- Пенсионеры, старички, масленые глазки… Им делать нечего, им, что мед лизать, выспрашивать да выпытывать, как, да что, да с кем и каким образом… Кто выдержит? Не имеют права! Не смейте ковыряться! Мне и без того тяжело… Скажите им, чтоб не смели. Прошу вас. Больше мне некого просить…
- Но я же не могу запретить товарищеский суд. Кто меня послушает?
Она вдруг разогнулась, поглядела долгим взглядом мне в лицо - в глазах ужас, громкий шепот:
- Должны же быть на свете люди с сердцем. Неужели их нет?
Я даже поморщился - распахнутые в ужасе глаза, театральный шепот. Невольно перестаешь верить во все, даже в то, что она несчастна. Несчастна, а о ресницах-то помнит. И просит не столь уж малое: чтоб вышел против всех, кому она надоела скандалами, против тех, кто себя считает защитником порядка и нравственности, наделен правом вмешиваться и судить. Выступи, поставь себя рядом. Нет уж.
Я сухо ответил:
- Извините, но… бессилен.
- Почему сильны только недобрые? Да есть ли добрые-то? - И вдруг, выгнувшись, она закричала: - Не мо-огу-у! Не могу-у больше! Хватит!
Все лицо - сплошные красные губы, лицо вызверившееся, безобразное и звонкий, привлекающий внимание крик. Крик человека, кому уже нечего стыдиться и нечего терять. Крик - жалкая месть, что не хочу расхлебывать ею заваренную кашу.
- Простите, - я решительно потеснил ее и вышел.
Прежде чем завернуть за угол, я кинул взгляд - Риточка шла в другую сторону, и ее ладная фигурка играла складочками плаща, играли бедра, вытанцовывали ноги, звонко прищелкивали каблуки по асфальту.
Ну вот - не могу, а уже вошла в норму, долго ли…
Я даже не успел почувствовать к ней жалости.
И вечером рассказывал Инге чуть ли не с негодованием: почему-то меня особенно возмущало, что Риточка постоянно помнила о ресницах.
- А все-таки жестоко, - заметила Инга.
- Что?
- Да за свою же беду попасть на суд.
- Может, мне проявить рыцарство, разогнать суд?!
- Ну нет, рыцарской защитой тут не поможешь… Не головой живет, самочьим инстинктом. Животный инстинкт - маловато для счастья, если находишься среди людей. Как тут помочь…
Высоколобая Инга с более мужским, прямолинейным, чем у меня, характером конечно же презирает Риточку, но…
- Все-таки судить несчастного безнравственно.
- Какой же выход?
- Если б я знала, то, наверное бы, помогла Риточке. Не знаю.
В нашей комнате было полно света, за стеклом книжного шкафа - пестрые корешки книг, на стене - большая репродукция Ван-Гога "Подсолнухи", уютно. Инга за моим столом стучит пальцем на моей машинке, перепечатывает песню только что объявившейся молодой поэтессы. К новым песням у нее не просто любительский подход, а серьезный, с теоретической подкладкой - жестокий романс возродился в преображенном виде, уже не жесток, а лиричен, мещанская узость уступила место романтической широте.
Тьмою здесь все занавешено,
И тишина, как на дне…
Ваше величество, женщина,
Да неужели - ко мне?
Булат Окуджава - кумир Инги.
На следующий день в нашем подъезде было вывешено объявление: "В Красном уголке при домоуправлении состоится товарищеский суд…"
Бесконечно велик мир, ничтожно мал "Я", затерявшийся в пространстве вместе с Землей. "Я" мал, но кто дал этому необъятному пространству физиономию - шесть миллиардов световых лет? "Я", привыкший считать годы и километры на своей планете. "Я" во всем отправная точка. Не будь меня с моим разумом, нельзя сказать, что мир существует. Нужен "Я", чтобы само понятие существования проявилось.
Любая вспышка разума - это вспышка всего мироздания. Убить человеческую жизнь - убить целый мир, не имеющий границ.
Как просто было бы спасти Риточку.
Олег Зобов, физик, кандидат наук, - спортивная выправочка, мятая клетчатая рубашка под Ландау, пренебрежение к галстукам, пристрастие к парадоксам и всегда наготове куча любопытных сведений от привычек Пифагора до последних событий в литературной среде. Олег Зобов, наш автор, клад для журнала, способнейший молодой ученый, из тех, кто считает себя солью земли, постоянно афишировал теорию:
- Все ждут, что наука осчастливит страждущее человечество. Ерунда! Заставит быстрей развиваться - да. Но можно ли развитие от ребенка в зрелого, от зрелого в старика считать вожделенным счастьем? Сомнительно.
Я много раз слышал это от него, соглашался, не соглашался, но никак и не возмущался - можно и так. Но теперь на меня от Олега повеяло крещенским холодом: уж если ты занимаешься делом, то рассчитывай, чтоб оно как-то согревало людей, иначе брось, а Олег готовил докторскую диссертацию, писал статьи, прославляющие свою негреющую науку.
Почти все, кто меня окружал, с любопытством читали статьи: в Китае всеобщее озверение, школьники-хунвэйбины хватают своих учителей, пытают, заставляют собственной кровью писать лозунги на стенах, потом убивают…
- Совсем с ума сошли… Эй! Кто стянул со стола мою шариковую ручку?..
Кровавые лозунги, предсмертные судороги, озверение детей, а "осетринка-то была с душком…".
Почему кровь, пролитая за тысячу километров от тебя, должна обжигать меньше, чем кровь, пролитая рядом с тобой?
Как просто было бы спасти Риточку!..
* * *
А поезд шел, и ночь бесконечна.
И тревожно спящие люди, как судьбе, слепо доверившиеся поезду, - довезет, куда нужно, не обманет.
И размышления, упирающиеся в один очень простой, очень важный вывод: старайся постоянно спасти другого, это самая надежная гарантия твоей безопасности. Просто, очевидно. Но люди подозрительны и очевидному не доверяют.
Я незаметно для себя забылся…
Проснулся я, когда весь вагон по-базарному шумел голосами, в проходе выстроилась очередь с полотенцами - умываться.
Поезд весело шел, бежали мимо окна согретые солнцем сосенки на косогорах.
Мой сосед по нижней полке уже приступил к своему - поучал, как нужно жить. Его сытый, вязкий голос заполнял отведенную нам часть вагона до потолка. Все молчали, никто не возражал.
- На детей нынче часто жалуются. А кто?.. От худого семени не жди доброго племени. Сами штанцы-обдергайчики натянут, юбки выше колен, морды крашены, поведение легкое, а ждут, чтоб дети росли серьезные и послушные. Не пеняй на зеркало, коли рожа крива…
Все молчали.
Человек сидит в темнице из своего "Я", до него ничего не сможет пробиться извне. Доказывать ему - все равно что внушать сострадание к запертой на амбарный замок двери. Глупость глуха, а значит, неуязвима, потому-то в век космических ракет на каждом шагу встречается дикое варварство. Забронированный глупостью человек внушает, его слушают, молчат, сознавая свое бессилие. Бессильно молчу и я.
Поезд снизил скорость - очередная станция. Навстречу, утонув по белые плечи в яркой весенней зелени, поплыла церковь с гордо вскинутым темным куполом. Наверное, Россия выглядела бы иной, если б ее леса и равнины время от времени не украшали белые церкви. Поезд шел, а церковь не исчезала, только неторопливо поворачивалась. Зелень, окружавшая ее, разорвалась, и церковь стала видна вся, от шпиля на куполе до фундамента - чистая, легкая, надменная, властно зовущая к себе: посмотри кругом на придавленные тесовые крыши, на грязные дороги, на штабеля старых, полусгнивших шпал, на все суетное, примелькавшееся, прискучившее - я не похожа, я не от мира сего.
А внизу растекался густой голос:
- Манерку взяли учить: одних музычке - трям-лям на пианинке, других иностранным язычкам - "мерси, парле ву", еще на конечках кататься позатейливей. А разве в жизни-то трям-лям нужно? Ума музыка не прибавит…
Церковь из своего далека взирала на проходивший поезд, на вагоны, забитые людьми, маленькими людьми с маленькими заботами, совсем забывшими о том, что мимо окна течет яркая весенняя зелень, что за потолком висит синее небо, что стоит церковь - взгляни, ни на что не похожа!
И я вдруг понял, что не хочу дальше ехать, слушать поучения пахнущего лошадиным потом и кожей человека. Билет до Новоназываевки, но неизвестно, будет ли Новоназываевка лучше этого поселка, украшенного горделивой церковью.
Я поспешно слез, стараясь не глядеть на мясистую физиономию соседа, натянул пальто, снял с полки свой чемоданчик и не прощаясь двинулся к выходу. Я приехал.
- Куда сноровка уходит? - слышалось за моей спиной. - На трям-лям. Ты сноровку воспитывай, чтоб тебя кто на кривой не объехал. Жы-ызнь блюди!..
Я вышел в тамбур. Поезд остановился, показались безлюдный перрон и желтое облупленное здание маленькой станции.
- Остановка две минуты, - предупредила меня проводница.
Сам начальник станции в фуражке с красным верхом принял мой чемодан в камеру хранения, выдал квитанцию.
- В командировку к нам заслали или на побывку? - поинтересовался он. - Время-то никак не побывочное.
- В командировку, - соврал я.
Мне посочувствовали.
- Оно служба, куда не загонит.
Холм с рощей, прятавший церковь, был виден за крышами домов. Как до него добраться, спрашивать не надо, стоит только пересечь поселок.
Пересечь… Но это оказалось не так-то просто. Прогретые солнцем бревенчатые домишки выстроились по обе стороны вспученной от грязи дороги. Пожалуй, такой буйной грязи я еще в жизни не видел. Земля утратила незыблемость - не твердь, а жижа. Кофейные лужи разливались от края до края, от одного дома до другого, в них рваными рифами торчат густые глинистые замесы. Посреди одного такого кофейного озерца покоился грузовичок - засосан по самое брюхо, колес почти не видно, брошен на произвол судьбы, отдан в жертву стихии.
Хорошо, что я догадался отдать чемодан, - с ним я не преодолел бы и десятка шагов. Тесно прижимаясь всем телом к заборчикам, хватаясь обеими руками за штакетник, балансируя, я медленно продвигался в глубь поселка, мимо низеньких окон с белыми занавесочками, с глазками красных гераней.
Иногда из-за занавесок выглядывало недоуменное лицо, провожало немым вопросом: кто ты, новичок в городском пальто, в щеголеватых туфлях, осмелившийся залезть в нашу грязь?
В центре поселка раскинулся пустырь с торчащими пнями. Его окружали казенной постройки здания: "Почта-телеграф", "Продовольственный магазин", "Промтоварный магазин", "Чайная"… Невыкорчеванные пни, грязь, редкие прохожие, жмущиеся к стенам и заборам, словно прячущиеся друг от друга, - тоскливое ощущение временности. Трудно представить, что здесь люди рождаются, женятся, обзаводятся детьми, умирают, нет, съехались, устроились на скорую руку, тяп-ляп, чтобы снова уехать. Каким прекрасным выглядел этот мир из окна - олицетворение покоя, и каким неказистым он оказался. В нем я должен жить, рассчитываю найти душевное равновесие - моя нирвана.
Наконец-то грязный поселок окончился, я выбрался на мокрое поле, облегченно вздохнул. До рощицы на холме рукой подать… Раскисшая земля чавкала под моими туфлями.
Завалившаяся в умытую зелень кустов заржавленная ограда. Я прошел мимо нее и споткнулся - каменная, вросшая в землю могильная плита.
Тишина давным-давно заброшенного кладбища, одичание и стена церкви, оскалившаяся на меня сквозь прорехи облупившейся штукатурки рыжими кирпичами. Приземистые, тяжелые, обшитые железом арочные ворота заперты на замок, ржавый и увесистый, словно гиря. Нужды в замке нет, внутрь запертой церкви может проникнуть любой через зияющее сырым погребным мраком окно. Колокольня в небе просвечивает чердачной пустотой, колоколов нет. Воздух неподвижен, празднична юная зелень, где-то в ветвях вековых берез беспокойно шевелятся птицы.
Едва ступив в поселок, я уже понял, что обманут, что церкви нет. Я шел сюда, чтоб убедиться в этом, и куда мне было еще идти, раз уж я слез с поезда.
Церкви нет, есть ее труп, но даже он красив и величав. Изъеденные временем стены уходят в синеву…
Скорей всего эта церковь построена до того, как проложена железная дорога. Еще не было станции, там, внизу, наверное, стояла обычная полунищая деревенька. Безграмотные мужики из этой деревни без машин, заступом, обушком воздвигали храм. И пусть потом в этом храме угнездился какой-нибудь попик, возможно, страдавший запоями, возможно, мелкий, корыстный, злобный человек, не способный ничему хорошему научить мужиков. Но сами-то мужики, воздвигая храм, надеялись стать чище, честней, добрей, внутренне красивей, надеялись воспитать себя, иначе зачем же сооружать им столь дорогостоящую и трудоемкую хоромину, которая не накормит, не согреет, не приютит, - практически бесполезна. Не в попике дело, в человеческом стремлении стать лучше. Люди стремились и пусть не всегда достигали, но совсем плохо, если это стремление вовсе отсутствует.
Внизу теснятся крыши станционного поселка, бывшей деревни, воздвигшей церковь. Есть ли сейчас там клуб?.. Я прошел через весь грязный поселок и не заметил клуба. Скорей всего он все-таки есть. Я немало повидал таких периферийных духовных центров - затоптанный и заплеванный пол, скрипучие скамьи в нетопленом зале, плакаты о надое молока, танцы под аккордеон, хорошо, если кино каждый день, часто пьяные драки.
Я вырос в неверующей семье. Мои родители свято чтили одну лишь заповедь: "Ученье - свет, неученье - тьма". Они считали доказанным, что бога нет. Библия - сказки, религия - опиум для народа, только невежественный человек может верить поповским небылицам. Отец был воспитан на законах Ньютона, и хотя не очень-то разбирался в теории относительности, но ее автора Альберта Эйнштейна уважал. Отец не дожил до тех лет, когда про учение Эйнштейна стали говорить: "Проникнуто духом идеализма". Но и при жизни отца уже поговаривали: "Эйнштейн свихнулся, в космическую религию ударился". Отец снисходительно оправдывал: "Э-э, и курица петухом поет, и у гениев бывают заскоки". Мать же моя над этими вопросами вовсе не думала, учила детей правилам грамматики, образам "лишних людей" в произведениях русских классиков, любила стихи Сергея Есенина.
Отец погиб в войну, в сорок третьем под Харьковом. Мать до сих пор жива, нянчит детей у дочки. Что она скажет, когда узнает, что ее сын стал верующим?
"Ученье - свет, неученье - тьма". Ее сын окончил московский институт, работал в известном московском журнале, популяризирующем знания по всей стране. "Ученье - свет".
Да, я теперь верующий. И пришел к вере от знаний.
* * *
В научных и околонаучных кругах усилился интерес к… - ни больше, ни меньше - к сотворению мира. Появилась на свет так называемая космогоническая гипотеза Зельдовича-Смородинского, которая утверждала, что наша Вселенная родилась десять-пятнадцать миллиардов лет тому назад из некоего единого куска холодной протоматерии, состоявшего из нейтрино и антинейтрино. Он взорвался, разлетелся во все стороны, образовав звездные соединения - галактики, продолжающие разлетаться до сих пор. Об этой гипотезе писали газеты, на нее откликнулись за границей, мы уже не раз освещали ее. При случае решили вспомнить снова.
Я должен был взять интервью у одного известного физика-теоретика.
В рубашке с засученными рукавами, в стоптанных домашних туфлях, энергично подвижный, с рыжеватой курчавостью над залысинами высокого лба, с веселыми морщинками от беспокойно острых глаз, он принял меня на квартире в сумрачно уютном кабинете, от пола до потолка уставленном книгами, с фотографическим портретом седовласого Альберта Эйнштейна на стене.
- У меня, увы, нет веских оснований возражать и против иных гипотез сотворения, а их гуляет сейчас по свету более десятка. Одни замешивают Вселенную на холоде, другие подают ее в горячем виде… - заявил профессор.
- Похоже, что не возражаете и в то же время не очень-то верите им, в том числе и Зельдовичу со Смородинским?
- Разумеется! - воскликнул он, бесцеремонно разглядывая меня веселыми глазами. - Не возражаю и нисколько не сомневаюсь, что на самом деле было совсем не так, а гораздо сложнее.
- А это разве не возражение?
- Нет.
- Раз вы в этом даже не сомневаетесь - значит и не соглашаетесь?
- Моему интуитивному несогласию - грош цена. Оно совершенно не аргументировано. Лучшего предложить не могу, потому принимаю, что подают.
- Выходит, от такой двусмысленности на душе покойней. С глаз долой, из сердца вон.
Он рассмеялся.
- Э-э, нет. Покой на минуту, завтра, надеюсь, откроют что-то новенькое, появятся аргументы, опровергающие или уточняющие. Моя позиция - не закисающий застойный прудик, не болото в научном форуме, а позиция боксера, готового нанести удар при первой возможности.
- И к чему же в конце концов приведет такое бойцовское положение?
- Как сами догадываетесь, к новым научным открытиям.
- Но в конце-то концов?.. Уверены ли вы, что люди когда-нибудь откроют для себя истинную картину сотворения мира?
Профессор скептически помолчал секунду-другую, ответил:
- Будем надеяться - близкую к истинному. Быть может, предельно близкую.
- Предельно близкую к началу начал, а не к какому-то этапу развития?.. Ведь этот сгусток протоматерии из чего-то прежде появился или он существовал вечно?
- В тот момент, когда это первичное тесто шевельнулось, то есть перестало быть самим собой, оно получило будущее, и прошлое, и вечность, и мгновение.
- Но из чего-то оно произошло, откуда-то взялось? Ниоткуда? Ни из чего? Так было? Прикрываться косным безвременьем - не значит ли прятаться от вопросов?
Профессор обронил с остренькой усмешечкой:
- Аминь.
- Что?
- Говорю - аминь. Договорились до точки. Вы втянули меня в область неведомого. Все, что ни спросите, и все, что я ни отвечу, будет пустым сотрясением воздуха.
Он отмахнулся от меня, неунывающий профессор, с легким сердцем: "Аминь".
Я не спеша шел от него к метро.
На город свалилась оттепель. Над крышами висело ровное хмурое небо - безликая рогожка. Асфальт был мокр и дегтярно-черен. И деревья наги и черны. И неуютно сейчас в этом маленьком мире, отгороженном облачным небом от другого мира, еще более неуютного, о существовании которого люди имели несчастье узнать. Несчастье! Теперь я в этом не сомневаюсь. Не узнай, что тот мир существует, не было бы и загадок, от которых рождается лишь чувство бессилия, мучительное сознание собственной ничтожности. А как бы хорошо оставаться в неведении, мнить себя центром мироздания.
Профессор с улыбкой проводил меня до порога. А после нашего разговора должен бы стонать и скрежетать зубами ученый муж. Неужели его не удручает бессмысленность того, чем он занимается?
И вот что странно, они, эти ученые, не самоуверенные бодрячки, мальчишество чуждо им, честней и трезвей других признают бессилие человеческого разума.
Я вспомнил недавно прочитанные слова одного из ученых. Он их бросил в книге походя, легко, без огорчения, без тени смущения: "Наше знание - остров в бесконечном океане неизвестного, и чем больше становится остров, тем больше протяженность его границ с неизвестным". Вдуматься - вот так признание! Больше знаешь - больше неведомого. Усилия ума плодят не столько знание, сколько незнание. Зловещий парадокс, что современный ученый не знает больше, чем невежественный средневековый схоласт. Для того, средневекового, незнания просто не существовало, он знал все! Это ли не говорит о тщете разума?..