- За парточку, значит, - насмешливо протянул тот, с расстегнутым воротом, - а какая, извиняюсь, зарплата во время этого высшего образования?
- Заработок, естественно, будет пока несколько ниже, - ответил я, - но как только вы кончите курсы и начнете работать, он сразу резко повысится.
- Не согласны! - крикнул он, и его поддержали многие голоса. Все заговорили сразу.
- Пошли, братки! - внезапно, перекрывая шум, выкрикнул тот, с голой грудью; и все, подчиняясь его громкому голосу, так же скопом, как и вошли, вывалились из кабинета. Видимо, этот человек был заинтересован в том, чтобы мы расстались, так и не договорившись…
Через два дня мы обсуждали сложившееся положение на заседании бюро нашей партийной организации. Но прежде, чем рассказать о нем, я хочу снова вернуться к Григорию.
Когда я сообщил ему о своем разговоре с группой бетонщиков и о том, какую "популярность" успела уже получить его статья, Григорий и вида не подал, что сожалеет об этом. Странно подумать, но мне показалось, что он даже доволен, даже гордится своей неожиданной "славой".
Действительно, через несколько часов после выхода газеты на нашем строительстве не было человека, который бы не прочел статью Орлова. Григорий ходил именинником. Я полагаю, в душе он вел торжествующий диалог со мной: "Что, видел, Андрей Васильевич, съел, убедился? Все считают, что я прав, смел, не побоялся поставить точки над "и".
Видимо, сказывалась романтическая приподнятость Григория: ему очень хотелось всегда быть смелым, честным, неподкупным, человеколюбивым. И чтобы все знали об этом!
Я решил в беседах с Григорием больше не возвращаться к этой злосчастной статье. Но разговор о ней все-таки возник, и случилось это на заседании бюро, которое собралось через два дня после того, как появилась статья.
В эти два дня я избегал встреч с Трифоновым. Когда он зашел ко мне в кабинет, я сказал, что очень занят, прошу извинить, и обещал к вечеру прийти в партбюро. И не пришел.
Я чувствовал, что разговор обязательно коснется статьи, что мне придется сказать Трифонову все, что я о ней думаю, и волей-неволей мы создадим какой-то блок против Орлова. Этого я старался избежать всеми силами. Наверное, с принципиальной точки зрения я был неправ. Но в своем одиночестве я слишком дорожил дружбой Григория, слишком был уверен, что история со статьей - всего лишь проявление той маленькой слабости Орлова, о которой я уже говорил, - чтобы руководствоваться только принципом. Мне хотелось, чтобы он понял все до конца, сам открыто признал, что был неправ, напечатав такую статью.
Я ждал. Мне удалось избежать беседы с Павлом Харитоновичем. Но предотвратить разговор о статье на бюро было уже не в моих силах.
В состав бюро входили, помимо Трифонова, Орлова и меня, бригадир бетонщиков Свиридов и рабочий-подрывник Анисимов. Нам предстояло обсудить положение на стройке. Я сделал небольшое сообщение, всем членам бюро вопрос был ясен: ведь не проходило и дня, чтобы мы не встречались. Я доложил, что вопрос о цементе по-прежнему остается открытым, ответа из главка еще нет. Затем я поделился с членами бюро своими соображениями о второй профессии для бетонщиков.
Я говорил, стараясь не глядеть на членов бюро, потому что был уверен, что в глазах каждого из них я прочту вопрос: "А как же насчет статьи Орлова? Какого вы о ней мнения, товарищ Арефьев?"
Я говорил, сознавая, что делаю глупость, что совершенно немыслимо, чтобы начальник строительства, выступая на партийном бюро, не коснулся только что появившейся статьи в газете, статьи на самую животрепещущую для всех нас тему. Однако я увильнул. Кончив говорить, я впервые посмотрел в глаза Трифонову и прочел в них недоумение и осуждение.
Слово "статья" произнес Трифонов. Он не без ехидства спросил меня, читаю ли я городскую газету, и если да, то каково мое мнение о статье топарища Орлова. Я ответил, что газету читаю, статью видел, но полагал, что поскольку автором является член бюро и он присутствует здесь, то будет правильнее, если на эту тему будет говорить сам Орлов.
Что я еще мог сказать? Не мог же я заявить, что хотел дать Григорию время, хотел дать ему возможность по собственной инициативе, а не в порядке ответа на критику, осудить свою статью. До сих пор Григорий не использовал этой возможности. Мешало, видимо, его честолюбие. Я готов был поручиться, что это честолюбие не имеет ничего общего с карьеризмом. Просто в моем друге было что-то от актера: он любил быть в центре внимания, ему нужны были зрители. Ему нравилось быть "автором нашумевшей статьи". Но одно дело - покрасоваться в случайных разговорах на стройплощадке, другое - занять четкую позицию на заседании партийного бюро. Тогда, в разговоре со мной, Григорий согласился, что сделал ошибку… Теперь-то, на бюро, он, конечно, повторит это!
Выступление Григория оказалось для меня совершенно неожиданным. Признав, что некоторые фразы в статье, быть может, действительно звучат недостаточно четко, он заявил, однако, что в целом считает статью правильной. Я слушал, не веря своим ушам. "Что с ним? - думал я. - Неужели два дня дешевой популярности убедили Григория в том, что игра стоит свеч и статью есть смысл отстаивать?"
Заявление Орлова вызвало резкий отпор Трифонова. Я редко видел его в состоянии такой запальчивости. Он сказал, что считает статью двусмысленной, и затем - этого я уже никак не ожидал - старик сосредоточил весь огонь… на мне. Придравшись к тому, что я ни словом не коснулся статьи, Трифонов обвинил меня в политическом благодушии, обывательской терпимости и еще черт знает в чем.
Речь Трифонова глубоко обидела меня. Конечно, ему ничего не известно о моем разговоре с Орловым, о том, что я первым выложил Григорию все, что думаю о его статье. "И все же, - думал я, - Трифонов знает меня не первый день, мог бы все-таки выбирать выражения".
Поэтому я только возмущенно пожал плечами, когда старик, кончив свою речь, спросил, кто хочет говорить.
Слово взял член бюро Свиридов.
Я с тревогой ждал его выступления. Свиридов работал на укладке бетона. Нехватка цемента непосредственно отзывалась на его плане и, естественно, на заработке. Я боялся, что он присоединится к нападкам на меня. Не из-за этой статьи, нет: я предполагал, что Свиридов воспользуется случаем, чтобы покритиковать меня как руководителя, который не в состоянии обеспечить бетонщиков работой.
Свиридов был молод, но сух и неразговорчив. В свои двадцать семь - тридцать лет он казался человеком, много видевшим и пережившим. Собственно, так оно и было в действительности. Когда выбирали партийное бюро, Свиридов рассказал свою биографию. Его родители погибли во время войны. Он пристал к одной из проходящих частей Советской Армии, но по малолетству был отправлен в тыл, в детдом. Удрал оттуда, поступил на курсы бетонщиков, одновременно посещал школу рабочей молодежи. В комсомол он вступил еще в детдоме, а в партию - потом, на дальневосточном строительстве. К нам приехал по вербовке.
И вот теперь он стоял, тяжело опираясь о край стола.
- Почему товарищ Арефьев не рассказывает, как к нему чуринцы приходили? - задал вопрос Свиридов и умолк.
- Кто? - переспросил я.
- Чуринцы, - повторил Свиридов.
- Я не знаю, кого вы имеете в виду.
- Чурина и его друзей, - ответил Свиридов. - Я говорю о третьей бригаде бетонщиков. Большинство в ней бывшие уголовники. Они мутят народ. Приходили к вам. Точно?
- Да, - ответил я. - Жаловались, что снизилась зарплата.
- Зарплата уменьшилась и в моей бригаде! - резко сказал Свиридов. - Но мы не уйдем со стройки. Ни один настоящий рабочий не уйдет. Мы хотим, чтобы начальник строительства не миндальничал бы со шкурниками; работу им предлагали, они отказались. Всё.
Свиридов сел.
- А насчет статьи? - обратился к нему Трифонов. - Какое твое мнение насчет статьи?
- Статья трещиноватая, - угрюмо ответил Свиридов.
- Давай пояснее, - настаивал Трифонов, - это порода бывает трещиноватая.
- Не только порода. Эта статья - тоже. Сверху все твердо, правильно. А внутри - трещины, как паутина, во все стороны. Того и гляди осядет вся эта порода…
- Все-таки это не ясно, - вмешался я, но Трифонов неожиданно резко оборвал меня:
- Вам бы, товарищ Арефьев, - сказал он, - не вопросы задавать, а самому бы выступить да все и сказать пояснее. Была у вас такая возможность. А теперь уж дайте другим говорить…
Я насупился. А Свиридов продолжал говорить. Сказал, что статья главного инженера на руку наиболее отсталым рабочим нашей стройки, что при чтении статьи создается впечатление, что надеяться надо не на советскую власть, а исключительно на товарища Орлова. Бюро единодушно осудило статью. Все, кроме Орлова, голосовали за осуждение. Григорий воздер-жался. Казалось, что он испуган, подавлен всем происшедшим на бюро.
Я ушел обиженный, ни с кем не попрощавшись. Пошел домой, запер дверь на ключ; не зажигая огня, сел на кровать и погрузился в раздумье. Поведение Григория поразило меня. Но главные мысли мои были сейчас не о нем. Они снова и снова возвращались к Трифонову. Я сидел на кровати, опустив голову, и произносил про себя длинный негодующий монолог, обращенный к Павлу Харитоновичу. Я обвинял его в бездушии, в демагогии, в нарушении норм элементарного товарищества, традиций старых большевиков.
Не знаю, сколько времени просидел я так, беззвучно шевеля губами, и вздрогнул, когда раздался стук в дверь. Я промолчал. Мне никого не хотелось сейчас видеть. Но стук повторился, и еще более настойчиво, чем прежде.
"Пусть стучат, - подумал я, - свет не горит, никто не знает, что я дома".
Но человек, который стоял за дверью, видимо был убежден, что я тут. И когда я не ответил на новый, совсем уже громкий стук, из-за двери раздался голос:
- Открой же дверь, Арефьев!
Это был Трифонов. Я встал и повернул ключ.
Войдя, Трифонов кивнул на выключатель:
- Что сидишь в темноте? Света, что ли, боишься? Он стоял передо мной в своем коротком тяжелого драпа пальто, в котором я и увидел его впервые, более полутора лет назад, когда он пришел к нам работать. Трифонов был чисто выбрит. В отворотах пальто виднелся помятый, но свежий воротничок белой рубахи и старенький лоснящийся галстук. Видимо, Трифонов уже побывал дома и, как всегда после работы, переоделся и побрился. Вот в таком же виде он и тогда появился передо мной, похожий на строительного десятника старых времен, - я был почему-то уверен, что именно так выглядели эти десятники.
Но обо всем этом я думал лишь одно мгновение. В следующую минуту я сказал:
- Спасибо тебе, Харитоныч, спасибо за науку! - Я вложил в эти слова всю мою обиду.
- Не стоит благодарности, парень, должность моя такая, - с какой-то, как мне показалось, снисходительной насмешливостью ответил Трифонов. - Раздеться позволишь?
- А что ты меня спрашиваешь? - еле сдерживая возмущение, ответил я. - Это твой дом так же, как и мой. Вместе строили. Или не помнишь? Или забыл, чего эти дома мне стоили? Как я в обком ездил? Как с Крамовым сцепился? Как с тобой вместе за правду дрался? Все забыл, старик, да?!
Трифонов между тем медленно расстегивал пуговицы своего пальто, так же медленно снял его, аккуратно повесил на вешалку, прибитую у двери, вынул гребенку и расчесал свои редкие желто-седые волосы.
- Нет, Андрей, не забыл, - тихо и, как показалось мне, печально сказал Трифонов, садясь у стола и кладя на него свои длинные, с широкими ладонями руки. - Одна только мысль, - не глядя на меня, продолжал он, - одна мысль сверлит меня: не забыл ли ты сам все это?
- Я? Забыл? - воскликнул я, задыхаясь от волнения. - Да как я мог забыть то, в чем вся моя жизнь?!
- Не забыл, значит? - переспросил Трифонов, устремляя на меня тяжелый и строгий взгляд. - Все помнишь? Все заслуги свои? Весь послужной список? Счет ведешь? Кому предъявить хочешь? Все, все записал, а вот одну графу забыл!
- Какую графу?!
- Разговор один. Помнишь? Воскресный день был. Ты из обкома вернулся. Показалось тебе, что не будет у нас домов, не разрешат строить. Пьяным в "шайбе" напился. У Крамова ночь провел. Помнишь? Или теперь, когда дома на месте бараков стоят, когда "шайбу" снесли, Дом культуры построили, а Крамова и след простыл, так ты о той графе и позабыл?
Я не понимал, к чему он клонит. Как я мог забыть все это?! Да я как сейчас помню те дни! Жили плохо, спали на нарах; Крамов, узнав о моем намерении построить дома для рабочих, усмехнулся: "Стройка короткого дыхания, построим - уедем, дома сметой не предусмотрены и главное - в показатели выполнения плана не входят…" Все помню! И как я поехал в обком, прорвался к Баулину, разбушевался, надерзил, с горя напился в "шайбе", попал к Крамову… Как ушел от него под утро, после разговора с ним, после того, как до конца понял, кто такой Крамов, вернулся на свой участок и здесь, к огромной радости, узнал, что дома все-таки будут, что Баулин позвонил в комбинат и поддержал меня… Да разве я когда-нибудь смогу забыть все это?!
- Какая графа, о чем ты? - воскликнул я. - Я помню все, каждый мой день на этой стройке!
- Тогда и наш разговор помнишь? - подаваясь ко мне и в упор глядя на меня, спросил Трифонов.
Да, я помнил и этот разговор. Вернувшись от Крамова, разочарованный, разбитый, теряющий веру в то" во что непоколебимо верил раньше, я встретил Трифонова. И я излил ему все свои сомнения, высказал все, что наболело…
Я помнил и ответ Трифонова, взволнованный и гневный.
- …И разговор помню, - подтвердил я.
- А если помнишь, - медленно произнес Трифонов, - то как ты мог два дня от меня бегать, вилять, занятостью прикрываться? Я ведь не пол-литра хотел с тобой распить, я хотел с тобой как с коммунистом, как с руководителем нашим разговаривать! Ты почему ко мне сейчас же после статьи этой не пришел, а?
Говоря, Трифонов все больше и больше повышал голос.
- Не кричи на меня, Харитоныч, - с обидой сказал я.
- Я тебе сейчас не Харитоныч, товарищ Арефьев! - неожиданно стукнул кулаком по столу Трифонов. - Я тебе секретарь парторганизации! Понимаешь ты эти слова?!
Я молчал.
- После того разговора я думал, ты все до конца понял, - уже спокойнее продолжал Трифонов. - Из петушка задиристого, самолюбивого в человека вырос, в коммуниста. Все, все может коммунист: смолчать, побороть обиду личную, страдание, сердце, когда нужно, вот так, обеими руками сжать, чтобы без толку не трепыхалось, себе во вред - товарищу помочь, и это случается… Но когда дело о главном идет- о жизни, об идеях наших, о том, как с рабочим классом разговаривать, как жить, как работать дальше, - тут ты молчать не смеешь! Понял?!
- В данном случае ты преувеличиваешь, Павел Харитонович, - неуверенно возразил я, подавленный его страстным напором, - статейка неудачная, но коренных вопросов она не касается…
- А ты что же, ждешь, чтобы на сороковом году советской власти кто-нибудь отрицать ее решился, так? - воскликнул Трифонов.
- Кто говорит об этом…
- Ах, "кто говорит"!.. Да ведь ты знал, знал, что статья двухдонная, лживая. Знал, спрашиваю?
- Ну, знал.
- Знал, и от меня, партийного секретаря, бегал? Знал, и в своем слове на бюро о статье даже и не заикнулся, будто ее и не было? Так?
- Ну, так, - устало согласился я. - Ну вот, теперь договорились. И Трифонов ребром ладони провел по столу, будто сметая с него что-то.
- Все понимаю, - тихо сказал он после паузы. - Друзья вы с Орловым. Не ждал ты от него такого. И я не ждал. До сих пор понять не могу, откуда в нем все это появилось. Не было бы подписи, в жизни бы не поверил, что его статья. И ты бы не поверил. Но факт налицо. А ты решил его не замечать, отвернулся, глаза отвел думал - этим товарища выручишь. А ты и Орлову не помог и своей линии в жизни изменил…
Эти последние его слова стегнули меня точно кнутом. Я вскочил.
- Выбирай выражения, товарищ Трифонов!
- Сядь, не прыгай! - сурово сказал Трифонов, не обращая никакого внимания на мое возмущение. - Ты что же думаешь, измена - только когда от родины отказываются? Когда с фронта удирают? Да? А когда гниль на поверхность лезет, а коммунист видит, но отмалчивается, - это по какой рубрике отнести прикажешь?
Я молчал. У меня не было сил спорить с ним. Не было потому, что три дня назад я сам был на месте Трифонова, а Орлов на моем. Я думал: "Может быть, рассказать все старику, вспомнить, как резко реагировал я на статью в разговоре с Орловым? Но это значит совсем уронить Григория в глазах Трифонова. Да и мое поведение, с точки зрения Павла Харитоновича, будет выглядеть еще более неприглядным. Одно дело - если я не понял тогда, не разглядел демагогической сущности статьи Орлова, другое - если все видел, все понял и не пришел в партбюро, а придя наконец, промолчал".
Трифонов встал, подошел ко мне и, положив руку на плечо, придавил его, заставляя меня снова сесть. Потом сам сел на кровать рядом со мной. Некоторое время мы оба молчали.
- Слушай, Андрей, - глухо и не поднимая головы, сказал Трифонов, - хочу тебе одну вещь сказать. Мне уже за шестьдесят. И никого у меня нет из родных на свете. Сам знаешь. Был у меня сын - в войну погиб. Без матери его растил, от сыпняка в двадцатом умерла… не помню, довелось ли рассказывать. Ты мне вместо сына. Смешно, может, тебе это: откуда такой старик взялся, в отцы напрашивается? Знаю, разных жизней мы с тобой люди, ведь я почти в три раза тебя старше. С Орловым-то вы ровесники… И образование у вас с ним одинаковое. Реже, чем раньше, ты ко мне заходишь - все с ним. Только не думай, я понимаю… А все равно, я знаю, близок ты мне. Тот трудный год мы с тобой вместе пережили… Думаешь, чудит старик, на чувствах играет. Я правду тебе говорю, Андрей, правду, слышишь?..
Трифонов поднял голову и посмотрел на меня.
И мне показалось, что за эти минуты Павел Ха-ритонович еще больше состарился. В глазах его, совсем недавно казавшихся мне такими жесткими и властными, я увидел красные старческие прожилки.
Он положил руку на мое колено.
- Вот ты сосунком на стройку пришел, ошибался, падал, нос у тебя разбит был и губы в крови, - а я думал: вот так же и сын мой, Колей звали, в жизнь бы вгрызался. С Крамовым драку повел, дома строил, штольню сбил, - а я думал: и моему бы Николаю жить так же… Когда Светлана уехала, один ты остался, я думал: и Николай мой пережить бы мог такое… Ведь я из него человека воспитать хотел, коммуниста, бойца!
Теперь уже пятнадцать лет, как в земле он лежит, даже места того не знаю, и все слезы, что были у меня, я уже выплакал. Пока ты как человек, как коммунист живешь, роднее тебя у меня нет никого, хоть и далеко ты от меня. Но если вихлять начнешь, хитрить, не будет у меня к тебе жалости, так и запомни!
Он легонько ударил меня по колену и встал.
Я поднялся за ним следом. Слова Трифонова ошеломили меня. Только сейчас я понял, как глубоко переживает он мой поступок. Формально вина моя была невелика. То, что я не высказал своего отношения к статье во время выступления на бюро, конечно заслуживало порицания, но не больше. А теперь я понял, понял до конца, что так взволновало, так возмутило Харитоныча. В самом существе моего поведения он увидел нечто большее, чем лежащие на поверхности факты. Трифонов боялся, что я могу пойти на компромисс во имя чувства ложного товарищества, "джентльменства", что ли, пожертвовать тем, что он считал главным в человеке и коммунисте.