Тайга - Шишков Вячеслав Яковлевич 5 стр.


- Шабаш! - крикнул Устин, сердито покадив в сторону расходившегося звонаря.

Потом одернул рубаху, крякнул, переложил кадило в левую руку, поправил усы и бороду и бараньим голоском благоговейно начал:

- Благословен бог наш, робяты, навсегда и вныне и присно и во веки веков!

Сказав это, Устин усердно закрестился, а народ пропел: "Аминь".

Тимоха волчком подкатился к иконам, - ждать некогда, - бухнул каждой в землю, торопливо приложился, чуть образ у Федота не вышиб, - тот сказал ему: "Легше!" - и, протолкавшись сквозь толпу, опять встал под колокола.

Устин, воодушевившись, вновь замахал кадилом и запел:

- Радуйся, Никола и великий чудотво-о-рец!

Многоголосая толпа подхватила.

- Наддай! - весело крикнул Устин, подав знак Тимохе.

- Айда, благословясь, робяты… Трогай…

Толпа всколыхнулась и запела под заливчатый, плясовой Тимохин трезвон.

Но вдруг, заглушая все, загромыхали выстрелы. Ребятенки, взвизгивая и хохоча, били в ладоши, кувыркались перед поспешно заряжавшими шомпольные ружья парнями.

- Пли! - неистово кричал, задыхаясь от радости, парнишка Митька.

Парни палили залпами и в одиночку.

- А ну, громчей! - надсаживался Митька.

Все, предводимые Устином, двинулись вперед, медленно переступая и вздымая по дороге пыль.

Всполошенные на веревках псы одурело выли, пела толпа, трещали всю дорогу выстрелы, а вдогонку летел веселый медный хохот.

Устин чинно шел впереди, окруженный беспоясыми, чумазыми, поддергивавшими штаны босыми мальчишенками, время от времени взмахивая кадилом, и заливался высоким голосом.

Митька раза три забегал вперед Устина и, повернувшись к нему лицом, пятился задом и нараспев слезливо просил:

- Дедушка Устин, покади-и-и мне… А деда, покади-и-и…

Но тот, весь ушедший в небеса, отстранял парнишку рукой и выводил:

- "Ну, взбранный воевода победительный…"

Митька вновь неотступно вяньгал:

- Покади-и-и…

- Пшел! - шипит Устин. - Вот я те покадю!.. - И, догоняя бабьи голоса, подхватывает: "Ти-раби, твои, богородицы…"

Вся деревня шла за крестным ходом в поле.

Столетний Назар далеко отстал. Он с горы-то шибко побежал, девки шутили: "Куда ты, дедушка, успеешь…" Да и теперь, кажется, переставляет ноги быстро, локтями стучит старательно, а - удивительное дело - отстает. И у деда слезы на глазах, лицо все в кулачок сморщилось.

- Отстал, спасибо… - шамкает столетний и плачет, утираясь подолом рубахи. Сел на луговину, уставился мутными глазами на высоко поднявшееся солнышко.

- Праздничек Христов, помилуй нас.

Крестный ход остановился под тремя заповедными лиственницами, у большого, еще прадедами врытого на самых полосах, креста.

Толпа стояла под лучами солнца. Было жарко, и всем хотелось попить холодненького и поесть.

А Устин все новое и новое заводит. Бабы устало повизгивали, мужики подхватывали сипло и неумело.

Красноголовый, весь в веснушках, дядя Обабок, чтобы заглушить куму Маланью, рядом с ним ревевшую диким голосом, оттопыривал трубкою губы, выкатывал большие глаза и, подшибаясь каждый раз рукой, пускал местами такую оглушительную, не в тон, завойку, что ребятенки испуганно оглядывались на него и изумленно разевали рты, а мужики смеялись:

- Эк тебя проняло! А ты за Устином трафь… Чередом выводи, а не зря…

Устин без передыха пел, перебирая разные молитвы.

Слова молитв были чужие, непонятные для молящихся, они сухим песком ударяли в уши и отскакивали, как горох от стены, не трогая сердца. И только сознанье, что сами поют и сами служат, окрыляло души, и у некоторых глаза были наполнены слезами.

Иногда Устин долго мямлил, не зная, как произнести возглас, крякал, махал усиленно кадилом, громко приговаривая:

- Вот, ну… Паки… паки…

Но ничего не выходило.

Пользуясь такой заминкой, лавочник Федот повернулся к Устину и произнес многолетие, после которого Красноголовый Обабок, нимало не жалея горла, так сильно хватил врозь, что все сбились и засмеялись, даже строгий Устин улыбнулся. Красноголовый сконфузился, отер мокрое лицо, протискался в самый зад и молча стал на краю, задумчиво обхватив живот.

Наконец Устину подсказали:

- Станови народ на колени… Давай свою хрестьянскую…

Тогда Устин передернул плечами, задрал вверх бороду и громко прокричал, подражая священнику:

- Вот… ну… Айда на коле-е-ени!..

Толпа, словно дождавшись великой радости, многогрудно вздохнула, опустилась на колени и дружно приготовилась слушать свою "хрестьянскую".

Устин, весь преображенный и напитанный воодушевлением, четким и трогающим голосом, то повышая, то понижая ноты, начал:

- Господи ты наш батюшка, воистинный Христос…

Все еще раз вздохнули, закрестились, забухали головами в землю, с надеждой поглядывая то на безоблачное, ласковое такое небо, то на седенького, в розовой новой рубахе, лысого Устина.

А тот, все больше и больше воодушевляясь, продолжал:

- Вот, всей деревней просим тебя, господи, помази рабам своим: дождичка нам пошли ко времени, хлебушка хошь какого уроди, пропитай нас всех, верных твоих хрестьян…

- Пропитай, господи, - вторила молитвенно толпа.

- Чтобы зверь лесной скотину не пакостил, чтоб белки поболе было в тайге, чтоб лиса в кулемки попадалась, чтоб всем нам, хрестьянам твоим верным, в животе и покаянии скончати… Вот… ну… этово…

- Конопля проси… Конопля… - глотая слезы, шепчут бабы.

- Бабам! - радостно восклицает Устин, потерявший было нить. - Бабам, верным нашим рабам, конопля уроди, боже наш. Чтоб всем нам в согласии жить, полюбовно, значит, без обиды, чтоб по-божецки… Да…

И Устин, уперев кулаками в землю, тяжело поднялся и, еле разгибая спину, закончил высоким выкриком:

- И во веки веко-о-в!

Многие из молящихся плакали от таких простых, милых сердцу слов молитвы.

Вскоре все кончилось, и толпа пестрой волной поплыла обратно в часовню, где неугомонный Тимоха так яростно набрякивал в колокола, словно желал во что бы то ни стало выбить из них голосистую душу.

С пригорка от часовни был виден кусочек сверкавшей на солнце речки и барахтавшееся в ней большое желтое бабье тело. Это поп выгонял из себя хмель, плавал, сильно ударяя по воде ногами, и гоготал на всю деревню.

Посмеялись крещеные и стали разбредаться со счастливыми лицами по домам.

Праздник начался хорошо.

VIII

Бахнул выстрел.

- Гоп-го-о-п… - чуть послышался голос.

- Это чалдон ревет, - сказал Лехман.

- Не черт ли, дедушка? - прошептал Тюля, уперев руками в землю и готовясь вскочить. - У нас, бывало, в Расее…

Светало. Туманом заволокло всю тайгу, и бродяги казались друг другу в неясной утренней полумгле какими-то серыми, словно пеплом покрытыми, огромными птицами.

Где-то тревожно кричит кукушка, над бродягами белка скачет: сухая хвоя полетела и густо падает в бороду Лехмана.

- Надо выстрел дать, - советует он Тюле.

Тот взял ружье, насыпал на палочку пороху, досуха вытер отсыревший кремень, свежий трут положил. Курок щелкнул, но трут не воспламенился, новый вставил - не берет. Бросил. Распятил рот до ушей, вложил четыре пальца и таким лешевым свистом резанул воздух, что, показалось Антону, дрогнул туман. Кукушка враз замолкла, белка оборвалась с лесины в потухший костер и, взмахнув хвостом, скрылась.

Бродяги захохотали и вдруг смолкли.

- Братцы… Постойте!..

- Иди-и-и!.. Сюда-а-а!.. - гаркнули бродяги, враз поднявшись.

Затрещали сучья, зашуршала хвоя, все ближе, ближе, опять послышался крик почти рядом и вдруг, как из-под земли вырос, встал из туманной мглы человек.

- Братцы…

Донельзя ободранный, высокий и согнувшийся, он стоял перед бродягами, покачиваясь и зябко подергивая плечами.

- Братцы… - еще раз сказал, опустился на землю и положил возле себя ружье.

Плечи острыми костяками торчали вровень с макушкой головы. Лицо изможденное, весь колючий, всклокоченный, черный, глаза дикие.

Ванька испугался глаз, за Лехмана спрятался, а Тюля, засопев, пробормотал:

- А ну, перекрестись…

Лехман зыкнул на него:

- Разводи костер!

- Дедушка…

- Что, сударик? Это ты где себя? - и сел возле пришельца.

Тот схватил руку Лехмана, уперся в его плечо лбом я от сильного волнения едва выговорил:

- Чуть не сдох, братцы… Чуть не пропал…

Антон уж на коленях перед ним, гладит его по голове, душевно говорит:

- Ни-и-че-го-о… Ишь ты как… а?

Туман начал подбираться, сгущаясь в рваные, тянувшиеся понизу, плоские облака. Только в логах, где мочежины, он густо и надолго залег белым молоком.

Сквозь сонные вершины пробрызнули лучи восхода. Раздвинув ласково туман, они упали на корявый ствол распластавшегося над бродягами кедра. И полилось и заструилось небесное золото, закурились хвои, замерцали алмазы ночных рос. Всеми очами уставилась тайга в небо, закинула высоко голову, солнце приветствует, тайным шелестит зеленым шелестом, вся в улыбчивых слезах.

Благодать золотая на мир опускается, млеет тайга. Пойте, птицы, выползайте из нор, гады ползучие и кусучие, - грейтесь на солнце: солнце пожрало тьму. И ты, медведь-батюшка, иди гулять, иди: вон там холодная речка гуторит, вон там в дупле пчела пахучий мед кладет. Пойте, птицы, радуйтесь, славьте яркое солнце! Хозяин лесной, а ты не кручинься, - сгинь, сгинь! - иди в болото спать, ты не печалуйся: над тайгой солнышко подолгу не загащивается.

Пред сосной, в тени, бьет Антон земные поклоны, умиленно взглядывая на медный, прислоненный к стволу, образок. Лехман с Тюлей все еще у ключика полощутся, Ванька чай кипятит.

Все зашевелились, к котелку примащиваются, расцвели все на солнце, зарозовели. Ожил и пришелец. Он улыбался, чашку за чашкой пил с сухарями чай: он неделю ничего не ел, вот белку третьего дня убил, пробовал - невкусно, душа не принимает, порох кончился, спички кончились, без огня - смерть.

Бродяги его не расспрашивают, неловко. Сам стал рассказывать, как еще раннею весной из дома вышел. Он в тайге сколько раз хаживал, тайга ему знакома: то по солнцу идет, то по приметам. На пятнадцатые сутки, когда уж хотел домой идти, стал через речку по буреломине переходить, да и оборвался. Вода сразу обожгла, ножом резанула, а ночью холод ударил, иней пал. Простыл, свалился, сколько дней без памяти лежал - не знает. А пришел в чувство - во всем теле слабость, и соображение изменило, и нюх пропал сразу как-то, вдруг. С этого и началось. Бродил-бродил - не может как следует утрафить, все возле речки кружится. Нашел переход через речку, ту самую лесину отыскал, - переполз кое-как на карачках, шел, шел, шел - тайга. Все места одно с другим схожи до крайности: листвень, ель, сосна, кедр, кедр, а вверху - небо с овчинку. Солнце в это время не показывалось: целую неделю морока стояли, весенние дожди выпадать начали. Что тут делать? Он в одну сторону, он в другую - нет, чует, что закружился окончательно. Глядит: опять к той - проклятой - лесине вышел.

- Тьфу! Сел под елью, с досады слезы покатились. Три заряда у меня осталось. Эх, думаю, трахну в рот. Представил себе это: вот я, молодой, сильный, кругом сосны шумят, птицы, цветы… и вдруг… Нет, думаю… еще рано…

Антон, вскинув брови, набожно перекрестился и жалеющим взглядом уставился на пришельца.

Все выше и выше вздымалось солнце. Туман исчез, и тайга ярко-зеленым живым морем вновь охватила сидевших у костра людей.

Каша упрела хорошо, обед был сытый.

- Ну что ж, товарищи, как? - спросил Лехман, засовывая за голенище бродней тщательно облизанную ложку. - Дальше пойдем али как?

- Я не могу, я очень утомился…

- Ну, так чо! - весело воскликнул Лехман. - Тогда, робята, давай отдыхать седни… Куда спешить!

Ванька, насвистывая плясовую, на рыбалку отправился. Пришелец лежал, закинув за голову руки, глядел в небо. Дед корзину из молодых веток плел, Антон сидел возле него и чинил шапку.

Тюля так налупился каши из украденной крупы, что брюхо барабаном вздулось. Он, самодовольный, подполз к пришельцу и ядрено заулыбался:

- А ты, мил человек, женат?

- Женат.

- А ты из каковских?

Тот покосился на него, сказал:

- Я политический.

Тюля в ответ боднул головой, вскинул брови, крепко зажмурил глаза-щелочки, пошлепал, втягивая воздух, толстыми губами и принялся чихать:

- А я… ч-чих… а я… расейский… Ачих-чих! Тьфу!

- Эк тебя проняло!.. - крикнул дед.

- Ччих! Комар… комар в ноздре… Дык спалитический?

- Да.

- Ну, стало быть, земляк… - еле переводя дух, заключил Тюля и вновь, под общий смех, на все лады принялся чихать: он ползал враскорячку по земле, неистово тряс головой, таращил на смеющегося Лехмана глаза и, весь багровый, грозил ему веселым кулаком.

Потом вдруг вскочил.

- Ах, обить твою медь! - и опрометью бросился в кусты.

Лехман, повалившись на бок, закатился громким хохотом:

- Вот так это Тюля, вот так расейский человек!

- А где мы примерно находимся? В каком месте? - осведомился пришелец.

- Да, однако, днях в трех-четырех от Кедровки, - ответил Лехман.

- Что?! - быстро приподнялся тот и уперся о землю локтем. - От какой Кедровки?

- От какой… Кедровка одна в этих местностях… От Назимовской…

Пришелец встал, встряхнул волосами и во все глаза уставился на Лехмана.

- Ух ты дьявол! - вдруг взвился вдали резкий, отчаянный Ванькин крик. - Оле-ле-о-о!.. Ух ты! Дедка, дед, ташши ружье!.. Медведь, вот те Христос, медведь! Ух ты дьявол! Оле-ле-о-о!..

Лехман засуетился, с ружьем, согнувшись, к Ваньке кинулся, а навстречу Тюля из кустов чешет.

- Назад, дедка!.. Ведмедь там, ведмедь!..

Когда все успокоилось, Тюля развел от комаров курево и принялся врать Антону:

- Я, это, как отбился от своих от расейских самоходов, на Амур-реку ударился. И вели мы там, Антон, просек, чугунку ладили… Дык этих самых ведмедев-то, однако, штук шестьдесят враз на деревню выгнали… Ну, мужики тут их, голубчиков, и умыли. Мужики передом на них прут, а мы, значит, сзади напирам… Как начали качать, да как начали… Аж пух летит… Кто топором, кто из стрелябин… Знашь, така машина анжинерска… как порснешь-порснешь…

Андрей-политик лежал на спине, смотрел не мигая в небо и прислушивался к пушистому шелесту хвой.

"Неужели - близко?"

Много за это время Андрей передумал, много перечувствовал.

- Анночка, - шепчет Андрей и видит голубые глаза, такие грустные и укорные, что сердце глухо замирает, а губы от волнения дрожат и прыгают.

И опять думает Андрей и не может оторваться от думы: колышется возле, шепчет, вдаль влечет, торопит - скорей, не медли…

И уж кружатся мысли радостные, радостно в ладоши бьют, звенят колокольчиками. Все страшное изжито, впереди радостный труд, впереди Аннины лучистые глаза и ее душа особенная, новая, не как у всех, новая Аннина душа.

- Вот ты, говоришь, спалитический… А скажи, сделай милость, что они, эти самые сполитики? - подает Лехман голос. - У меня один знакомый такой был, вроде как из ваших… Что же, у вас шайка, что ли, такая?

Андрей не сразу оторвался от дум. На Лехмана смотрит: Лехман корзину плетет, Ванька с Тюлей за грудки друг друга берут, борются.

- За кого они, к примеру, стоят, в кого веруют?

- За народ стоят, за правду.

Лехман, положив руки на колени, долго и внимательно разглядывал Андрея, потом сказал:

- Так-так-так… Стало быть - верно: не впервой слышу… Дело доброе…

Солнце спускалось за тайгу. Наплывали сумерки.

А как замигала в небе бледная звезда, повел Ванька, лежа на брюхе, сказку:

- И вот, значит, жила-была парица-змеица, прекрасная королица… И пошел к ней мужик, по прозвищу Борма, правду искать… Вот ладно… Шел, значит, он, шел… И вдруг как выскочит из-за кустов страшный Оплетай, одна рука, одна нога… "А-а, правды захотел?!" - да как вопьется ему в лен, значит, в шиворот, и начал кровь сосать…

Андрей борется со сном, но глаза сами собой смыкаются, все куда-то плывет и затихает…

… - "Ты кто таков?" - "Я страшный Оплетай, одна рука, одна нога"…

Андрей перевернулся лицом к кедру и крепко заснул.

IX

Иван Степаныч Бородулин торопился из волости в родное село Назимово. Урядника в волости не застал: уехал на дальний прииск три тела подымать.

Бородулин знал, что вор кто-нибудь из назимовцев! а скорей всего "уголовная шпана".

"Жулик, черт. Поди, в Кедровку упорол… Там гулянка добрая… Вот коня сменю - и в путь".

И не от скупости это: триста пятьдесят рублей - раз плюнуть, из-за них Иван Степаныч не стал бы себя тревожить.

Но вот вчера, ночуя в тайге, он увидел сон: явилась Анна во всем красном и сказала: "Деньги найдешь - быть!" А что такое "быть" - не разъяснила.

И Бородулин всю дорогу думает о ней, никак не может отмахнуться, все мерещится ему Анна, сильная, ядреная.

Едет вперед и тайги не замечает, все сгинуло куда-то, провалилось. Но вдруг в сознании всплывает зобастая, нелюбимая жена.

- Но, дьявол! - бьет Бородулин лошадь, кругом вмиг вырастает стеной тайга: вот сосны, вот пень, муравейник прижался к корням темной елки, попискивают и жалят комары.

Начинает купец думать о делах: надо земли прикупить… Но зачем, куда ему: умрет - кому оставит? "Эх, сына бы!"

"Деньги найдешь - быть…" - опять тихонько просачивается в душу; замелькали голубые задумчивые Аннины глаза, а тайга вновь стала куда-то уходить, заволакиваться серым, исчезли лошадь, солнце, комары. И Бородулин, сладко ощущая, как у него замирает сердце, как неотступно стоит перед взором Анна, соглашается радостно, что без Анны ему не жить.

"А жена? Убьешь?"

- Но, дьявол! - хлещет неповинного коня…

Солнце за полдни перевалило, когда он подъехал к Назимову.

Едет трусцой по улице, а навстречу народ бежит.

- Езжай скоряе!.. Анка… Анка…

Бородулин вмах понесся к дому.

А вдогонку:

- Анна удавилась… Анка… Анка…

Кубарем слетел с коня, сшиб с ног какую-то старуху:

- Прочь! - и, не помня себя, ввалился в дом.

Толпится возле кровати народ. Растолкал всех и метнул взглядом по бледному испуганному лицу Анны.

- Анютушка! Родимая!

- Шкура! - сквозь стиснутые зубы буркнула Дарья и сердито повернулась у кровати взад-вперед на каблуках.

- Ты меня прости, Иван Степаныч. Тяжко мне… Скука грызет… Прости, голубчик…

- Живучая… - вновь прошипела Дарья.

- Вон, жаба! - топнул Бородулин и, размахнувшись, влепил ей пощечину. - Вон!!! Вон!.. Все вон!.. Всех перекострячу!..

Толпа бросилась кто куда, Дарья первая. Фенька на глаза попалась, размахнулся - раз!

- Это вы, стервы, с Дашкой!.. Укараулить не могли… Душу вышибу!..

- Иван Степаныч… - молила Анна.

Назад Дальше