- Это потому, что зародыш художественного находится в подсознательном. Области подсознательного у нас две - я так думаю. Одна, я называю ее темным подсознанием, хранит архетипы - когда человек при определенных обстоятельствах становится зверем или когда летает во сне. Ты, наверное, летаешь. Все дети летают. Ребенок ближе всего к птице или к рыбе. Ты себя кем чувствуешь?
- Ну уж не рыбой, - ответила ему Таня. - Хотя я холодная.
- Откуда ты знаешь?
- А вот знаю. Я когда смотрю по телевизору эту эротику стрёмную, то ничего не чувствую, только досаду, причем такую - брезгливую. А вот когда детей показывают маленьких, мне тепло. Будь я художницей, я бы детей рисовала…
- Высокое подсознание - созданный человеком канон, табуированное пространство. Я уже говорил. Именно в нем рождаются образы искусства. Это окна - выходы из эзотерического во внешнее. Но если в этом пространстве нет образа Божия, оно меркнет и со временем сливается с темным подсознанием. Наступает паралич искусства.
- Сделай ты ей ребеночка, командир. - Из-за кустов шиповника - Егоров и Таня уже подходили к Уткиной даче, - поднялись братья Свинчатниковы.
- Ты что, не хочешь или не можешь? Если у тебя не работает эта штука, ты нам поручи. - Валентин заржал и потрогал Таню за попку. - Ну, сахар…
Глаза Тани стали черными из голубых. Губы Тани стали черными из розовых. Василия Егорова качнуло. С черного неба над головой со свистом ринулись вниз острокрылые птицы. Он уже много лет не слышал свиста их крыльев. Откуда-то снизу, из глубин таких же черных, как и небо, ринулся навстречу птицам крик. Василий положил мешок картошки на землю и, разгибаясь, снизу врезал ближе к нему стоящему брату Якову в челюсть. Опять дерусь, - подумал он тоскливо и обреченно. Вторым ударом он бросил Якова на землю, но тут же получил чем-то жестким по голове. И когда упал, увидел, как брат Валентин подбрасывает на ладони шарообразный булыжник.
- Гондон в клеточку, - говорил Валентин. - Ну теоретик секса. А где эта сучка сахарная? Убежала.
Убежала… - на этом слове Василий Егоров ушел в темноту боли и не почувствовал, как поднявшийся на ноги брат Яков врезал ему по губам ногой. Голова Василия дернулась, тело, чтобы спасти глаза, - наверное, есть в подсознании такой режим, - повернулось животом вниз, лицом в траву.
Василию казалось, что он выкатывается из темноты по крутой лестнице, обрушивается со ступеньки на ступеньку, как обрушивается вода. Брызги воды, которые его слагали, вдруг стали красными и горячими. Василий понял, что это отражение огня.
- Где эта сучка, я ей горлышко перегрызу - снова услышал он, но огонь оглушил его, подбросил, и он снова покатился по ступеням вниз. Наконец он ощутил себя плавающим в огне, как саламандра. Огонь кипит, вскидывается струями, выплескивается брызгами. Васька видит висящие на стенах картины. Огонь рвет их, прожигает черные дыры. Первой вспыхивает киноварь, за киноварью охра, затем как-то сразу - зеленое, желтое, коричневое. Дольше всех не поддается огню синий цвет - синий и голубой. Но вот с треском и пузырями горят небеса. Только мальчик-младенец с бубликом не горит. Огонь вокруг него. Он как бы уже и не на холсте.
- Спаси меня, - говорит мальчик.
- Сейчас, сейчас… - Василий подплывает к нему, дует на огонь, как на ошпаренный палец, но он сам огонь, он саламандра, и руки у него красные. - Нужно позвать людей, - говорит Василий мальчику. - Люди Люди…
Мальчик улыбается ему.
- Ну и глупый ты, Василий Егоров, - говорит мальчик с грустью. - Если художник не может, то что может народ?
- Народ может родить гения.
- А кто его распознает?
- Бог.
- Видишь, Васька, как долго ты шел к этому слову и пониманию его. Когда Бога нет, нет и гениев, их просто некому распознать.
Василий почувствовал, как огонь оседает, лицо его окунается во что-то холодное.
- Василий Петрович - кричал ему этот холод. - Василий Петрович, очнитесь.
Васька открыл глаза, слепленные болью. Таня Пальма обтирала его лицо полотенцем.
- Горит, - прошептал он. - Пожар…
- Нету пожара. Гоша им наклепал. Я Гошу еще с дороги увидела. Он на реке рыбу ловил. Какая там рыба, в такой быстрине? Как этот черт вас ударил, я за Гошей… Как Гоша их возил Вы бы видели. Козел этот, Валентин, свой камень вытащил, он с ним всегда ходит, но тут я его за руку зубами. Он матом, а Гоша ему промежду рогов кулаком. Вот крест святой, я у него рога видела. От Гошиного удара они так в стороны и разошлись, то вверх торчали, то разошлись…
- Братья художника избили, - сказал милиционер Крапивин прокурору района Калинину. - Сильно. Ногами.
Калинин стоял у окна, а за окном было пусто в том смысле, что ничего не было построено. Построили было пивной ларек, но окончательно прекратилось пиво, и ларек перевезли к железнодорожному вокзалу, где он и установлен для продажи печатной продукции. Приезжают из Москвы и Санкт-Петербурга молодые люди и чего только не продают - каких только газет не привозят, даже газету сексуальных меньшинств - Гермафродит. И нет запрета. А когда нет запрета, то главным символом государства, то есть его гербом, может быть только двуглавый член, сокращенно - двухер. А вокруг него розы.
Из окна прокурорского кабинета видны были холмы Валдайской возвышенности, мокрые колхозные поля и ленивый скот, жующий мокрую от дождя траву. Да шатался перед окнами прокуратуры парень Гоша из деревни Устье, воевавший в Афганистане, а теперь возжелавший стать фермером. Но только какой из него фермер?
- Говорю, братья художника отметелили, - повторил милиционер Крапивин.
- Попа?
- Его дружка закадычного. Обещались дачу поджечь. Я всегда говорил - ждать от этой дачи беды. Криминогенный нарыв. Особенно если она вся картинами дорогими увешана. У всякого туриста и другого контингента разгорается желание картину украсть или две. Иконы в округе все покрали.
- Говоришь, дорогие картины? Сколько они будут стоить, если сгорят? Примерно.
- А ничего. Вот если кубометр дров - ему цена известная. А картина - думаю, ничего. Греза.
Прокурор Калинин представил себе картины, развешанные в зале Уткиной дачи, и подумал: Хоть уволенный поп, а без церкви не может. Представил он, как горит Уткина дача: картины сворачиваются от огня в трубку, как береста, и, как береста, громко трещат и брызгают искрами.
- За что братья художнику наклепали?
- Темное дело.
- Будет в суд подавать?
- Не хочет. Тут, видишь, какое дело - Гоша Афганец. Прибежал и так отметелил братьев, что они до деревни на карачках ползли. Говорил я - нельзя было разрешать эту Уткину дачу. Художники - как зараза. Ходит мужчина, ничего не делает, рисует в свое удовольствие в блокнотике, а дети видят и учатся ничего не делать. Особенно если художник на жигуле.
- Слушай, Крапивин, какой бы ты герб государству нашему предложил?
- Палку, - сказал майор Крапивин. (Милиционер-то был в чине.) - Двуглавую палку. А вокруг нее розы. - Были у майора четыре мальчика и одна девочка. Все дети хорошие - на них надежда. - Если не палку, - сказал он с хрипотцой от отцовской гордости, - то закон. А вокруг все равно палки, пусть даже розовые. Или плетки.
- Дерьмо - вдруг закричал за окном Гоша Афганец. - Все вы в вашей прокуратуре дерьмо. И закон ваш дерьмо
Василий Егоров, согнувшись и отхаркиваясь, спускался по навощенной лестнице с третьего этажа, где лежал. Ему хотелось поглядеть в небо. В жизни он часто дрался и почти всегда думал после драки: Нарвусь. Врежут мне. Врежут. И ждал этого. А состарившись, шестьдесят восемь, - ждать перестал. Тут ему и врезали. Два шута. Или два палача? И драку они спровоцировали, и избили его, смеясь, только из наслаждения бить. В мясо, в зубы, в глаз.
Картины светились на стенах, как окна в другие миры, как жерла вулканов. В кухне, этажом ниже, пахло яблоками и тушеной бараниной.
На пороге сидели два мужика: один бритый, сидел, как сидят каторжане, на корточках, другой косматобородый - привалясь к косяку и расставив ноги, как сидят сильно выпившие, изготовившиеся петь дурным голосом. Бритый держал топор в руке. У бородатого в руках был здоровенный вяленый лещ. На крыльце, на газете, буханка хлеба.
- Ты, Лыков, закусывай, - говорил космобородый.
- Чего закусывать-то - не пили.
- Закусывать тоже вкусно.
Тут они разглядели Василия. Лыков сказал:
- Я сторожить пришел. Ты болеешь. Андреич в Питере. Дай, думаю, посторожу. Прихожу, а тут уже сторож сидит. Говорили, он на дне реки в лодке утопленный, а он - вот он. Знакомься - Панкратий.
- Мы знакомы. Еще в сорок первом. Может, помните? - спросил Васька, смущаясь, как новобранец перед полковником.
Панька кивнул.
- Было. Ты такой молодой - розовый. И Зойка, царствие ей небесное, - розовая.
- Говорят, ты в нашего Бога не веришь, - сказал Лыков Паньке.
Уже закалдырили, - решил Василий.
- А в какого же я верю, в ненашего-то? Мой Бог - Отец-Солнце. А вокруг него сыновья, и среди них Христос, наш Спаситель.
- Он и сам почти бог, - Василий, кряхтя, сел рядом с Панькой. - Панкратий - всевластный, всеборец.
- Давай-ка я тебя полечу. - Панька засучил рукава. - Где у тебя болит?
- Везде.
- Если везде, выпить надо.
Василий принес из кухни пол-литра и стаканы. Выпили. Панька положил ему на голову ладони, и ему стало легче, а если точнее сказать - тише. Тишина пошла от Панькиных рук вниз: к плечам, к груди, к животу. Ноги его приняли форму труб, и из этих труб, вроде даже с фырчанием, ушла боль, словно выхлопы гари.
- Россия, - сказал Лыков, покачивая головой. - Я все думаю, что же это за сторона такая. Идет вроде вперед, а вроде и никуда. Вроде есть, а вроде и нету ее. Посмотрю по телевизору, что за границу везут - только русское: русские иконы, русскую утварь, русскую живопись. Армянское не везут. Русское вывозят. И так все семьдесят четыре года - все вывозят, вывозят. Наверное, по всей Европе и по всей Америке в каждом доме есть что-нибудь русское. Слышь, а не обрусеет мир-от?
Василий усмехнулся такому повороту.
- За что же они тебя отсинячили? - спросил Лыков. - Ты же за девочку заступился.
- Россия, - сказал Панька, - Река. Некоторые думают - она известка, скрепляет, так сказать, каменную стену дружбы народов, а она Река. Отриньте от русских земель земли прочих народов и увидите - она Река. Она перетечет океан и потекет дальше по Аляске, такая была ей судьба. И она потекет. И далее Она перетекет океан и вернется к своему, так сказать, истоку. И замкнется кольцо - венец земли. Потому что Север у земли голова. А всякие плотины на пути Реки: империи, федерации, компедерации - это от черта. От времени - время, оно как вьюн - не прямолинейно.
Василий Егоров смотрел на него и думал: А почему бы Паньке и не говорить такие слова, наверно, начитан, наслышан и в своей голове соображает и говорить может как ему хочется, в зависимости от предмета и собеседника.
- Болит? - спросил Панька.
- Нет вроде. На душе плохо.
- Ты иди ляг. Мы тут посидим-посторожим. А ты вспомни что вспомнится, что всплывет, оно и поможет…
Василий лег в кухне на топчан, там была брошена белая овчина и большая красная подушка - кожаная.
В кухне хорошо - кухонная утварь не отвлекает, не тянет мысль на себя. А мысли у Василия как раз и не было - только эхо мысли и эхо боли. Голова моя, как пончик с дыркой, плавает в горячем масле, - подумал Василий и содрогнулся. Сюрреализм был тошнотворен. Его, как масло, обдавала обида. Она пузырилась, кипела. Но, может, как уксус: хочется пить, а вместо воды только уксус. Обида сжимала горло. О братьях Свинчатниковых Василий не думал. Думал о голубых городах.
В детстве хотелось ему счастья. И видел он счастье в голубых городах, красивых и чистых, похожих на Дворец культуры имени Сергея Мироновича Кирова, где занимался спортом, брал книги и пробовал научиться танцам.
Недавно он проходил мимо дворца: площадь загорожена павильонами с грязными витражами и хламом за стеклами. Стоят полуразобранные грузовики, тоже грязные, вываливается на площадь грязь и уголь больницы имени Ленина. Асфальт неровен, как лед позади бань. А сам дворец Коричнево-красный, в белых потеках, с упавшей штукатуркой. Но для чего, для чего он построен? Пивзавод? Лечебница для душевнобольных? Школа и штаб круговой поруки? Но не для света и разума. Взгляд дворца обращен книзу, к последней ступени. Дух дворца, если и был помещен в кумачовые лозунги, - истлел вместе с ними.
Голубые города перемещались в Саудовскую Аравию, сгоревший Кувейт, тяготели к белым колоннам Михайловского дворца, к Новгородской Софии и одинокому Георгиевскому собору.
Василию захотелось плакать - кто-то говорил, что именно плач способствует росту души и духовности. Так захотелось плакать, что он засмеялся.
С крыльца слышался разговор мужиков.
- Без нее никак даже мне, - говорил Панька. По интонации было понятно, что он имеет в виду женщину. - Ты бы, Лыков, ребеночка бы завел. Малышонка. Букарашку.
- Боязно. Жизнь вон какая.
- Жизнь самая та. Воспитывали бы по-хорошему. Скажем: врать плохо, красть плохо, партии всякие плохо. Сила должна быть в лошади, а не в партии. Разум и Бог в человеке: разум в голове, Бог в сердце.
- Я на Таню надеюсь, - сказал Лыков. - Родит нам внука, тогда мы и будем рады.
Василия потрясло: столько тоски и надежды было в словах Лыкова. Дикое одиночество сковало всех - одиночество стылых. Защитите свой дом детьми
Всплыла в его голове картина: на одуванчиковой поляне белая лошадь, на лошади девочка с бантом. На заднем плане вулканы, похожие на бутылки. Из вулканов шел дым. Васька улыбнулся абсолютной непостижимости его синеглазой детской подружки Нинки. Почему одуванчики? Почему вулканы? Но ведь и у вас получается, - как-то сказал ему старик Евгений Николаевич. - Наверное, дар божий можно передать по любви. Мне очень хотелось передать свой дар внуку. Но, может быть, я его недостаточно любил. Может, он невосприимчив к любви и полагает любовь занудством. Но скорее всего, у меня дара божия нет, только выучка и понимание. Слава богу, и это не мало.
Белая лошадь… Белая лошадь…
Танки Они идут дорогами. Нужно, чтобы дороги эти были по возможности безопасными. Где положено, танки развернут боевые порядки и двинут в бой. Васька должен был дороги знать, и если разрушен мост, скажем, обязан найти объезд. Если городок на пути танков забит нерасторопным противником, подавить его силу. Коль самому не справиться - зови на подмогу. Но быстро. Танки - техника дорогая, и жечь их без толку нельзя. На их более или менее безопасное продвижение работают и воздушная разведка, и агентура, и такие удальцы, как Василий Егоров.
В тот раз с ними поехал командир роты, мужик темный, разведкой как таковой он не занимался, просто служил, и волновали его лишь, как минимум, полковничьи звезды в конце пути.
Васька не помнил толком, как влетели они в городок Вернаме и врезались в немцев. Колонна немецкой пехоты пересекала площадь. Опытный шофер не стал пятить машину, а, распугав пехоту, развернулся круто с визгом покрышек и рванул на полном газу.
Командир роты героизм проявил - выхватил пистолет и, неловко придерживая дверцу машины левой рукой, выстрелил в пехоту разок.
- Почему не стреляли? - спросил, когда, отлетев от городка, машина остановилась у развилки дорог.
- А зачем? - ответили ему на вопрос вопросом.
Командир роты посопел, подумал и далее продолжать разговор о стрельбе не захотел.
- Так, - сказал он. - Поищем объезд. - Была минута тишины, и новый вопрос почти шепотом: - Где карты?
Все видели карты, они лежали у него на коленях на большом трофейном планшете из бычьей кожи. Командир разглядывал их, подсвечивая фонариком.
- Когда стреляли, обронили, - сказал шофер.
Сумерки уже были плотными. Откуда-то с поля тянуло запахом горелой резины.
- Так, - сказал командир. - Что будем делать?
Опять пошла минута тишины. Что говорить - все ясно: возьмут командира за волосок в штабе, когда он пойдет получать карты следующего квадрата - без старых карт новые не дадут.
Карты у командира, как Василий запомнил, были красивые, разрисованные красными и синими стрелками. Маршрут наступления проложен.
- Так, - сказал командир. - Доброволец найдется? - Ему бы сказать:
Парни, ждите меня тут до полуночи. Я пошел. Добровольцы бы сразу нашлись.
Незавидная судьба у командиров отделений: никакой материальной выгоды - ни денег, ни похлебки, и одежда та же, и сон короче, и все шишки на твою голову. А главное, ты впереди в бой идешь и первым делаешь шаг вперед, когда требуется доброволец.
Васька выпрыгнул из машины.
- Дайте-ка шмайссер. - Ему подали немецкий автомат, он лежал в рундуке на такой вот случай, сунул запасные рожки за пазуху и пошел, сказав: - Ждите меня здесь два часа.
У первых домов городка Васька сошел в канаву и побрел по ней, путаясь в густой, заляпанной грязью придорожной траве, наступая на доски, консервные банки, бутылки, но когда наступил на какое-то тело, явно тело, а не мешок с тряпками, вылез опять на дорогу и пошел, как ходят по дорогам свободные люди, придерживаясь правой стороны.
Тихо было. В отдалении слышалось фырканье и урчание моторов и командирские окрики. На крыльце ближайшего дома кто-то сидел. Васька подтянул со спины автомат, чтобы тут же одним движением выбросить его вперед и стрелять. На крыльце сидела собака, большая, черная. Только бы не пошла за мной, - подумал Васька, за ним почему-то всегда собаки увязывались. Собака посмотрела на него, зевнула и улеглась, свернувшись кольцом. Трое немцев, старик и две женщины, толкали ручную тележку. Наверное, последние. Васька им немного помог.
По площади, где развернулась Васькина машина, шли лошади. Солдаты вели под узды по паре здоровенных першеронов. Там, где они проходили, на асфальте белел в сумерках прямоугольник - командировы карты. Черт бы его побрал, - сказал про себя Васька. - Стратег - жопа. Пройдет последняя пара лошадей, и возьму. Но последняя пара остановилась, солдат-возничий нагнулся, поднял карты, даже отряхнул их. Васька не задумываясь шагнул к нему - он стоял невидимый в тени дома. Взял из его рук карты, сложил и сунул за пазуху. У него все было за пазухой: и пистолет, и запасные рожки, и гранаты. Теперь вот и карты. Васька ходил в танковом комбинезоне, черном. Не отбери он у немца карты, тот бы и не заподозрил в нем ничего, а сейчас немец смотрел на Ваську и все понимал. Он был и старше Васьки, и крепче, но Васька в секунду мог выбросить автомат из-за спины и стрелять. Немец был опытный солдат, наверное, из комиссованных по ранениям, он пробурчал что-то, кивнул Ваське головой, как кивают приятелю, и пошел. Лошади подождали, пока натянется повод, и только тогда тронулись, расстреляв темноту звоном подков. Васька ощутил их жар, запах их пота и их навоза. Шаг тяжеловозов его всегда озадачивал, они как бы думали перед каждым шагом - идти, не идти. Подковы их цокали, подзванивая, наверное, разболтались. Кавалерия чертова - и кузнеца с собой возят, и кузницу.
Сейчас, лежа на топчане в кухне, Васька вспомнил, что лошади уходили в туман, и одна из них была белая. И брови у немца-возничего были белые.