Когда загорится свет - Ванда Василевская 3 стр.


Отцу легко говорить - учись. А тут столько дел, которые неодолимо влекут и о которых невозможно забыть. Например, речка: она каждый день иная, каждый день новая, в ней то и дело открывается что-нибудь любопытное. Там, где вода вырывается из лозняка на мягкие луга, в мягком иле, в узких круглых норах сидят раки. А там, на краю луга, иногда можно увидеть черную водяную курочку, быстро скрывающуюся в зеленом лесу тростника и мяты. Мята издает упоительный запах, и Алексей, растирая в пальцах влажные листочки и погружая в них нос, чует нечто неуловимое, далекое, бледным намеком выраженное в этом остром, пронзительном запахе, зеленом и свежем. У запахов есть цвет. Алексей знает об этом, хотя сестра высмеяла его, когда он однажды сказал ей об этом. Мята пахнет зеленым, костюмы, которые шьет и гладит отец, пахнут синим, какого бы цвета они ни были. Дни недели также имеют свои цвета: вторник - коричневый, среда - голубой, четверг - серый, воскресенье - белый, понедельник - черный с неясными крапинками, суббота - стальной, и только пятница, неизвестно почему, не имеет цвета. Взрослые об этом не знают, но у Алексея так на всю жизнь и останутся цвета дней.

Готовить уроки приходится в мастерской отца; комната выходит на улицу. Так решил отец, и с этим ничего не поделаешь. Сначала Алексей пытался бунтовать.

- У меня голова болит от утюгов и пара, - сказал он угрюмо.

- А у меня не болит? Мне-то каково торчать тут целый день, посиди и ты, пока не приготовишь уроки.

Алексей вздыхает. Трудно что-нибудь ответить на это. Это верно: отец с утра до вечера сидит за работой, а вместе с ним Толя, рыжий подмастерье, несколькими годами старше Алексея. Надо выдумать что-нибудь другое.

- Сюда ходят, торгуются с тобой, мешают, - надувает губы Алексей.

Но отец непоколебим.

- Все равно меньше времени потеряешь, а то выбегаешь каждую минуту из комнаты или играешь с собакой.

Мастерская - единственное место в доме, куда запрещен вход Барбоске, веселой дворняге на кривых лапах; она еще щенком приблудилась к дому.

Делать нечего. Едва кончается обед, как отец неизменно - хоть бы раз забыл! - говорит не допускающим возражений тоном:

- Принимайся за уроки.

Стул жесткий, неудобный. Тетради разложены на уголке стола, и Толя, будто нарочно, ежеминутно толкает их своей работой. Что это они сегодня шьют? Костюм в полоску для учителя уже почти готов. Когда уж и Алексею сошьют такой костюм в полоску? Воротник какой-то смешной, и материал, если присмотреться, вдруг оказывается совсем другим, чем на первый взгляд. Белые волнистые, едва заметные полоски ползут, как маленькие змейки, шевелятся, переливаются. Алексей в восторге и изумлении засматривается, как под руками Толи извиваются, плывут по черной материи живые змейки, белые и проворные.

- Опять глазеешь? А кто за тебя учиться будет?

Пойманный с поличным, Алексей вздрагивает и уставляется в книгу. Упрямые строки скучного стихотворения не лезут в голову. За окном какие-то голоса, он осторожно поднимает глаза. Ну да, мальчишки идут на речку. Они оглядываются, смотрят на окна, но ни один не решается позвать его. Портного Дороша боится не только его сын.

Ушли. А ты вот сиди, сиди и зубри, будто из этого может выйти какой-нибудь толк. И нельзя даже сказать "кончил", потому что отец возьмет в руки книжку, посмотрит пронизывающими холодом глазами и потребует:

- Ну, как там, читай наизусть…

И при первой же ошибке положит книжку на стол и снова молча примется за работу. А это означает приговор: сиди и зубри, не то я буду спрашивать еще, и тогда плохо придется.

И Алексей зубрит, зубрит, пока не наступают каникулы - период счастья, отравляемый лишь колотушками за изорванные штаны, за порезанную руку или за позднее возвращение домой.

Вода в реке спадает, можно ловить налимов. В прибрежном кустарнике птичьи гнезда, странные растения, огромные листья лопухов, иной, особый, чудесный, увлекательный мир. Маленький плот из двух досок, - если оттолкнуться палкой, он доплывет до первой отмели. Ребята в ночном жгут костры и поют песни. Алексей быстро знакомится с ними, иногда они позволяют ему проехаться верхом, без седла. Ах, лошадь, спутанная грива! Теплый хребет то поднимается, то опускается. Алексей старается стиснуть ногами лоснящиеся бока. Лошадь идет к водопою, по колени входит в воду, светлый песок клубочками летит из-под копыт, лошадь тянется к воде, нужно крепко держаться, чтобы не перелететь через ее голову. Мягкие бархатные губы осторожно, чтобы не замутить, тянут воду с поверхности. Далеко за речкой, за полями, за неведомым синим лесом заходит солнце, и небо пламенеет пурпуром, и заря отражается в воде, бросая на нее тысячи кровавых отблесков… Конь пьет красную, пурпурно-огненную воду, пламенные капли падают с его темных подвижных губ, и Алексей чувствует себя опьяненным под горящим небом, на гладкой лошадиной спине, между двумя пылающими пожарами - неба и воды.

А потом от реки поднимается голубовато-лиловый туман, лошади пасутся на седой от росы траве, и голоса пастухов несутся далеко-далеко куда-то в меркнущую даль, неведомую, таинственную, влекущую к себе неодолимыми чарами.

В лугах сгребают сено… Дикий, упоительный запах, цвет которого Алексей не может определить. Девушки в разноцветных юбках, длинные грабли, и снова песня, на птичьих крыльях несущаяся над беспредельными лугами. Стога сена, высокие, мягкие. По ним можно кататься до головокружения, до крика, невольно вырывающегося из горла, дикого, страстного крика. Даже ночью этот запах сена врывается в комнату к Алексею, без сна ворочающемуся на постели. Кажется, что вот-вот что-то случится, откроются какие-то двери, раздастся какое-то слово, и вдруг окажется, что запах сена означал что-то самое важное, что изменит дни и ночи, совершенно преобразит жизнь.

В садах все уже зреет. В чужих садах. Возле домика портного растут только три старые кривые сливы, которые весной окутывают свои черные ветви легким кружевом хрупких белоснежных цветов, но плодов не дают. А справа и слева, в садах, огородах, во дворах краснеют, зеленеют, желтеют яблоки, груши и крупные сладкие сливы с медовыми каплями сока, застывающими на матовой кожице.

На межах, в полях и лугах старые деревья, дички и полуодичавшие, дают жесткие терпкие плоды. Но Алексей непривередлив. Все фрукты хороши, а те, на межах, хотя мелкие и жесткие, зато более доступны.

Там, где тропинка сворачивает в поле, стоит большая раскидистая яблоня. Яблоки красные, в прожилках. Под нависшими ветками идет состязание - кто больше съест. Яблоки сочные и такие кислые, что мальчики морщатся и громко вскрикивают. Тут чемпионом остается Алексей. Ах, погрузить зубы в прохладную мякоть, почувствовать на губах брызжущий сок и на зубах твердую гладкость зернышек. Зубы деревенеют, кровь выступает на деснах и на белой мякоти надкушенного яблока.

- Сколько?

- Десять.

- Э-э, - презрительно морщит нос сын учителя Вася. - Я вчера съел пятнадцать.

Алексей смотрит на него, переставая на минуту жевать.

- Неправда.

- Спроси кого хочешь. Ребята видели.

- А я съем двадцать пять, - сухо, без хвастовства заявляет Алексей.

- Не осилишь, - утверждает Вася, вытирая губы.

- Увидим!

Пятнадцать, двадцать. Язык горит, как раскаленное железо. Обветренные губы трескаются, болят десны. Алексей, забыв обо всем, с остервенением грызет яблоко. Ах, одолеть бы врага, победить. Кто же враг? Неизвестно. Может, Вася, может, яблоки, может, и еще кто-то.

- Двадцать пять! - кричат мальчики, и Алексей знает, что этот рекорд никто не превзойдет, что он бесповоротно становится победителем в яблочных состязаниях. Он небрежно берет еще одно яблоко и съедает до последнего кусочка. Весь шик состоит в том, чтобы не оставить огрызка.

Вечером, ложась спать, Алексей осторожно водит языком по кровоточащему нёбу и деснам. Как тогда, когда он вдыхал запах сена и мяты, ему кажется, что вот-вот еще мгновение, и что-то случится, распахнутся какие-то двери. А что, если бы он съел еще пять, десять яблок? Алексей постоянно чувствует, что стоит у порога. Он сам не знает, что это за порог и куда ведут двери, но в нем живет бессознательная, едва уловимая и вместе с тем упрямая и постоянная воля - переступить, открыть, увидеть. Часто ему кажется, что он уже подошел вплотную, но потом все исчезает, и трудно снова попасть в то таинственное место, где уже был.

Речка и луг - это целое царство. Но по другую сторону местечка, за пыльным рынком, за вытоптанным сквером - железнодорожная линия, там белеет маленькое здание - полустанок. Налево и направо, далеко-далеко, тянутся скользкие, голубовато поблескивающие змеи рельсов. Если лечь на полотно и смотреть вдаль, то блестящие полосы сливаются у самого горизонта в одну сверкающую линию.

На линии пахнет растущим здесь чебрецом, арникой, нагретым железом и еще чем-то неизвестным, свойственным только этому месту. На высоком черном столбе стальная рука. Когда подходит поезд, она поднимается к небу, словно указывая путь, а затем снова опускается. Алексей знает, что это называется семафор, и вечером из окна пытается рассмотреть в темноте горящий на нем красный или зеленый огонек. Поезда ходят редко и еще реже останавливаются на полустанке. В семь часов Алексей бежит на железнодорожную линию, через минуту промчится курьерский поезд, пыхтя, гремя, с грохотом, похожим на гром. Рука семафора еще протянута поперек, будто преграждает путь, хотя поезд ведь пойдет не по воздуху, а по рельсам. Если приложить ухо к земле, слышен таинственный шум, будто шум воды.

Он усиливается, растет, рука семафора поднимается вверх. И вот уже вдали видна черная точка. Она растет, увеличивается, появляются огромные, вытаращенные глаза фонарей. Из белого здания выходит человек в красной фуражке, в руках у него флажок. Через мгновение со скрежетом и грохотом пролетает огромное чудовище, дышащий паром дракон, влекущий за собой длинное черное тело.

Интереснее всего осенью, когда в семь часов уже темно. Курьерский мчится, горят желтые глазищи освещенных окон, и видно сидящих внутри людей. Они мелькают перед глазами, как молнии, - лица различить невозможно. Еще мгновение - все исчезает, и вдали быстро гаснет красный фонарик на последнем вагоне. Алексей вздыхает и возвращается домой, с головой, полной шума и звона. Поезд, словно пришелец из другого мира, перелетная птица, как те птицы, которые никогда не спускаются ни на речку, ни на луга, но когда начинает таять снег, проносятся по ночам высоко над местечком, невидимые в тучах, и еще долго звучит в ушах их таинственный волнующий призыв.

Поезда, которые останавливаются здесь, это уже другое. Иногда это товарные составы - длинные, груженные лесом, углем, сеном, они тащатся медленно, тяжело дышит паровоз, видно, что к нему прицепили слишком большую тяжесть. При товарных несколько пассажирских вагонов, но в них ничего интересного: едут люди из местечка, иногда деревенские бабы с узлами и корзинами, торговцы скотом и учитель, который часто ездит в город. Люди говорят - пьянствовать, но Алексей не может понять, зачем для этого нужно ездить в город, если дьячок может ежедневно напиваться здесь, дома. И дьячок, и почтмейстер, и другие.

На коленях остаются следы известковой пыли и - что еще хуже - черные пятна от смазочного масла. Дома на сцену появляется ремень, потому что ведь:

- Я тебе сто раз говорил, не таскайся на линию. Нечего тебе там делать. Вот теперь новые штаны испортил.

Штаны не новые: отец носил их несколько лет, перед тем как переделать их для Алексея, но так уж они называются - новые. Мать вздыхает и пытается вывести пятно бензином. Алексей хмуро сидит в углу и враждебно смотрит на родителей.

Не то, чтобы он не любил их. Он любит: отца - сдержанно и почтительно, мать, тихую, болезненную женщину, - с примесью снисходительного сочувствия. Но бывают минуты, когда он их ненавидит. Отцу хорошо, он большой, сильный и всегда может проявить эту силу, стоит ему захотеть. А мать только вздыхает. Интересно, ходил отец когда-нибудь на линию, дрался с мальчишками? И вдруг Алексею кажется совершенно нелепой мысль, что отец когда-то был маленьким мальчиком, что его тоже, быть может, лупили ремнем и заставляли учиться. Нет, это невозможно, он, должно быть, всегда был таким, как сейчас, с косматыми черными бровями, с суровым взглядом черных глаз.

Родители - это иной, замкнутый мир, и Алексей иногда силится понять их, но не может.

К отцу приходит другой местечковый портной - старый Юдка. Юдка не шьет новых костюмов, разве только приезжающим из деревни крестьянам или рабочим с кирпичного завода; он латает и чинит, и поэтому мальчики называют его внука, маленького Морица, заплатником.

Но отец не позволяет Алексею так его называть. Юдка научил отца портняжному ремеслу, и отец всегда помнит об этом, хотя он теперь лучший портной в местечке и окрестностях, а Юдка шьет хуже, чем его бывший ученик.

Юдка приходит вечером, садится в углу мастерской, наблюдает, как отец работает, и вздыхает.

- А этот сюртук кому, а? Наверно, господину почтмейстеру. Нет?

- Почтмейстеру, - подтверждает отец, и Юдка снова вздыхает.

- Какой материал, ай-ай-ай!.. Из города привезли, у нас такого нет - верно, Дорош?

- Возможно.

Юдка берет в руки уже скроенный рукав и с видимым наслаждением осторожно ощупывает его.

- Какой материал! Вам что, Дорош, вы и не такой видели в Киеве, а вот я…

Алексей изумлен: оказывается, отец был в Киеве. Как же это так?

- Только я тогда интересовался не материалами, - говорит отец, вынимая изо рта булавку и вкалывая ее в материю.

- Да я знаю, - покорно соглашается Юдка и откладывает на стол рукав.

Отец хмурит брови, тщательно разглаживая какую-то складку.

- Пока вот… не доинтересовался до этой дыры, - неожиданно роняет отец, и Алексей опускает глаза, наблюдая его из-под ресниц.

- Не такая уж это дыра, - осторожно возражает Юдка. - Наше местечко, конечно, маленькое, но все-таки и станция, и мельница есть, и кирпичный завод…

- Ну да, мельница, кирпичный завод, станция, - говорит отец, и в его голосе Алексею слышатся горькие, насмешливые нотки. Взгляд из-под черных бровей останавливается на сыне.

- А ты чего? Учись, слышишь?

Алексей торопливо склоняется над книгой. Юдка кивает головой.

- Ученье… Мой внук тоже учится… Может, на доктора… Только уж не знаю, трудно. Алешеньке легче будет. А внучок мой до того способный… Все с книжкой и с книжкой.

- А этому лодырю только бы бегать, - вдруг со злостью бросает катушку ниток отец.

И Алексей ежится, словно в ожидании удара.

Потом он долго думает об этом разговоре и подозрительно присматривается к отцу, силясь понять то, что тогда на мгновение зазвучало в его голосе.

Уже впоследствии ему случайно помог Вася.

- Что это твой старик так тебя учиться заставляет, никуда не пускает? Примерного мальчика из тебя хочет сделать… А сам-то не очень был примерный.

- Как это? - открывает рот изумленный Алексей.

- А вот так, с фабрики-то его прогнали и из Киева выселили, не знаешь разве?

- Прогнали? Брешешь…

- Вовсе не брешу. Городовой моему отцу говорил, я сам слышал.

- Городовой? А за что его прогнали?

- За не-бла-го-надежность, - ехидно тянет Вася. - Понял теперь?

Алексей не совсем понимает это длинное, трудное слово, но оно ассоциируется у него с городовым, с городской кутузкой, с группой арестантов, виденной им когда-то на улице. И отец вдруг вырастает в какую-то таинственную, неведомую силу.

В один прекрасный день он по-иному видит вдруг и мать. Почтмейстер приходит мерить костюм. Это толстый высокий мужчина, с опухшим, красным лицом. Алексей, как и все в местечке, знает, что почтмейстер гуляка и пьяница: ходят слухи, что он что-то ворует, но благодаря знакомствам в городе все сходит ему с рук.

Почтмейстер долго вертится перед зеркалом, примеряет, обдергивает, приглаживая редкие жирные волосы на висках. Он придирается к покрою брюк, к бортам, которые будто бы не так лежат, и к каким-то невидимым складкам, капризничает и сердится. Алексей изумлен: кто-то осмеливается говорить с отцом таким тоном. Он ощущает в сердце ненависть к этому наглому заказчику. Почтмейстер снимает сюртук, надевает еще раз, вертится перед зеркалом, выпячивает толстый зад, сопит, пробует оторвать пуговицу и, наконец, оставляет сюртук для переделки. Отец пожимает плечами. Мать выходит из кухни. Она какая-то испуганная, и Дорош бросает ей сквозь зубы:

- Видела? Можно поздравить тебя с таким избранником…

"Какой еще избранник?" - думает Алексей. Мать ставит на стол стаканы, пальцы у нее дрожат.

Нет, Алексей многого еще не знает и не узнает никогда. Но в маленьком домике портного, на узком пространстве между заросшей лопухами канавой и тремя бесплодными сливами, под серым налетом повседневности тлеют воспоминания о несбывшихся мечтаниях, тлеет боль непогасших обид на то, что жизнь прошла не так, как должна бы пройти, что она выскользнула из рук, рассыпалась песком, унеслась с ветром, как белый пух одуванчика, оставив в руках лишь голый горький стебель.

Не осталось и следа от тех дней, когда молодой парень в цехах киевского арсенала впервые в жизни услышал слова, ускорившие биение его сердца, слова, от которых сжимались кулаки, а будущее казалось горячей жара расплавленной стали. Его изгнали оттуда, прежде чем он успел как следует связаться с кипящим подспудным течением, к которому его непреодолимо тянуло, и его сослали в это маленькое грязное местечко, где кирпичный завод был единственным промышленным предприятием, на котором четыре человека вручную выделывали кирпичи. Но портной Дорош навсегда запомнил то прежнее - толпу рабочих на заводском дворе, грохот молотов и быструю, шумную, пульсирующую жизнь. И он вспоминал это с тоской и болью.

Не осталось следа и от того стройного юноши, в которого была влюблена мать. Он превратился в жирного пьяницу, вот в этого почтмейстера, который бил жену и пинал ногами детей. Навсегда отравлено сердце той первой, неумной, зря растраченной, полной восторгов и упоений, никогда не высказанной любовью, которая оказалась ошибкой, чувством, брошенным в пустоту, поглотившим весь жар молодости и не оставившим взамен ничего, кроме стыда и обиды.

И Алексей рос, не зная о том, что над ним тяготеет двойное наследство: горькая, обманутая, неосуществленная страсть родителей - несостоявшегося революционера, кузнеца из арсенала, сейчас портного Дороша, и несостоявшейся пламенной любовницы - бледной болезненной матери.

Но у Алексея впереди была еще целая жизнь, и он рвался к ней, широко втягивая ноздрями запах далеких вихрей.

А вихри приближались незаметно и вдруг неожиданно ударили по местечку, - Алексей не понимал еще слова "война", но его ноздри раздувались в предчувствии приключения.

На станции пьяными голосами пели новобранцы, лавочница Иванова с плачем провожала старшего сына, люди стали читать газеты, собираться группами у дверей домов и на углах улиц. Учитель все чаще ездил в город, и вдруг у Алексея оказалось больше свободных дней, когда можно было ускользнуть из дому и бродить по местечку и окрестным деревням.

Назад Дальше