И даже не это. Что будет, если Кира решит повидаться с мужем? Свидание могло закончиться только одним: Новохатов увезет жену с собой в Москву. Что тогда? В ресторане, где Кременцов закупал икру, и осетрину, и какие-то особые деликатесы из дичи, и по дороге к больнице он пестовал замыслы один коварнее другого. Можно было, например, ничего не сообщать Кире, тем более что волнение, наверное, ей вредно. Потом заехать в гостиницу и передать Новохатову якобы от имени жены, что та просит его уехать. Низкий поступок, конечно. Но дело не в том, что низкий, а в том, что Новохатов вряд ли ему поверит. Хотя... если все надлежащим образом подать... Но лучше сделать по-другому. Лучше вот как! Новохатов не знает, что Кира в больнице. Надо сказать ему, что она неожиданно уехала. Куда? Скорее всего, домой, куда же еще. А в доказательство передать ему Кирины вещи, ее чемоданчик, который она якобы забыла второпях. Детали можно продумать... Нелепые замыслы, построенные на одном желании как можно скорее спровадить Новохатова, не дав ему встретиться с Кирой, заставляли Кременцова то убыстрять, то замедлять шаг. В палату он вошел запыхавшийся, с бегающим взглядом.
- Приходила сестра и сделала мне укол, - доложила Кира. - А у вас что новенького? У вас какой-то вид, на себя непохожий.
Кременцов, залюбовавшись ее задорной, совсем домашней улыбкой, на мгновение забыл о своих опасениях.
- Что может быть новенького у меня? Вот покушать принес. Икорка тут, то да се.
Кира не лежала, как утром, а сидела в постели, откинувшись на подушку, одеяло перед ней было завалено невесть откуда взявшимися журналами.
- Я вот тут подумала, - сказала Кира, - как бы меня не взялась разыскивать милиция. Я ведь с работы не уволилась и отпуск не взяла. Только взяла три дня отгула. Знаете, как было? Я по капризу уехала, как свойственно эмансипированным женщинам. С одной стороны, всякие грязные интриги на службе, нездоровая обстановка. С другой - хотели на мне испытывать новую вакцину, а с третьей - Гришенька мой дорогой, совершенно меня разлюбивший и озверевший. Я вечером, как водится, улеглась в постельку, а он не ложится, сидит смурной и мне знаете что говорит? Мы, говорит, с тобой, Кира, как-то не так живем. Что-то, говорит, между нами разладилось. Вам не тяжело про это слушать, Тимофей Олегович?
- Нет.
- Говорит, все между нами разладилось, и стал такой задумчивый, как греческий философ. Я испугалась и говорю ему: да ты ложись, миленький, утро вечера мудренее, а после все образуется. Но он не лег. Нет, говорит, Кира, нам надо разобраться во всем и решить. А я, Тимофей Олегович, не верю ни в какие разбирательства и не стала с ним разбираться, а сделала вид, что сплю. Сама думаю: чего, ей-богу, я буду мытарить хорошего человека, если он до того дошел, что боится со мной в одну кровать лечь, не разобравшись? Я уеду. Он немного попереживает, а потом найдет себе подходящую девицу, работящую, красивую, которая будет его любить лучше меня. И здоровее будет, и детей ему нарожает. Со мной-то что - одни комплексы. Стоит ли тратить на них единственную жизнь, верно? Так мне его жалко стало, не могу передать. Поверьте, его есть за что любить. А я его довела до того, что у него среди ночи такое бывает страдальческое, серое лицо. И оно давно такое, несколько месяцев. За что ему? И на другой день я уехала. Я вам раньше не рассказывала, а теперь почему-то рассказала. Других причин уезжать у меня не было. Я одна хочу жить, иначе очень скверно. Вот с вами могу жить, потому что вы такой же, как я. Вы никого уже не полюбите. У нас равное положение.
- Я тебя люблю, Кира! - сказал Кременцов.
- Это физиология, - улыбнулась Кира. - Вы это понимаете не хуже меня. Это пройдет. Я вам не опасна.
- Твой муж в городе, - сказал Кременцов. - Он приходил ко мне утром.
Кира недоверчиво сощурила глаза.
- Гриша в городе? Вы не ошиблись? Хотя чего тут удивляться?
- Вот и я тоже не удивился.
- Вам говорили когда-нибудь, Тимофей Олегович, что вы очень остроумный человек?
- Нет, никто не говорил.
Кира задумалась, отвернувшись от него. Он ждал, рассеянно поглядывая в окно. Вспомнил, что с утра ничего не ел. Забавно, что вспомнил именно сейчас, а не в ресторане и не дома. Да он и не вспомнил, а так - в животе слабо уркнуло. Желудок сопротивлялся выходу из режима, но тоже с опозданием. Кременцову показалось, что Кира забыла про него. У нее было мечтательное выражение лица, словно она предполагала скорый праздник.
- Вы можете достать бумагу и ручку? - спросила Кира надменно.
- Ты хочешь позвать его сюда?
- Зачем? Я напишу ему, чтобы он уехал. Не хватало еще ему шататься по больницам.
Кременцова поразило, что настроение ее ничуть не изменилось, и в ее спокойствии он не мог заметить никакого насилия над собой. Или у нее черствое сердце, или она действительно никого не любит. Или она чудовище притворства. Он сходил к сестре и принес лист писчей бумаги. Кира писала записку при нем. Она лишь слегка помедлила, а после набросала несколько строк бестрепетной рукой.
- Как он выглядит?
- Мне трудно судить. Я его первый раз вижу. Он очень хорош собой.
- Ага. Он всем нравится... Вы придете вечером?
- Конечно.
- Ну ступайте, я посплю. - Она отвернулась к стене, поудобнее устроилась и затихла.
- Кира, девочка моя! - окликнул он. - Тебе ничего пока не нужно?
- Я засыпаю. Наверное, они вкололи мне снотворное.
Кременцов поднялся наверх к главному врачу. Он узнал, что кровь у Киры неважная, но такая бывает при многих заболеваниях. Давление низкое, но тоже не катастрофическое. Они немного поговорили об отвлеченных предметах.
- Так мы с тобой в прошлом году и не съездили на рыбалку, - сказал врач.
- Да уж, не собрались, - ответил архитектор.
- А ведь напрасно.
- Чего уж хорошего. Может, на той неделе соберемся?
- Как ты соберешься, я вижу.
- Ты, Миша, меня не ругай. Уж кто другой, но не ты.
- Я тебя не ругаю. Я за тебя скорблю. Впрочем, от этого никто не застрахован.
С Кириной запиской он вернулся домой. Лег не раздеваясь и часик вроде подремал, потом пошел в магазин - надо было хоть молока купить. Желудок уже не бурчал, а скорбно выл. Он побывал в одном магазине, в другом. Везде очереди, везде знакомые. Рад был хоть немного отвлечься. Возвращаясь, издали заметил Новохатова, который выходил из подъезда. Прибавил шагу, но тот свернул за дом. Рысцой Кременцов добежал до угла - никого, пусто. Может, это был и не Новохатов.
Начал ковыряться в замке, дверь распахнулась, сын на пороге.
- Ты разве не уехал? - удивился Кременцов.
- Как видишь.
- Ну и отлично. Сейчас поужинаем. Я пельмени купил. На кухне на столе Кириной записки не было. "Все ясно, - подумал Кременцов. - Значит, это был Новохатов. И значит, записка уже у него. Тем лучше".
- Кто-нибудь приходил? - спросил он.
- Да, папа. Законный муж твоей гостьи.
- А-а. И как же вы с ним поладили? Надеюсь, без эксцессов. Он тебя не бил?
- Папа, папа! Опомнись, образумься! Ну давай же поговорим здраво.
Кременцов не слушал. Он вернулся в прихожую и снова напялил на себя доху. Он пошел в больницу к Кире. Дома ему нечего было делать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Новохатов закрыл больничный и в тот же день подал заявление об уходе. Новость распространилась мгновенно. Он целый день торжественно просидел за своим столом, бездельничая, выходя изредка в коридор покурить, а к нему поодиночке и группками подходили знакомые и интересовались причинами ухода. Независимо от того, кто это был - пожилые женщины или старые приятели по институту, он всем отвечал одно и то же: надоело. Он выплеснул это свое равнодушное "надоело" сто раз за день. Иным вполне достаточно было такого короткого объяснения, другие пытались вникнуть в суть дела поглубже, но безрезультатно. Дольше всех допытывалась Мария Петровна Кузовлева, председатель профсоюза, в силу своей общественной должности и природного темперамента женщина неугомонная и въедливая. К тому же она была искренне привязана к Новохатову - во многих случаях это был ее незаменимый помощник. Привязанность ее к Новохатову была безответной.
- Гриша, - сказала она, - я намного старше тебя и лучше знаю жизнь. Надеюсь, ты не сомневаешься в моем расположении к тебе? Почему ты уходишь?
- Надоело.
- Это не ответ. Скажи мне настоящую причину, я помогу тебе. Ты мне веришь?
Новохатов сдержанно зевнул.
- Гриша, такими работами, как у нас, не бросаются, как перчатками. Тебе предложили что-нибудь получше?
- Нет.
- Почему же ты решил уйти? Куда?
- Надоело, Мария Петровна.
- Да что надоело-то, что?! Прости меня, но это звучит по меньшей мере легкомысленно. От тебя не ожидала.
- Больше мне нечего сказать, - ответил Новохатов, с тоской взглянув на часы. Еще часа два нужно торчать на службе. И еще предстоял разговор с Трифонюком. Прочитав заявление, Виталий Исмаилович насторожился, долго смотрел на скучающего Новохатова, ища подвоха, задал сакраментальный вопрос "Почему?", услышал безразличное "Надоело!" и велел идти спокойно работать, сказав, что вызовет ближе к вечеру.
Кузовлева зашла с другого бока.
- У тебя плохо с жильем? - спросила она.
- Нормально.
- Может быть, тебя кто-нибудь обидел конкретно?
- Никто меня не обижал. Извините, Мария Петровна, я пойду покурю.
В результате пересудов все пришли к единому мнению, что, видимо, Новохатов нашел где-то приличное местечко и темнит из суеверия или не желает афишировать свои успехи, чтобы кто-нибудь не перебежал дорогу.
Трифонюк пришел точно к такому же выводу. Но он не хотел отпускать Новохатова, потому что считал, что между ними наметилось взаимопонимание.
- И куда же ты собрался, дружок, если не секрет? - дружелюбно спросил он, когда они второй раз встретились.
- Еще не знаю, - ответил Новохатов. - Без работы не останусь.
- Это верно. Без работы у нас никто не остается. Весь вопрос в том, какая работа. По душе ли она человеку. И что обещает в будущем. Ведь ты, наверное, не пойдешь на вокзал разгружать вагоны? Это тоже работа.
Во взгляде Новохатова мелькнул интерес:
- А что? Может, и пойду. Там неплохо платят.
Трифонюк сделал вид, что обиделся.
- Не надо так со мной разговаривать, - попросил он. - Не забывай, что характеристику писать мне придется.
- Мне не нужна характеристика, - сказал Новохатов.
- Ах вот как! Тебе не нужна. Охотно допускаю. Но думаю, что отделу кадров она понадобится.
Новохатов пожал плечами. Он подумал, что хорошо бы сегодня вечером сходить в баню, и обрадовался, впервые за долгое время ощутив в себе какое-то иное желание, кроме желания видеть Киру.
- Вы хотите уйти прямо с завтрашнего дня? - спросил Трифонюк, которому стало невмоготу следить за скучающим Новохатовым. Он в самом деле начал накаляться. В конце концов, сколько можно терпеть эту фанаберию.
- Можно прямо с сегодняшнего.
Трифонюк согласно кивнул и подписал заявление. Только очень хорошо знающий его человек мог бы заметить - по его внезапному молчанию, по забившейся у виска жилке, - какие страсти в нем вдруг закипели. Нет, это не было обыкновенное раздражение или злость на Новохатова, ведущего себя нагло. Тут все было сложнее. Спокойствие Новохатова, его безмятежность были не просто оскорбительны. Они вызывали в Трифонюке бурю чувств потому, что он сам никогда, ни при каких обстоятельствах за всю жизнь не мог позволить себе такого поведения, какое позволял себе этот молокосос. Тут не в отдельном слове, и не в жесте, и не в смысле дело, а в чем-то неуловимом и более серьезном - пожалуй, в том, что для Новохатова и ему подобных словно не существовало железных рамок, ограничивающих жизненную тропу самого Трифонюка. Внутри этих рамок, которые состояли из нравственных принципов, общественных установлений, всевозможных бытовых и производственных нормативов, Трифонюк мог многое, он даже мог их нарушать, каждый по отдельности и все, вместе взятые, но вот выйти за них он не мог, это было для него что-то подобное святотатству и означало погибель. А Новохатов легко проходил сквозь эти железные ограждения, как фокусник сквозь стену, и исчезал из поля зрения и становился недосягаемым. Это убивало, приводило в бешенство, ибо ставило под сомнение правильность и целесообразность собственного, казалось, неуязвимого, выработанного десятилетиями уклада жизни. Добро бы речь шла о каком-нибудь бездельнике, пьянице, человеке без твердых основ, тогда это было бы даже естественным, но Новохатов, насколько его узнал Трифонюк, был вполне уравновешенным человеком, толковым работником и не обладал порочными наклонностями. И вот именно он осмеливался вести себя так, как может вести себя или круглый идиот, или человек с огромными связями и положением. Почему? В чем тут штука? Распущенность это или незнакомая Трифонюку абсолютная внутренняя независимость? Виталий Исмаилович испытывал одновременно и странную зависть, и острое желание подойти и хлестануть по щекам эту наглую, улыбающуюся рожу.
- До свидания, - сказал он. - Передумаете, возвращайтесь. Только не очень тяните. Обещаю, месяца два ваше место будет вакантным.
Ни словечка благодарности в ответ - вежливый кивок, холодное "Спасибо!". Даже руки не протянул.
Вечером Новохатов сидел на полке в бане, в обществе незнакомых людей пролетарского происхождения. Он впервые пошел в баню один, поначалу чувствовал себя неловко, но вскоре обзавелся знакомыми, и веничком его хлестали, и он хлестал и тер подставляемые спины. Один, мужичонка невзрачный лет сорока пяти, как и Новохатов явившийся в одиночестве, особенно был неутомим. Он сколотил вокруг себя компашку, куда и Гришу включил, они вымыли и проветрили парилку, и сейчас наслаждались сухим свежим паром, пусть и вечерним, малость пригорклым. Зато и народу было немного. Мужичонка, назвавшийся Сережей, то и дело спускался вниз и швырял в печку совок за совком, добиваясь одному ему ведомой кондиции. Печка в ответ издавала злобное шипение. "Хватит! Эй! Хватит!" - орали Сереже с полка, но он только повизгивал в восторге и, покуда не опустошал тазик, от дела не отрывался. Потом, захлопнув заслонку, радостно урча, вползал по ступенькам наверх и победно оглядывался, словно ожидая награды.
- Теперь как, лучше?! - спрашивал Сережа, светясь раскаленным лицом. - То-то! Дыши чище, кидай дальше. Давай, Гриня, полосни-ка малость по спиняке!
Однорукий старичок, сосед в предбаннике, угостил Новохатова чаем, заправленным облепихой. Налил ему из термоса со словами: "А попробуй-ка нашего. Получше пива будет!" Ароматный, сладко-горьковатый напиток выжег из него остатки липкой слабости, и ему стало наконец хорошо и покойно. Завернутый в простыню, он привалился к спинке скамьи и зажмурил глаза. Его тело, очищенное, с хрустящей кожей, дышало всеми порами. Плоть жадно упивалась недолгой свободой. "Вот оно! - подумал Гриша. - То, что надо! Как это я забыл?" Он воспарил в те выси, где не было земных забот. Но приземление грозило ему каждую минуту, он это чувствовал и, как мог, оттягивал возвращение в мир, где продолжала царствовать смуглая женщина с печально-насмешливыми глазами, владычица его дней. Он боялся, что за минутное забвение придется расплачиваться дорогой ценой. Сережа вернулся из парилки, откупорил бутылку пива, смачно отхлебнул из горлышка. Пиво желто выплеснулось на тщедушную грудь.
- Будь здоров, не кашляй! - сказал Сережа, счастливый и умиротворенный. - Вот так, ребята. День работай, два гуляй. А то я раньше на заводе вкалывал. И чего хорошего? Утром не опоздай, днем похмелиться не моги и думать. Того гляди, статьей шибанут. А за все страдания - вот тебе полтораста рубликов или от силы двести. Это как, а?
- М-да, - неопределенно хмыкнул однорукий дед, к которому Сережа вроде обращался.
- То-то! За такие деньги пускай негров ищут. А тут еще, слышь, Гриня, мастер ко мне начал, паскуда, привязываться. Ходит по пятам, следит. Дорогу я ему пересек, знаю, какую я ему дорогу пересек, - к Нинке-кладовщице. Ну совсем житья не стало. Перекурить некогда. Я к нему, паскуде, передом, а он ко мне задом. Но все же мастер, наряды закрывает, работу дает, вся власть в его руках. Я ему сказал: "Отцепись от меня, вражий сын, не нужна мне Нинка! Она сама мне проходу не дает!" Я-то думал как лучше сказать, думал урегулировать это дело, а он с того раза вовсе озверел. Он на Нинке жениться собирался, а у той стервы полцеха женихов. И я, конечно, в их числе. Вот как бы ты на моем месте поступил?
Дед пробурчал что-то нечленораздельное и протянул Новохатову термос. Он так ловко управлялся одной рукой, точно она у него раздваивалась.
- И в такой обстановке тяжелой, - продолжал бывший слесарь Сережа, - как на грех, в понедельник у меня прогул. С получки, конечно, да тут еще у брательника новоселье, ну, в общем, не смог я на работу явиться. Так получилось, моей вины нету. Я хоть какой лягу, а утром всегда на работу ходил. Это у меня первый закон. Литра полтора молока выжру - и приползу хоть на карачках. Так воспитан. Батя меня так воспитал. Но тут - не смог! Будильника не услышал, жена с ночи пришла, тоже проспала, детишки, двое у меня, в школу утром ушли, я очнулся - уж первый час, магазин скоро на обед закроют. Короче, прогулял. Не по своей вине, но факт действительно есть. Прихожу во вторник виноватый - и что же узнаю? Эта паскуда уже накатал докладную, и уже мне грозит двадцать пять процентов зарплаты снять. Я его чуть табуретом не пришиб. "Это, говорю, ты кому проценты сымешь, мне?!" А он: "А почему и нет? Чем ты такой особенный?" Я не особенный, нет, я как все, но я на этом заводе с шестнадцати лет, почти тридцать годов отбухал. Того мастера еще в задумке не было, когда я по цеху стружку гонял. Конечно, самолюбие у меня взыграло. "Эх ты, - говорю ему, - мать твою за ногу, ты из-за бабы на подлость пошел. Какой же ты после этого мужик!" А он, паскуда, надул щеки и так, знаешь, как с трибуны: "Не из-за бабы, а ради дисциплины и порядка, которые для всех одинаковые!"
Сережа перевел дух, отхлебнул пива и уставился глазами в пол в скорбной задумчивости.
- Ну и дальше? - Новохатову очень интересно было слушать. Он все пытался представить эту Нинку, из-за которой сыр-бор разгорелся. Мужичонка-то был уж очень невидный из себя, правда, глазки у него были озорные, настырные, некоторым женщинам это должно нравиться.
- Дальше? - переспросил Сережа уже без всякой бравады. - А чего дальше. Дальше больше. Докладную он отдал начальнику цеха, а тот его поддержал. Одна шайка-лейка оказалась. Я-то на Петра Борисыча надеялся, а он... Я, конечно, ждать ихних наказаний не стал, ломанул с завода.
- Куда же ты ломанул, парень? - поинтересовался однорукий. Сережа взглянул на него с подозрением.
- Куда - не важно, дело прошлое. А счас не жалею, счас я кум королю. День работаю, два гуляю. А сколько имею, тебе и не поверить.
- Это где ж так?
Сережа старику не ответил, позвал Гришу париться. В парилке он его спросил:
- Гляди, старый осуждает, да? Осуждает?
- Не думаю. Любопытствует.