- Шабаш! - крикнул Устин, сердито покадив в сторону расходившегося звонаря.
Потом одернул рубаху, крякнул, переложил кадило в левую руку, поправил усы и бороду и бараньим голоском благоговейно начал:
- Благословен бог наш, робяты, навсегда и вныне и присно и во веки веков!
Сказав это, Устин усердно закрестился, а народ пропел: "Аминь".
Тимоха волчком подкатился к иконам, - ждать некогда, - бухнул каждой в землю, торопливо приложился, чуть образ у Федота не вышиб, - тот сказал ему: "Легше!" - и, протолкавшись сквозь толпу, опять встал под колокола.
Устин, воодушевившись, вновь замахал кадилом и запел:
- Радуйся, Никола и великий чудотво-о-рец!
Многоголосая толпа подхватила.
- Наддай! - весело крикнул Устин, подав знак Тимохе.
- Айда, благословясь, робяты… Трогай…
Толпа всколыхнулась и запела под заливчатый, плясовой Тимохин трезвон.
Но вдруг, заглушая все, загромыхали выстрелы. Ребятенки, взвизгивая и хохоча, били в ладоши, кувыркались перед поспешно заряжавшими шомпольные ружья парнями.
- Пли! - неистово кричал, задыхаясь от радости, парнишка Митька.
Парни палили залпами и в одиночку.
- А ну, громчей! - надсаживался Митька.
Все, предводимые Устином, двинулись вперед, медленно переступая и вздымая по дороге пыль.
Всполошенные на веревках псы одурело выли, пела толпа, трещали всю дорогу выстрелы, а вдогонку летел веселый медный хохот.
Устин чинно шел впереди, окруженный беспоясыми, чумазыми, поддергивавшими штаны босыми мальчишенками, время от времени взмахивая кадилом, и заливался высоким голосом.
Митька раза три забегал вперед Устина и, повернувшись к нему лицом, пятился задом и нараспев слезливо просил:
- Дедушка Устин, покади-и-и мне… А деда, покади-и-и…
Но тот, весь ушедший в небеса, отстранял парнишку рукой и выводил:
- "Ну, взбранный воевода победительный…"
Митька вновь неотступно вяньгал:
- Покади-и-и…
- Пшел! - шипит Устин. - Вот я те покадю!.. - И, догоняя бабьи голоса, подхватывает: "Ти-раби, твои, богородицы…"
Вся деревня шла за крестным ходом в поле.
Столетний Назар далеко отстал. Он с горы-то шибко побежал, девки шутили: "Куда ты, дедушка, успеешь…" Да и теперь, кажется, переставляет ноги быстро, локтями стучит старательно, а - удивительное дело - отстает. И у деда слезы на глазах, лицо все в кулачок сморщилось.
- Отстал, спасибо… - шамкает столетний и плачет, утираясь подолом рубахи. Сел на луговину, уставился мутными глазами на высоко поднявшееся солнышко.
- Праздничек Христов, помилуй нас.
Крестный ход остановился под тремя заповедными лиственницами, у большого, еще прадедами врытого на самых полосах, креста.
Толпа стояла под лучами солнца. Было жарко, и всем хотелось попить холодненького и поесть.
А Устин все новое и новое заводит. Бабы устало повизгивали, мужики подхватывали сипло и неумело.
Красноголовый, весь в веснушках, дядя Обабок, чтобы заглушить куму Маланью, рядом с ним ревевшую диким голосом, оттопыривал трубкою губы, выкатывал большие глаза и, подшибаясь каждый раз рукой, пускал местами такую оглушительную, не в тон, завойку, что ребятенки испуганно оглядывались на него и изумленно разевали рты, а мужики смеялись:
- Эк тебя проняло! А ты за Устином трафь… Чередом выводи, а не зря…
Устин без передыха пел, перебирая разные молитвы.
Слова молитв были чужие, непонятные для молящихся, они сухим песком ударяли в уши и отскакивали, как горох от стены, не трогая сердца. И только сознанье, что сами поют и сами служат, окрыляло души, и у некоторых глаза были наполнены слезами.
Иногда Устин долго мямлил, не зная, как произнести возглас, крякал, махал усиленно кадилом, громко приговаривая:
- Вот, ну… Паки… паки…
Но ничего не выходило.
Пользуясь такой заминкой, лавочник Федот повернулся к Устину и произнес многолетие, после которого Красноголовый Обабок, нимало не жалея горла, так сильно хватил врозь, что все сбились и засмеялись, даже строгий Устин улыбнулся. Красноголовый сконфузился, отер мокрое лицо, протискался в самый зад и молча стал на краю, задумчиво обхватив живот.
Наконец Устину подсказали:
- Станови народ на колени… Давай свою хрестьянскую…
Тогда Устин передернул плечами, задрал вверх бороду и громко прокричал, подражая священнику:
- Вот… ну… Айда на коле-е-ени!..
Толпа, словно дождавшись великой радости, многогрудно вздохнула, опустилась на колени и дружно приготовилась слушать свою "хрестьянскую".
Устин, весь преображенный и напитанный воодушевлением, четким и трогающим голосом, то повышая, то понижая ноты, начал:
- Господи ты наш батюшка, воистинный Христос…
Все еще раз вздохнули, закрестились, забухали головами в землю, с надеждой поглядывая то на безоблачное, ласковое такое небо, то на седенького, в розовой новой рубахе, лысого Устина.
А тот, все больше и больше воодушевляясь, продолжал:
- Вот, всей деревней просим тебя, господи, помази рабам своим: дождичка нам пошли ко времени, хлебушка хошь какого уроди, пропитай нас всех, верных твоих хрестьян…
- Пропитай, господи, - вторила молитвенно толпа.
- Чтобы зверь лесной скотину не пакостил, чтоб белки поболе было в тайге, чтоб лиса в кулемки попадалась, чтоб всем нам, хрестьянам твоим верным, в животе и покаянии скончати… Вот… ну… этово…
- Конопля проси… Конопля… - глотая слезы, шепчут бабы.
- Бабам! - радостно восклицает Устин, потерявший было нить. - Бабам, верным нашим рабам, конопля уроди, боже наш. Чтоб всем нам в согласии жить, полюбовно, значит, без обиды, чтоб по-божецки… Да…
И Устин, уперев кулаками в землю, тяжело поднялся и, еле разгибая спину, закончил высоким выкриком:
- И во веки веко-о-в!
Многие из молящихся плакали от таких простых, милых сердцу слов молитвы.
Вскоре все кончилось, и толпа пестрой волной поплыла обратно в часовню, где неугомонный Тимоха так яростно набрякивал в колокола, словно желал во что бы то ни стало выбить из них голосистую душу.
С пригорка от часовни был виден кусочек сверкавшей на солнце речки и барахтавшееся в ней большое желтое бабье тело. Это поп выгонял из себя хмель, плавал, сильно ударяя по воде ногами, и гоготал на всю деревню.
Посмеялись крещеные и стали разбредаться со счастливыми лицами по домам.
Праздник начался хорошо.
VIII
Бахнул выстрел.
- Гоп-го-о-п… - чуть послышался голос.
- Это чалдон ревет, - сказал Лехман.
- Не черт ли, дедушка? - прошептал Тюля, уперев руками в землю и готовясь вскочить. - У нас, бывало, в Расее…
Светало. Туманом заволокло всю тайгу, и бродяги казались друг другу в неясной утренней полумгле какими-то серыми, словно пеплом покрытыми, огромными птицами.
Где-то тревожно кричит кукушка, над бродягами белка скачет: сухая хвоя полетела и густо падает в бороду Лехмана.
- Надо выстрел дать, - советует он Тюле.
Тот взял ружье, насыпал на палочку пороху, досуха вытер отсыревший кремень, свежий трут положил. Курок щелкнул, но трут не воспламенился, новый вставил - не берет. Бросил. Распятил рот до ушей, вложил четыре пальца и таким лешевым свистом резанул воздух, что, показалось Антону, дрогнул туман. Кукушка враз замолкла, белка оборвалась с лесины в потухший костер и, взмахнув хвостом, скрылась.
Бродяги захохотали и вдруг смолкли.
- Братцы… Постойте!..
- Иди-и-и!.. Сюда-а-а!.. - гаркнули бродяги, враз поднявшись.
Затрещали сучья, зашуршала хвоя, все ближе, ближе, опять послышался крик почти рядом и вдруг, как из-под земли вырос, встал из туманной мглы человек.
- Братцы…
Донельзя ободранный, высокий и согнувшийся, он стоял перед бродягами, покачиваясь и зябко подергивая плечами.
- Братцы… - еще раз сказал, опустился на землю и положил возле себя ружье.
Плечи острыми костяками торчали вровень с макушкой головы. Лицо изможденное, весь колючий, всклокоченный, черный, глаза дикие.
Ванька испугался глаз, за Лехмана спрятался, а Тюля, засопев, пробормотал:
- А ну, перекрестись…
Лехман зыкнул на него:
- Разводи костер!
- Дедушка…
- Что, сударик? Это ты где себя? - и сел возле пришельца.
Тот схватил руку Лехмана, уперся в его плечо лбом я от сильного волнения едва выговорил:
- Чуть не сдох, братцы… Чуть не пропал…
Антон уж на коленях перед ним, гладит его по голове, душевно говорит:
- Ни-и-че-го-о… Ишь ты как… а?
Туман начал подбираться, сгущаясь в рваные, тянувшиеся понизу, плоские облака. Только в логах, где мочежины, он густо и надолго залег белым молоком.
Сквозь сонные вершины пробрызнули лучи восхода. Раздвинув ласково туман, они упали на корявый ствол распластавшегося над бродягами кедра. И полилось и заструилось небесное золото, закурились хвои, замерцали алмазы ночных рос. Всеми очами уставилась тайга в небо, закинула высоко голову, солнце приветствует, тайным шелестит зеленым шелестом, вся в улыбчивых слезах.
Благодать золотая на мир опускается, млеет тайга. Пойте, птицы, выползайте из нор, гады ползучие и кусучие, - грейтесь на солнце: солнце пожрало тьму. И ты, медведь-батюшка, иди гулять, иди: вон там холодная речка гуторит, вон там в дупле пчела пахучий мед кладет. Пойте, птицы, радуйтесь, славьте яркое солнце! Хозяин лесной, а ты не кручинься, - сгинь, сгинь! - иди в болото спать, ты не печалуйся: над тайгой солнышко подолгу не загащивается.
Пред сосной, в тени, бьет Антон земные поклоны, умиленно взглядывая на медный, прислоненный к стволу, образок. Лехман с Тюлей все еще у ключика полощутся, Ванька чай кипятит.
Все зашевелились, к котелку примащиваются, расцвели все на солнце, зарозовели. Ожил и пришелец. Он улыбался, чашку за чашкой пил с сухарями чай: он неделю ничего не ел, вот белку третьего дня убил, пробовал - невкусно, душа не принимает, порох кончился, спички кончились, без огня - смерть.
Бродяги его не расспрашивают, неловко. Сам стал рассказывать, как еще раннею весной из дома вышел. Он в тайге сколько раз хаживал, тайга ему знакома: то по солнцу идет, то по приметам. На пятнадцатые сутки, когда уж хотел домой идти, стал через речку по буреломине переходить, да и оборвался. Вода сразу обожгла, ножом резанула, а ночью холод ударил, иней пал. Простыл, свалился, сколько дней без памяти лежал - не знает. А пришел в чувство - во всем теле слабость, и соображение изменило, и нюх пропал сразу как-то, вдруг. С этого и началось. Бродил-бродил - не может как следует утрафить, все возле речки кружится. Нашел переход через речку, ту самую лесину отыскал, - переполз кое-как на карачках, шел, шел, шел - тайга. Все места одно с другим схожи до крайности: листвень, ель, сосна, кедр, кедр, а вверху - небо с овчинку. Солнце в это время не показывалось: целую неделю морока стояли, весенние дожди выпадать начали. Что тут делать? Он в одну сторону, он в другую - нет, чует, что закружился окончательно. Глядит: опять к той - проклятой - лесине вышел.
- Тьфу! Сел под елью, с досады слезы покатились. Три заряда у меня осталось. Эх, думаю, трахну в рот. Представил себе это: вот я, молодой, сильный, кругом сосны шумят, птицы, цветы… и вдруг… Нет, думаю… еще рано…
Антон, вскинув брови, набожно перекрестился и жалеющим взглядом уставился на пришельца.
Все выше и выше вздымалось солнце. Туман исчез, и тайга ярко-зеленым живым морем вновь охватила сидевших у костра людей.
Каша упрела хорошо, обед был сытый.
- Ну что ж, товарищи, как? - спросил Лехман, засовывая за голенище бродней тщательно облизанную ложку. - Дальше пойдем али как?
- Я не могу, я очень утомился…
- Ну, так чо! - весело воскликнул Лехман. - Тогда, робята, давай отдыхать седни… Куда спешить!
Ванька, насвистывая плясовую, на рыбалку отправился. Пришелец лежал, закинув за голову руки, глядел в небо. Дед корзину из молодых веток плел, Антон сидел возле него и чинил шапку.
Тюля так налупился каши из украденной крупы, что брюхо барабаном вздулось. Он, самодовольный, подполз к пришельцу и ядрено заулыбался:
- А ты, мил человек, женат?
- Женат.
- А ты из каковских?
Тот покосился на него, сказал:
- Я политический.
Тюля в ответ боднул головой, вскинул брови, крепко зажмурил глаза-щелочки, пошлепал, втягивая воздух, толстыми губами и принялся чихать:
- А я… ч-чих… а я… расейский… Ачих-чих! Тьфу!
- Эк тебя проняло!.. - крикнул дед.
- Ччих! Комар… комар в ноздре… Дык спалитический?
- Да.
- Ну, стало быть, земляк… - еле переводя дух, заключил Тюля и вновь, под общий смех, на все лады принялся чихать: он ползал враскорячку по земле, неистово тряс головой, таращил на смеющегося Лехмана глаза и, весь багровый, грозил ему веселым кулаком.
Потом вдруг вскочил.
- Ах, обить твою медь! - и опрометью бросился в кусты.
Лехман, повалившись на бок, закатился громким хохотом:
- Вот так это Тюля, вот так расейский человек!
- А где мы примерно находимся? В каком месте? - осведомился пришелец.
- Да, однако, днях в трех-четырех от Кедровки, - ответил Лехман.
- Что?! - быстро приподнялся тот и уперся о землю локтем. - От какой Кедровки?
- От какой… Кедровка одна в этих местностях… От Назимовской…
Пришелец встал, встряхнул волосами и во все глаза уставился на Лехмана.
- Ух ты дьявол! - вдруг взвился вдали резкий, отчаянный Ванькин крик. - Оле-ле-о-о!.. Ух ты! Дедка, дед, ташши ружье!.. Медведь, вот те Христос, медведь! Ух ты дьявол! Оле-ле-о-о!..
Лехман засуетился, с ружьем, согнувшись, к Ваньке кинулся, а навстречу Тюля из кустов чешет.
- Назад, дедка!.. Ведмедь там, ведмедь!..
Когда все успокоилось, Тюля развел от комаров курево и принялся врать Антону:
- Я, это, как отбился от своих от расейских самоходов, на Амур-реку ударился. И вели мы там, Антон, просек, чугунку ладили… Дык этих самых ведмедев-то, однако, штук шестьдесят враз на деревню выгнали… Ну, мужики тут их, голубчиков, и умыли. Мужики передом на них прут, а мы, значит, сзади напирам… Как начали качать, да как начали… Аж пух летит… Кто топором, кто из стрелябин… Знашь, така машина анжинерска… как порснешь-порснешь…
Андрей-политик лежал на спине, смотрел не мигая в небо и прислушивался к пушистому шелесту хвой.
"Неужели - близко?"
Много за это время Андрей передумал, много перечувствовал.
- Анночка, - шепчет Андрей и видит голубые глаза, такие грустные и укорные, что сердце глухо замирает, а губы от волнения дрожат и прыгают.
И опять думает Андрей и не может оторваться от думы: колышется возле, шепчет, вдаль влечет, торопит - скорей, не медли…
И уж кружатся мысли радостные, радостно в ладоши бьют, звенят колокольчиками. Все страшное изжито, впереди радостный труд, впереди Аннины лучистые глаза и ее душа особенная, новая, не как у всех, новая Аннина душа.
- Вот ты, говоришь, спалитический… А скажи, сделай милость, что они, эти самые сполитики? - подает Лехман голос. - У меня один знакомый такой был, вроде как из ваших… Что же, у вас шайка, что ли, такая?
Андрей не сразу оторвался от дум. На Лехмана смотрит: Лехман корзину плетет, Ванька с Тюлей за грудки друг друга берут, борются.
- За кого они, к примеру, стоят, в кого веруют?
- За народ стоят, за правду.
Лехман, положив руки на колени, долго и внимательно разглядывал Андрея, потом сказал:
- Так-так-так… Стало быть - верно: не впервой слышу… Дело доброе…
Солнце спускалось за тайгу. Наплывали сумерки.
А как замигала в небе бледная звезда, повел Ванька, лежа на брюхе, сказку:
- И вот, значит, жила-была парица-змеица, прекрасная королица… И пошел к ней мужик, по прозвищу Борма, правду искать… Вот ладно… Шел, значит, он, шел… И вдруг как выскочит из-за кустов страшный Оплетай, одна рука, одна нога… "А-а, правды захотел?!" - да как вопьется ему в лен, значит, в шиворот, и начал кровь сосать…
Андрей борется со сном, но глаза сами собой смыкаются, все куда-то плывет и затихает…
… - "Ты кто таков?" - "Я страшный Оплетай, одна рука, одна нога"…
Андрей перевернулся лицом к кедру и крепко заснул.
IX
Иван Степаныч Бородулин торопился из волости в родное село Назимово. Урядника в волости не застал: уехал на дальний прииск три тела подымать.
Бородулин знал, что вор кто-нибудь из назимовцев! а скорей всего "уголовная шпана".
"Жулик, черт. Поди, в Кедровку упорол… Там гулянка добрая… Вот коня сменю - и в путь".
И не от скупости это: триста пятьдесят рублей - раз плюнуть, из-за них Иван Степаныч не стал бы себя тревожить.
Но вот вчера, ночуя в тайге, он увидел сон: явилась Анна во всем красном и сказала: "Деньги найдешь - быть!" А что такое "быть" - не разъяснила.
И Бородулин всю дорогу думает о ней, никак не может отмахнуться, все мерещится ему Анна, сильная, ядреная.
Едет вперед и тайги не замечает, все сгинуло куда-то, провалилось. Но вдруг в сознании всплывает зобастая, нелюбимая жена.
- Но, дьявол! - бьет Бородулин лошадь, кругом вмиг вырастает стеной тайга: вот сосны, вот пень, муравейник прижался к корням темной елки, попискивают и жалят комары.
Начинает купец думать о делах: надо земли прикупить… Но зачем, куда ему: умрет - кому оставит? "Эх, сына бы!"
"Деньги найдешь - быть…" - опять тихонько просачивается в душу; замелькали голубые задумчивые Аннины глаза, а тайга вновь стала куда-то уходить, заволакиваться серым, исчезли лошадь, солнце, комары. И Бородулин, сладко ощущая, как у него замирает сердце, как неотступно стоит перед взором Анна, соглашается радостно, что без Анны ему не жить.
"А жена? Убьешь?"
- Но, дьявол! - хлещет неповинного коня…
Солнце за полдни перевалило, когда он подъехал к Назимову.
Едет трусцой по улице, а навстречу народ бежит.
- Езжай скоряе!.. Анка… Анка…
Бородулин вмах понесся к дому.
А вдогонку:
- Анна удавилась… Анка… Анка…
Кубарем слетел с коня, сшиб с ног какую-то старуху:
- Прочь! - и, не помня себя, ввалился в дом.
Толпится возле кровати народ. Растолкал всех и метнул взглядом по бледному испуганному лицу Анны.
- Анютушка! Родимая!
- Шкура! - сквозь стиснутые зубы буркнула Дарья и сердито повернулась у кровати взад-вперед на каблуках.
- Ты меня прости, Иван Степаныч. Тяжко мне… Скука грызет… Прости, голубчик…
- Живучая… - вновь прошипела Дарья.
- Вон, жаба! - топнул Бородулин и, размахнувшись, влепил ей пощечину. - Вон!!! Вон!.. Все вон!.. Всех перекострячу!..
Толпа бросилась кто куда, Дарья первая. Фенька на глаза попалась, размахнулся - раз!
- Это вы, стервы, с Дашкой!.. Укараулить не могли… Душу вышибу!..
- Иван Степаныч… - молила Анна.