3
Еще издалека я увидел, что на крыльце нашего дома кто-то сидит. Человек расположился на ступеньках спиной ко мне, и, только подойдя ближе, я узнал Полесского, исполняющего обязанности редактора нашей городской газеты. Эти обязанности он выполнял уже около года, потому что редактор газеты, пожилой человек, страдал гипертонией в очень тяжелой форме и давно уехал в Москву для длительного лечения. Поговаривали, что он вообще к нам не вернется и Полесского назначат редактором.
Но то ли потому, что редактор все же должен был вернуться, то ли по другим причинам, только он до сих пор подписывал газету "и. о.".
Рассказывали, что у Полесского довольно сложная, трудная биография. В молодости он работал в московских и ленинградских газетах; говорили, что подавал большие надежды как литератор, выпустил повесть или роман, который мне не приходилось читать. Но потом пошел "под уклон". Он стал пить; выпивал он часто и у нас, в Заполярье, где до недавнего времени это как-то и не считалось большим пороком. Настоящая фамилия Полесского была Пыхов.
Он увидел меня, только когда я подошел почти вплотную к крыльцу.
- Привет начальству! - крикнул Полесский, вставая и протягивая мне руку. - А я тебя жду, Арефьев. Нужна статья. В рабочее время, я знаю, тебя не поймаешь и не уговоришь. А сегодня ты от меня никуда не денешься. В дом приглашаешь?
Мы поднялись ко мне.
Я жил все в той же комнате, что и год назад. Соседнюю, где когда-то жила Светлана, теперь занимал Трифонов, секретарь нашей парторганизации. Обставлена моя комната была небогато. Кровать, стол, который служил и столовым и письменным, два стула, этажерка с книгами - вот, пожалуй, и все.
Полесский сел. Он был, как обычно, давно не брит, в не очень чистой сорочке с расстегнутым воротом (галстука он никогда, сколько я помню, не носил). Нередко он подтрунивал над моей привычкой часто менять сорочки и носить галстук (называл меня в шутку "восходящий класс" или "советский буржуй"), всерьез утверждал, что в условиях Заполярья все это "чистоплюйство" ни к чему, и любил вспоминать двадцатые годы, когда "больше интересовались мозгами человека, чем его внешним видом".
Полесский был прекрасным оратором. Сам я совершенно не умел говорить публично, но меня всегда раздражали люди, которые, занимая ответственные посты и уже в силу одного этого обязанные умно и сердечно говорить с народом, читали свои речи по записке.
Как-то после одного из партийных активов, на котором Полесский выступал особенно интересно (речь шла о перспективах развития нашего района), мы долго беседовали с ним.
- Меня поражает, - говорил я, - ваша способность выступать без всякой шпаргалки и при этом никогда не сбиваться, не терять нить. Знаете, - продолжал я, - бывает, когда вы начинаете какой-нибудь длинный словесный период, я боюсь, что вы из него не вылезете, что конец периода если не по смыслу, то, во всяком случае, грамматически не совпадет с началом. И все же вы каждый раз с честью выходите из трудного положения. И мне становится обидно за других, которые часто мямлят и сбиваются, даже читая по записке…
- Хочешь, я скажу почему многие наши ораторы разучились говорить без записки? - внезапно спросил Полесский. И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Догматизм, понимаешь? Слишком много развелось у нас людей без царя в голове. Формулировочками живут. Чужими мыслями. Этакими болванками готовыми мыслят. У них даже на то интеллекта не хватает, чтобы формулировки зазубрить. Вот они их и выписывают, а потом с листками на трибуну лезут. Потеряется один листок - и оратору крышка. Понял?
Я подумал, что кое в чем Полесский был прав. Начетчиков у нас и правда развелось немало. Нападки Полесского на догматизм не могли не вызвать у меня сочувствия. Но меня неприятно поразил его тон. Полесский говорил обо всем этом с режущим слух ехидством, с сознанием, что только ему доступно судить и анализировать то, что не под силу понять мне, человеку маленькому и политически наивному. В его словах я почувствовал какое-то злорадство и спросил себя: а стал бы Полесский говорить мне все это четыре или пять лет назад? И тут же ответил: конечно, нет! Но в последнее время вообще многое изменилось.
Да, мы переживали знаменательные месяцы! Мне казалось, что перед всеми нами открылось огромное поле деятельности, что теперь не может, не должно пройти и часа без того, чтобы не сделать чего-то, полезного для людей…
И люди стали как-то самостоятельнее, независимее, что ли, увереннее в себе. Они открыто и смело обсуждали партийные и государственные проблемы. Когда в центральных газетах появились статьи, в которых было прямо сказано, что культ личности несовместим с марксизмом-ленинизмом, об этих статьях сразу же заговорили…
Теперь и Полесский стал особенно часто повторять: "Надо кончать с догматизмом!" В нашей городской газете появилась даже статья под таким заголовком. Речь шла о партийной учебе и о том, что в этом деле много казенщины и начетничества. Статья мне показалась правильной…
- Так вот, Арефьев, - сказал Полесский, опускаясь на диван и доставая из кармана цепочку из канцелярских скрепок, которую имел обыкновение крутить, - мне нужен материал.
- О чем?
- У тебя плохо с планом? - вместо ответа спросил он.
- Мне не дают цемента, - ответил я.
- Нам нужна статья на тему: почему "Туннель-строй" не выполняет план?
- Но причины невыполнения плана ясны каждому! Вместо семи вагонов цемента по графику я последнюю неделю получил только три.
Я задумался. Мысль о том, что к борьбе за цемент можно будет привлечь газету, поначалу захватила меня. Наверное, и сам Полесский не осознает до конца той роли, которую могла бы сыграть газета. Для него это просто очередная "проходная" статья. Надо зажечь его. Надо посвятить Полесского во все подробности: рассказать о мерах, которые мы принимали для того, чтобы получить цемент, об отношении Кондакова…
Но едва я попытался начать свой невеселый рассказ, как Полесский оборвал меня и скороговоркой произнес: - Об этом и напиши. А других претензий к комбинату у тебя нет?
Я безнадежно махнул рукой. Надо как-нибудь попросить Полесского провести день в моей конторе, тогда он будет знать, есть ли у меня претензии к комбинату.
- Послушай, а как ты относишься к Кондакову? - внезапно спросил меня Полесский.
- Дело он как будто знает, - ответил я. - Впрочем, не люблю я его.
- Отрицательная селекция кадров, - усмехнулся Полесский.
Я не очень понял, что он имел в виду. Но на мой вопрос Полесский ответил туманно:
- Э-э, что там, будет время - поговорим! - И, меняя тему, сказал: - Так напишешь статью? И Кондакову можешь влепить, - не бойся, мы напечатаем.
Я сказал, что постараюсь написать, и Полесский ушел, видимо очень довольный.
Я уже сел за стол, положил перед собой лист бумаги, даже заголовок придумал такой, который наверняка понравился бы Полесскому: "До каких пор?"
Но вдруг понял, что ничего не смогу написать. Зачем писать эту статью? Чтобы все знали, что перебои в доставке цемента - единственная причина невыполнения нашего плана? Но ведь это и так всем известно. Для чего же писать? Только чтобы обрушиться на Кондакова?
Я долго сидел, размышляя. Конечно, никто и ни в чем не сможет упрекнуть меня, если я напишу такую статью. Но каков будет ее подлинный смысл? Не будет ли она означать, что я хочу назойливо подчеркнуть свою полную непричастность ко всем нашим неполадкам, переложить вину на область, на Москву?
И чем больше я думал об этом, тем больше склонялся к решению ничего не писать, по крайней мере до тех пор, пока не вернется Орлов.
…На четвертый день к вечеру Орлов приехал из Заполярска. Я был уже дома. Он вошел ко мне, как обычно и я входил к нему, без стука.
- "Из дальних странствий возвратясь…" - громко продекламировал он с порога.
- Ну как, есть цемент? - нетерпеливо воскликнул я, вскакивая навстречу Григорию.
- Цемента нет, - ответил Орлов. - Есть два электровоза, десяток буровых молотков, шланги и еще кое-какая мелочь. А цемента нет.
Все эти три дня я несколько раз вспоминал о Григории. Мне очень не хватало его. И почему-то я был уверен, что Григорий достанет хоть немного цемента. Как видно, мои надежды были напрасны.
- Попытка была с самого начала обречена на провал, - безнадежно махнул, рукой Григорий, вешая на гвоздь пальто и усаживаясь у стола. - Меня и слушать не захотели… Говорят, пишите в Москву, требуйте из своего министерства. Они говорят…
- Это мы и без них знаем, куда писать, - прервал я Григория. Я был зол на облисполком, Орлова и самого себя. На облисполком - за то, что он отмахнулся от нужд нашего строительства. На Орлова - за то, что он обманул мои ожидания. На себя - за то, что. я так ждал возвращения Григория, когда всё для меня вернется в привычную уже колею и мы снова проведем вечер вдвоем, я так ждал его, - а теперь разговариваю с ним, как с каким-то толкачом, агентом по снабжению.
- Ну как там вообще, в Заполярске? - спросил я, стараясь "переключиться".
- Ты знаешь, просто чудесный город! - воскликнул Григорий, и я успокоился, услышав в его голосе знакомые восторженные нотки. - Мне ведь довелось пробыть там только полдня - тогда, когда я ехал к вам из Москвы. А теперь - трое суток. Огромное строительство! Мне рассказывали, что во время войны город сгорел на одну треть.
- Наполовину, - поправил его я.
- Тем более, - сейчас же согласился Григорий. - А теперь почти все дома восстановлены.
- Больше трети еще не восстановлено, - сказал я уже просто так, наугад, чтобы немного умерить его восторженность.
- Ну, я не знаю статистики, - миролюбиво сказал Григорий, - а если судить по зрительному впечатлению, то город почти восстановлен. А сколько заложено новых домов!..
- Вот для них-то и нужен наш цемент.
- План, дружище, план, - менторски произнес Григорий..
- У нас тоже план, - пробурчал я.
- Мы крупица в сложной системе мироздания, - чуть иронически, но все же не без нотки назидательности сказал Григорий, закуривая и пряча обратно в коробку обгоревшую спичку, - единственная его привычка, которая мне не нравилась. - В этом мире все уравновешено. Если у нас не хватает цемента, значит там, где он больше нужен, его достаточно. "Все действительное - разумно".
Я не мог сердиться на Григория. Просто у него была такая манера говорить. Я не сомневался, что там, в Заполярске, Григорий сделал все от него зависящее, чтобы получить цемент. Но все же сейчас его философский тон, когда речь шла о таком важном для нашей стройки деле, немного коробил меня.
- Слишком уж все стройно в этом твоем мире.
- Во-первых, он не только мой, - отозвался Григорий. - Но и твой тоже. Это мир, в котором мы живем. Наш, советский мир.
Я поморщился. Не любил я этих возвышенных слов: "мир", "советский мир"… Нет, "не любил" - это совсем не то определение. Я просто полагал, что эти слова не надо произносить "всуе". "Советский мир" был тем миром, в котором и ради которого мы живем. Вне его нет нас. Это нечто само собой разумеющееся, как сама жизнь. Его надо строить. Это значит жить и защищать, когда на него нападают враги. А разглагольствовать нечего.
- Ладно, - сказал я, - так или иначе, а цемента нет. У Кондакова мне тоже ничего не удалось больше выбить, кроме того жалкого вагона. Небогато?.. Хочешь выпить? У меня есть немного водки и пара бутылок пива.
- Нет, сейчас не хочу, - ответил Григорий. - Устал.
- Тогда, может быть, стихи какие-нибудь прочитаешь? Сказать по правде, у меня паршивое настроение.
- И стихи не хочется, - сказал Григорий. - Устал.
- Тогда спать?
- И спать не хочу.
Он сидел и курил одну папиросу за другой, запихивая в коробку обгоревшие спички.
Я видел, что Григорию не терпится что-то мне рассказать. Он ничего не умел скрывать. Его выдавали глаза. Я всегда мог определить по глазам, когда Григорию хочется освободиться от какого-то душевного груза, большого или маленького. Тогда на его глаза ложилась легкая тень. А потом они снова становились прозрачными и ясными.
Что ж, долго он будет так сидеть и молчать?
- По дороге домой я заходил в лагерь к геологам, - начал наконец Григорий.
Ах, вот оно что!
- Они тут рядом, с полкилометра от нас; ты, наверное, и не знаешь. Захотелось посмотреть, как там устроилась эта Волошина…
- Ну и как же? - равнодушно спросил я.
- Да кое-как устроились, - не замечая моего тона, ответил Григорий. - Они в палатках живут. Экспедиция небольшая. А эту девушку зовут Ириной. "Так, - подумал я, - конечно, она сообщила ему о нашем разговоре, и сейчас мне предстоит оправдываться и доказывать, что против этой девчонки как таковой я, собственно, ничего не имею".
- И что же?
- Да ничего особенного. Я и разговаривал-то с ней минут пять, не более. Спросил, не надо ли ей чего в туннеле. Послушай, Андрей, - Григорий бросил в блюдце недокуренную папиросу, - тебе не кажется, что в этой девушке заключена какая-то сила? А? Как. бурный весенний поток.
"Ну, начинается!" - подумал я.
- В ней столько энергии, - продолжал Григорий, - столько воли к жизни… И вместе с тем чистота какая-то. Как первый снег, к-как поле, п-покрытое первым ноябрьским с-снегом… - Он вытащил из пачки очередную папиросу. - Мы обязательно должны помочь ей. Сказать по правде, я до сих пор не могу понять, почему ты встретил ее тогда так неприязненно.
"Значит, о второй встрече не рассказала", - отметил я про себя и почему-то почувствовал облегчение.
- Помогай, пожалуйста, - безразлично произнес я.
- Андрей, я не узнаю тебя! - воскликнул Григорий, взмахнув рукой с зажатой в пальцах папироской. - Ведь это так на тебя не похоже!
- Что именно?
- Почему, как только речь заходит об этой девушке, ты превращаешься в какого-то другого человека… черствого, равнодушного… В ч-чем дело? Какие у тебя причины?
Причины!.. Я невольно усмехнулся. Да, он был прав, задавая мне этот вопрос. Григорий знал почти все о моей короткой и несложной жизни. Все, кроме истории со Светланой. Об этом я ему никогда не рассказывал. Он не знал, что более чем полтора года назад сюда приехала девушка, смелая, хорошая, красивая. Не знал, что я любил ее так, как, наверное, никого не полюблю в жизни, и что она любила меня. Не знал, что жизнь сломала ее, что горы и полярная ночь стали между нами; что Крамов, человек с васильковыми глазами и душой Иуды, воспользовался этим, чтобы посеять в ее сердце страх и мысль о бегстве…
Она тоже была романтическая девушка, "как бурный весенний поток", и чиста, как "поле, покрытое первым ноябрьским снегом"… Выла!..
- Я не понимаю тебя! - доносился до меня голос Григория. - Какой-то цемент способен захватить тебя целиком, овладеть всеми помыслами. А тут рядом живой человек обратился к тебе за п-помощью, и твой долг, не только человеческий, но и к-коммунистиче-ский…
- Ну, хватит! - сказал я. - Не учи меня жить! И насчет цемента оставь. Цемент - это наша стройка. А для меня в ней вся жизнь. Ясно?
Григорий встал.
- Ты з-зря так. М-можно з-заботиться о ц-цемен-те, - сказал он, заикаясь более чем обычно, - и… оставаться ч-человеком.
Григорий пошел к вешалке, где висел его полушубок. Мне надо было остановить его, сказать, что я был не прав, что разговаривал сейчас не с ним, совсем не с ним… Вместо этого я сказал:
- Ну и попробуй.
Мы расстались. Первый раз вот так, на полуслове, не попрощавшись.
4
Положение на стройке не менялось. Не хватало бетона, чтобы удовлетворить и половину наших потребностей.
Может быть, все-таки следовало послушаться совета Полесского и написать статью? Конечно, резонанс от статьи в городской газете не мог быть очень уж большим. Но газету читают и в области и наверняка в "Правде", там, где составляют обзоры печати. И одно дело, когда вопрос о цементе для нашей стройки ставится только по служебной, ведомственной линии, другое - когда им заинтересуется общественность…
И все же я медлил. Пошел посоветоваться к Трифонову, секретарю нашей парторганизации. Рассказал о предложении Полесского. Старик выслушал и решил, что надо писать.
- Не могу, - сказал я. - Пробовал уже, несколько раз садился, но не могу.
- Странно, - усмехнулся Трифонов, - ведь тебе не роман сочинять нужно или, скажем, стихи. Изложи все, как есть, без всяких там красот. Плакать и прибедняться тоже нет смысла. А написать как есть - не вижу в этом вреда.
Я снова уселся за стол. И опять у меня ничего не получилось.
Почему Полесский заказал мне эту статью?
На этот вопрос можно было бы ответить элементарно: мы в прорыве, и желание представителя газеты прийти нам на помощь, привлечь внимание общественности к нашим нуждам совершенно естественно.
Но такой ответ не удовлетворял меня, не разрешал мои сомнения.
В чем же все-таки истинная цель статьи? В том, чтобы лишний раз заявить о наших затруднениях?
Однако мне казалось, что Полесский, заказывая мне статью, меньше всего беспокоился о наших затруднениях и о том, как их устранить. Он даже не расспросил меня толком, как идут дела на строительстве, имеется ли какая-либо реальная возможность исправить положение. Зато дважды упомянул о Кондакове, не потрудившись при этом узнать, в чем именно я его обвиняю. Создавалось впечатление, что Полесскому было все равно, в чем будет обвинен Кондаков, лишь бы ему досталось.
Размышляя об этом, я вспомнил, что у Полесского с Кондаковым были какие-то счеты. Я не знал толком, что между ними произошло и справедливы ли слухи о каком-то их столкновении на бюро горкома, да, признаться, взаимоотношения Полесского и Кондакова меня мало интересовали.
У меня самого было достаточно претензий к Кондакову, и я бы не побоялся высказать их публично. Но мысль о том, что Полесский, может быть, намеревается использовать меня как орудие, как таран, чтобы свести счеты с директором, была мне отвратительна.
Словом, я так и не написал статью. И странное дело - Полесский, очевидно, почувствовав мои сомнения, при последующих встречах даже не напоминал о ней.
…Вечером ко мне пришел Агафонов.
Федор Иванович был старейшим бурильщиком на нашем молодом строительстве.
Двух человек застал я здесь, у подножия горы, когда впервые приехал сюда. Одного из них звали Нестеровым, ныне он работал на руднике. Вторым был Агафонов ставший теперь бригадиром бурильщиков. Но для меня этот пожилой человек был не просто рабочим или даже лучшим рабочим, мы не только вместе работали - мы вместе боролись. Он был на моей стороне, когда я выступил против Крамова. Он помог мне пережить бегство Светланы. Вся моя жизнь на стройке прошла на глазах Агафонова. Он был моим другом.
У нас уже установилась традиция: когда Агафонов приходил ко мне, я угощал его чаем. Я включал электрочайник - единственное, что было на вооружении в моем неустроенном домашнем хозяйстве, - Агафонов же садился у стола и ждал, пока чайник закипит. Обычно он в это время молчал. Я уже хорошо знал эту его привычку начинать разговор только за чаем и старался ее не нарушать.
Когда чайник закипел, я налил Агафонову стакан и поставил на стол синий пакет с пиленым сахаром: Федор Иванович признавал чай только вприкуску.