из рюмки, вдруг резко выпрямилась, глотнула воздух широко открытым ртом, глаза ее покатились под лоб, и она начала валиться со стула набок. Кременцов успел подскочить и подхватить ее. Она потеряла сознание. Он удерживал ее в сидячем положении и безумно оглядывался. Потом поднял на руки, донес до кушетки, положил. Под голову подсунул маленькую подушечку. Поправил задравшуюся выше колен юбку. Кира, белее потолка, казалось, не дышала. Кременцов зачем-то потрогал ее плечи, лоб, точно проверял, нет ли у нее жару. Он вызвал "скорую помощь", потом позвонил главному врачу городской больницы, к счастью, своему доброму знакомому. Тот его несколько успокоил:
- Молодая женщина? Обморок? Ничего не может быть опасного, Тимоша. Неужели ты за свою жизнь еще не нагляделся на дамские обмороки? Потри ей виски уксусом и пошлепай по заднице.
Уксуса Кременцов не нашел, смочил тряпочку одеколоном. Не успел прикоснуться к ее лицу, она открыла глаза.
- Что это со мной? - спросила.
- Не знаю. Ты сидела за столом и вдруг начала падать. У тебя так раньше бывало?
- Бывало. Но не так. Можно мне сесть?
- Не надо, девочка! Сейчас приедет врач. Тебе где-нибудь больно?
Кира окончательно пришла в себя. На ее бледное личико вернулось обычное мечтательно-задорное выражение.
- Ой, представляю, как вы перепугались! Еще бы. Здоровая кобылица и - на тебе. Это все от нервов, Тимофей Олегович. Дайте я все-таки встану! - она сделала попытку подняться, но тут же в голове вспыхнули два крутящихся шара - и комната странно, сама по себе шевельнулась.
- Кажется, я не могу встать! - испуганно заметила она. - Может быть, я умираю?
Кременцов почувствовал, как длинной иглой резануло ему под лопатку, с трудом выдавил:
- Лежи, миленькая, лежи! Сейчас врач сделает тебе укол, и все пройдет.
- Но нет же никакого врача! - она смотрела на него умоляюще, ждала от него помощи. Лицо ее сморщилось и сникло, очи наполнились чудесной озерной глубиной. Он и в этот миг сознавал, как она прекрасна. - Я знала, что так будет, - сказала она. - Я ни о чем не жалею.
- Сейчас, сейчас, родненькая, не бойся! Сейчас они приедут. У тебя же нет ничего страшного. Это обморок, слабость - и больше ничего.
- Мне совсем не стыдно, - она слабо улыбнулась. - А перед Гришей было бы стыдно. Почему так? Я хотела прийти к вам сегодня ночью, но не решилась. Господи, мне надо было прийти к вам. Вы ведь так этого хотели!
Забулькал дверной колокольчик. Кременцов, бережно высвободив руку, побежал открывать. Врач был совсем молод, лет тридцати, с ним сестра, как его подружка. Но действовал он умело. Мигом оценив обстановку, выпроводил Кременцова из комнаты.
- Побудьте там, папаша, побудьте!
- А-а...
- Ничего, ничего, я вас позову!
Кременцов ошарашенно взглянул на Киру, та показала ему язык. Он ходил по кухне, по кабинету, нервически потирая руки, прислушивался. Зачем-то надел очки. Поставил чайник. В груди его что-то жаркое скапливалось, как будто туда сунули утюг, подключили к сердцу, точно к розетке, и теперь он постепенно нагревался. Кременцов не думал сейчас, что с Кирой, вернее, он и мысли не допускал, что с ней может случиться что-то такое ужасное, что бы не случилось прежде с ним, со стариком. Он впитывал, сосал, как таблетку, ее последние слова. Она собиралась прийти к нему ночью! Она хотела к нему прийти! Но еще перед тем, раньше, три дня тому назад, она приехала к нему из Москвы и сказала, что просит позволения пожить у него некоторое время. А он пошел и прописал ее, решив, что это необходимо сделать. Он прописал ее временно, потому что у нее в паспорте стоял штамп о московской прописке. Зачем он это сделал? Наверное, его вмиг ослабевшему рассудку требовалось какое-то дополнительное материальное подтверждение ее возникновения в его доме. Впрочем, теперь не важно. Теперь важно другое. Она хотела прийти к нему ночью, лечь к нему в постель и прижаться к нему, и обнять, и проделать с ним вместе то, что проделывают тысячи мужчин и женщин, когда ложатся в постель. Как иначе понять, если не так? И почему в это так трудно поверить?
"Значит, между нами возможна близость? - думал Кременцов, не замечая, что чайник булькает и выкипает. - Такая женщина, как Кира, не пойдет на это, только из желания отблагодарить или развлечься. Значит, я ей не противен в этом смысле, не вызываю у нее отвращения. Значит, возможно все? О боже! Что - все? Любовь между нами? Ее любовь ко мне? Да полно, старый чурбан. Тебя слишком баловали женщины, и теперь у тебя в голове путаница. У тебя эйфория заезженного конька, которому чудится, что если он резво взбрыкнет, то будет похож на молодого жеребенка. Заблуждение. Но какое упоительное заблуждение!"
На кухню вышел врач. Лицо сосредоточенное.
- Что с ней? - спросил Кременцов.
- Непонятно. Давление очень низкое. Давайте-ка мы ее заберем.
- Куда?
Врач бросил на него удивленный взгляд, ответил сдержанно, видно, ко всему привык:
- Мы заберем ее в больницу. Побудет под наблюдением. Мало ли что.
- Нет! В больницу она не поедет.
- Решайте. Если останется, мы ни за что не отвечаем.
- Как то есть не отвечаете? За что не отвечаете?! Вы, молодой человек, думайте, что говорите!
Молодой человек скривился в досадливой гримасе.
- Она вам кто, дочь?
- Вам-то какое дело?
Кременцов сознавал, что разговаривает не тем тоном, каким должно, и напрасно обижает врача, но не мог с собой справиться. Киру собирались увезти в больницу - даже подумать дико. Именно в ту минуту, когда она хотела прийти к нему ночью. У него что-то сделалось со зрением, врач на мгновение раздвоился. И его голос он услышал как-то глухо, точно через воду.
- Вы, я вижу, чересчур взволнованны, - заметил врач с сочувственно-презрительной усмешкой. - Кем она вам приходится, действительно не мое дело, но вы ей сейчас плохой помощник. А ей помощь нужна, понимаете? Помощь, а не сюсюканье!
Кременцов поднялся и пошел в гостиную. Сестра складывала в чемоданчик коробочку со шприцем, ампулы. Кира выглядела лучше, краски вернулись на ее щеки. Она улыбалась.
- Вот, - сказал Тимофей Олегович растерянно. - Предлагают тебя госпитализировать. Что делать будем?
- Я согласна, - ответила Кира. Ее спокойствие поразило Кременцова. Ему померещилось, что она рада любым способом сбежать из его квартиры, от него, хотя бы в больницу, хоть на край света. Он поборол в себе желание схватить ее в охапку, унести в спальню, запрятать под одеялами и никого уже туда не пускать. А этих горе-медиков немедленно спустить с лестницы. Хорошо, что они и не подозревают, на что он способен. Это облегчит дело.
- Подождите, пожалуйста, минутку, - обернулся он к врачу. - Я только сделаю один звонок.
Врач красноречиво переглянулся со своей помощницей, только что по лбу себе не постучал.