Все огни погасли. Только покосившаяся избушка, что на отлете за деревней, не хочет спать. Единственное оконце, с коровьим пузырем вместо стекла, бельмасто смотрит на улицу. Тут старуха живет, по прозванию Мошна. Вином приторговывает и сказки складно говорит. Одинокая она, земли нет, коровы нет, надо как-нибудь век доживать. Запаслась хмельным порядочно, на праздник хватит. Старуха пересчитала деньги, велика ли выручка, - оказалось двадцать два рубля, - спустилась с лучиной в подполье, покопалась в углу, вынула берестяной туесок, спрятала в него деньги, зарыла. Опять выползла оттуда, косматая, жует беззубым ртом, гасит огонек в лохани. Мигнуло в последний раз бельмастое оконце и защурилось. Темно в избе, только лампадка теплится перед божницей.
Опустилась Мошна на колени, стукнулась в пол головой и громко, радостно сказала:
- Слава тебе, Микола милосливый, слава тебе.
Собачонка пестренькая опять на пригорок забралась, опасливо полаивает:
"Гаф!.. хав-хав…"
VI
В селе Назимове в этот предпраздничный кедровский вечер любовница купца Бородулина, гладкая солдатка Дарья, долго прощалась у овинов со своим сердечным другом - уголовным поселенцем Феденькой.
- Не обмани, слышь… Окно приоткрой малость, я и… того, - строго наказывает коренастый черномазый ворище Феденька, потирая ладонью щетинистый свой небритый подбородок.
Дарья, потупясь, молчит и наконец раздумчиво спрашивает:
- Да ладно ли, смотри?
- Эх ты, дуреха!.. - притворно-весело крикнул Феденька и обнял Дашу.
- Ну, была не была… - улыбнулась Даша, звонко поцеловала Феденьку и, шурша кумачным платьем, неторопливо пошла вдоль заплота. Оглянулась, махнула белым фартуком и скрылась в калитку на задах бородулинского двора.
Купец Бородулин, как матерый медведь, расхаживал вперевалку по большой, с цветами и занавесками, комнате.
- Феня! - крикнул он. - Пожрать бы.
- Чичас-чичас, - откликнулась та из кухни.
"Женюсь, - вот подохнуть, женюсь", - думает купец, поскрипывая смазными сапогами. Брови напряженно сдвинуты над переносицей, - мозгами шевелит, - глаза упрямо всматриваются в будущее, а сердце, наполняясь кровью, бьет в грудь молотом: силы в купеческом теле много.
"Жену, может, в городе зарежут… Где ей перацию вынести!.. А не зарежут в больнице, так… тогда… Чего, всамделе, мне ребенка надо. Десять лет живу с бабой - ничего. А Анка - девка с пробой, ребят может таскать, да…"
- Фу-у-у-ты… - шумно отдувается купец и, взглянув смущенно на икону, садится к столу.
- Здравствуй, - сказала грудным низким голосом вошедшая солдатка Дарья.
- А где Анютка? - строго спросил купец.
- Где… Я почем знаю… где… Внизу, где ей больше-то…
Фенюшка принесла ужин.
Дарья выпить любила, но сегодня пила с оглядкой, а Бородулину подливала не скупясь:
- Пей с устатку-то… Сказывают, долг привез тебе заимочник-то?
Она покосилась на письменный стол, куда Иван Степаныч прятал деньги, и сказала, блестя черными, чуть отуманенными вином глазами:
- Мне бы дал десяточку, а я тебе ночью сказку расскажу… Ладно? Ох, и ска-а-зка будет… как мед! - придвинулась к Бородулину, припала румяной полной щекой к его плечу и снизу вверх дразняще заглядывала в глаза, полуоткрыв красивые свои насмешливые губы. От нее пахло кумачом и свежим сеном.
- Ваня, обними-и-и…
- Ешь баранину-то, остынет… - отодвинулся от Даши.
Феня еще дополнила графин. Выпили. Феня спать ушла.
Купец прилег на диван, жалуется - жить чего-то трудно стало, - голову на теплые Дарьины колени положил. Дарья гладит черные лохматые его волосы, целует в белый высокий лоб и осторожно, выпытывая купеческое сердце, говорит:
- Вот, как овдовеешь, женись на мне, Иван Степаныч…
- Дура… А солдат-то твой? муж-то?..
Даша тихонько хихикнула:
- С твоей мошной все можно…
- Я и без тебя знаю, на ком жениться-то… - осердился Бородулин.
Даша, вдруг сдвинув брови, пригрозила:
- Ну, гляди, купец… - а пальцы, перебиравшие его волосы, дрогнули, остановились.
- Принеси-ка лучше пивца холодненького, - заметно ослабевшим языком сказал примиряюще Иван Степаныч.
Пиво скоро сбороло Бородулина. Разуваясь и разбрасывая с плеча по разным углам сапоги и портянки, он пьяно бормотал:
- Йя все ммогу, Дашка… Вот захочу - шаркну сапогом в раму - и к черту… Ха!
Кукушка в часах выскочила, прокуковала и захлопнулась опять маленькой дверкой.
- Скольки?
- Десять, надо быть…
- Спать пора… Ну-ка, Дашка, подсобляй…
Повела его к кровати. Лег.
- Никто мне не указ, да! Вот выскочу из окошка да как дам бабе по виску! Да… Поп? Попа за бороду… И ничего-о-о. Потому - я во всей волости первый… Верно?
- Ну, и спи со Христом.
- Йя все ммогу… Поняла? Потому - Бороду-у-улин!.. Знай!.. - и неожиданно трезвым голосом добавил: - А вот Анютку я люблю…
Кошка вскочила на кровать, под одеяло к ним залезла.
- Анютка - золото… Йэх ты, как пройдет, бывало, по горнице: кажинна жилка в ней свою песенку поет… Да…
Дарья схватила кошку за задние ноги и швырнула об печь. Кошка замяукала.
Купец зевал и крестил неверной рукой волосатый рот.
Дарья стала легонько всхрапывать, повернувшись лицом к стене и нарочно выставив из-под одеяла свою крутую спину с круглым наливным плечом.
- Дашка, спишь? - тихо спросил купец.
Та похрапывала и стонала.
- Эй, Дарья…
Полумрак был в комнате, а на улице бело. Тикали часы, да где-то далеко брякал колотушкой сторож.
Бородулин поднялся, спустил тихонько с кровати ноги на оленью шкуру, еще раз поглядел на Дарьино плечо, на черные раскинутые косы, задернул полог и, осторожно ступая, пошел в заднюю комнату, где была лестница на низ.
Лишь ушел купец - и холодом обдало Дарью, и жаром охватило, а сердце сжалось. Она вскочила и, крадучись, чтоб не скрипели половицы, побежала к письменному столу. Вдруг в соседней комнате Феня охнула и захрапела. Дарья схватилась в страхе за щеку и замерла, потом, быстро обшарив стол, распахнула окно и бросилась к кровати, держа в руке пачку денег.
Внизу, куда спустился Бородулин, были две большие комнаты, занятые лавкой с товаром, да третья маленькая: в ней жила Анна из Кедровки.
Подошел купец на цыпочках.
- Аннушка…
Дотронулся до ее колена. В рубахе девушка спала, не прикрывшись: жарко.
Та испуганно вздохнула, открыла глаза.
- Аннушка, милая ты моя Аннушка… - припал Бородулин лицом к кровати, а девушка прикрылась юбкой и встревожилась.
- Мне чего-то, Иван Степаныч, шибко неможется.
- Родная ты моя… вот я, пьяная рожа, пришел… Вот пришел… да… - шептал Бородулин в волнении. - Аннушка, тяжело… Родимая, тяжело…
Окна завешены, в комнате полумрак. Анна повела речь ровным, жалобным голосом, временами всхлипывая и вздыхая.
- А к батьке-то с матушкой неохота… Об Андрюше гадала, - ворожейка одна есть, - медведь заломал его… быдто. Полегчало мне…
- Никакого спокою у меня, Аннушка, на душе нету… С супружницей у нас нелады… А вот ты мне шибко поглянулась… Да… Полюбил я тебя, Аннушка… Ох, и полюбил же.
- Уж и не знаю чего… Она ерданским песочком меня поила да отчитывала. На сердце-то у меня полегче стало… Раз, два, четыре… а дальше-то позабыла… Вот как он мне, разбойник, по виску-то порснул… урядник-то…
- Черт, окаянная сила… Я его еще достану… - тряхнул бородой Иван Степаныч и, грузно шевельнувшись, ласково погладил девушку по голове. - Миленькая ты моя… Вот подумай, Анка, жить будем… Женюсь… Бабу свою выгоню… Тебя вылечу, женюсь… Обзолочу, сахаром обсыплю…
- Уж и не знаю чего… Ишь, разум-то у меня короток стал… Сама не своя другой раз… Чего уж… Вот вернется уж.
- Кто, Аннушка, вернется? - глянул ей в глаза.
- Как кто? - сказала жестко, будто топором два раза стукнула по дереву. - Как кто? - приподнялась быстро на кровати, с силой оттолкнув купца. - Где Андреюшка мой?!
- Что ты, богова, - отступил купец от высокой, грозной Анны.
- Ребеночка убили, Андрюшу выпили!.. - она вскинула вверх руки, опрокинулась на кровать, затряслась вся, изогнулась. - Ой! ой! ой!..
- Господи помилуй… Девонька, что ты? - суетился отрезвевший купец. - Фенька! Дашка! воды!
А наверху на весь дом бабий крик:
- Караул! Караул!
- Подай Андреюшку!..
- Что такое? - купец с толку сбился. - Аннушка, родимая…
- Карау-у-ул!..
- Кого? Кто?! - несется вверх, а навстречу в рубахе Дарья, за ней Федосья.
- Живо, толстопятые черти… Живо к Анке!
Те трясутся, на спальню указывают, слова вымолвить не могут.
Купец туда. Морда чья-то лохматая, вымазанная сажей, в окне над открытым письменным столом торчит и - лишь вкатился купец - вмиг исчезла.
- Держи!.. - неистово взревел Бородулин, ружье со стены сорвал - не заряжено, топор поймал и, в чем был, загремел с лестницы.
- Держи, держи!.. - вопил он и, выделывая по улице кривули, бежал в гору, где дремала в роще церковь.
- Держи, держи!..
Старый караульщик на завалинке у своей избы лежал - проснулся, глаза кулаком протирает, кричит:
- Кто таков?! - и хватается за палку…
- Зарублю!.. Держи!..
- Бородулин… - шамкает старик и стучит испуганно в окошко. - Отопри калитку-то… Эй, бабка!..
Говорит ей во дворе:
- С топором бегает… Бородулин-то… Еще застрелит…
- Поди, приснилось? - улыбается старуха…
- Како? В подштанниках… Туда!.. Должно, опять до чертиков…
А Дарья с Фенюшкой на хозяйскую кровать забились, сидят рядом, одна другой красивее, подбородками уперлись в коленки и трясутся. Феня говорит: "Боюсь", - и Даша говорит: - "Боюсь", - Фенюшка по-своему, Дарья по-другому: в глазах у ней дьяволята шмыгают.
Феня говорит: "Догонит"… Даша: "Нет, уйдет!" - и, закинув руки за голову, сладко потягивается: "Эх, кабы мне денег поболе… Ух ты, господи!.."
Кукушка опять из окошечка выпрыгнула, кукукнула двенадцать и ушла спать.
Бородулин все еще по селу летал: было слышно, как по всем улицам собаки лаяли и выли хором на разные лады.
- А все-таки жаль Анку, надо бы к фершалу свозить, - вздохнула Феня, - этакую девку, этакую кралю варначище какой-то, царев преступник, мог присушить…
- Ты дура, Фенька… Да Андрюша-то, картинка-то писаная…
- Страсть красив: отворотясь не насмотришься…
- Да я б за ним, за соколом, на край света: бери!
И Даша смеющимся своим, задорным голосом, нараспев, тоненько выводила:
- Вот так легла бы на крова-а-точку, - и она раскинулась дразняще на перине, - спустила бы с правого плеча руба-ашечку… разметала бы по изголовью белы рученьки… Бери!..
Феня сидя хихикала и баском тянула:
- Ну, и дуре-о-о-ха…
- Я б его… Андрюша… Ягодка моя! - тиская подушку, играла Даша голосом.
Послышался шорох и легкий скрип половиц: будто кто крался. Феня отдернула занавеску.
- Ай! - словно птицы от выстрела, враз сорвались и с диким криком: - Взбесилась! Взбесилась! - выскочили на улицу.
А за ними неистовая Анна:
- Убили, схоронили! Где он? Подайте мне его!..
VII
Вот и наступил в Кедровке праздник.
Утренняя заря как-то особо нарядно пала на тихие, еще не пробудившиеся небеса. Восток алел и загорался.
Солнца еще нет, но и слепой, настороживши душу, не ошибется указать, откуда оно, сверкая, покажет свое лучистое чело.
Чудилось, что там, на востоке, шепчут стоустую молитву и поют радостную песнь, которую никто не может услыхать, но всяк чувствует.
Чувствует малиновка, разбуженная лучом зари: встрепенулась, открыла глазки и огласила утро трелью. Чувствует сторожевой журавль: стоял-стоял на одной ноге, очнулся, вытянул шею, взмахнул крыльями и закурлыкал. Медведица спала в обнимку с медвежатами, но холод разбудил ее - ага, утро! - встала, рявкнула, всплыла на дыбы, медвежата очухались, посоветовались глазами с матерью и пошли все вперевалочку к ключу умыться. Ярко-золотая полоса восток прорезала, грядущему не терпится - надо заглянуть, надо обрадовать - свет идет!
- Светает, - шепчет старая Мошна и, шамкая и прожевывая что-то беззубым ртом, спускается в подполье - целы ли двадцать два рубля.
Золотая полоса на востоке все шире, шире - кто-то приник к ней пламенным оком и заглядывает на зеленый мир.
Раскачивая ведрами и крестя на ходу сладкий позевок, идет к речке молодуха. Холодно. Вздрагивает плечами и прибавляет ходу.
Где-то ворота проскрипели. Другие. Третьи.
Мычит корова. Баран проблеял, десяток откликнулся веселыми, бодро звучащими поутру голосами.
Столетний дедушка, в белой до колен рубахе, шаркая ногами, вышел из калитки, сделал руку козырьком и, обратясь серебряным лицом своим к востоку, истово закрестился, приговаривая:
- Праздничек Христов, помилуй нас.
Молодуха назад идет:
- Здравствуй, дедушка…
- Здорово, батюшка… Кто таков?
- Я - Наталья… Не признал?
- А-а-а… Ну-ну… Наталья Матреновна. Как не признать… Здравствуй, Машенька, здравствуй… Спасет господь…
Та улыбается - лицо свежее, умылась на речке студеной водой - и, упруго покачиваясь, уходит.
Солнце встало. Весь мир светом наполнился. Вспыхнули огнем окна сцепившихся друг с другом, как в хороводе девушки, и приросших к горе избушек. Повеселел бархат пасмурной тайги. Засеребрился, заискрился крест часовни, а ворковавший на нем белый голубь стал розовым. Небо, чистое и бледное вверху и на востоке, все еще серело мглой на западе: туда умчались сраженные светом остатки ночных сил.
Деревня проснулась. Собачонки по дороге носятся, облаивая стадо. Баба помои из лохани вылила, сороки тут как тут, скачут, вырывая из-под носа у сонных ворон самые вкусные куски. Жучка на трех лапах - четвертую медведь отгрыз - лает на сорок: сама помои любит. Но те враз заливаются хохотом и, взмахнув крыльями, усаживаются на прясло.
Люди во дворах, в избах, на улице перекликаются ласковыми голосами: Иванушка, Дуня, братец.
Попахивает дегтем, навозом, гарью. Но вот повыше заберется солнце, тогда из-за реки повеет хвойным, таким бодрящим, острым запахом.
В логах и распадках речки еще стоят белые туманы. Раздумывают: растаять бесследно или спуститься к воде и припасть к зеленой щетке камыша?
Теплей и теплей становится. День будет жаркий. Солнце все выше забирает.
К часовне торопится старик Устин, усердный господу. Росту он маленького, лицом светел, в седенькой бородке, весь обликом в Николу-угодника, и взгляд голубых глаз такой же строгий, но милостивый. Сапоги его медвежьим салом смазаны - собаки принюхиваются, щетинят спины и отрывисто хамкают, показывая злые зубы. Рубаха на Устине длинная, новая, еще не мытая, топорщится нескладно на сутулой спине, подпоясана тунгусским, шитым бисером поясом. В гору подымается Устин, а сапоги грузные, а в ногах силы мало, натрудил, болят, трудно идти в гору. Он еле отрывает сапоги от земли, сам весь вперед подался, с надсадой тащит за собою ноги, как ненужную ношу, и кряхтит.
- Батю-то будить? - кричит ему Федот, выставив из калитки тугой живот в жилетке с цепью.
- Буди: вот чичас ударю… Уж время. Эн где солнышко-то.
Вскоре прозвучал первый радостный удар небольшого колокола; удар за ударом лились от часовни звуки, катились в тайгу, а навстречу им в деревню торопливо плыли такие же, но далекие и робкие звоны неведомой часовенки, только что родившейся в тайге.
Петька, трех годов парнишка, прижимаясь к ногам матери, удивленно шептал, заложив в рот кулачок:
- Мамынька, это кто звоняет? - и кивал головой на тайгу, где была неведомая, как в сказке, часовенка.
- Дедушка Устин.
- Устин-то э-э-вот. А там медведь?
Старики и старухи поплелись, часто перебирая ногами и медленно подвигаясь вперед. Мужики тоже выходили на улицу и лениво шагали, заложив руки назад, или усаживались где-нибудь на завалинке, чтобы в виду была часовня: пусть Устин дергает за веревку, идти что-то не хочется, вот батя выйдет, да пока еще обрядится, да женщины иконы поднимут, с крестами из часовни мимо на пашню пойдут - тогда можно и пристать. Вина-то хватит-ли? К Мошне сбегать можно, денег нет - ничего, поверит, вот белки бог пошлет… Бом-бом… Медведь… Вот бы штук пяток промыслить, две красных шкура. Нет, лучше на прииски идти, там какую копейку заработать можно… В город бы, чего там есть - поглядеть бы… Тут в тайге умрешь, ничего не увидишь… Как бы к девкам не полез… Он у нас проворный, подберет полы да вприсядку… Ха-ха… Поп. Бузуям - бродяжне - надо окорот сделать, лабазы, паршивцы, грабят… Пакостники… Бам-бам… Господи помилуй, праздник… Баба на сносях, холера… Вот Палагу надо в сеновал затащить, девка добрая, леший ее задави… Бам… Бам… Господи спаси… Праздник… Тьфу ты пропасть, грех! Никола милостивый…
И лезут грешные мысли, лезут. Принюхиваются мужики, пахнет хорошо: убоинкой пахнет - щи преют, оладьями пахнет. Вином по деревне понесло: рано бы, еще вино в подполье стоит, не откупорено, но у мужика в носу свербит, он заранее охмелел, веселые бесенята в глазах скачут, в ушах комариками кто-то попискивает. Глядят мужики на Устина, а тот все еще за веревку дергает, колокол поет, а в тайге откликается зеленая часовенка.
Федот прошел в суконном пиджаке и в шляпе. Народу на горе много собралось. Мужики встали с завалинки, пошли гурьбой к часовне. Федот что-то говорит в толпе, руками размахивает, волосы коровьим маслом смазаны - блестят, цепь на брюхе блестит.
- Вот это поп, - говорит Федот, - открыл это я, значит, завозню, батя лежит вверх бородой, мычит… Мухи на рыло-то ему насели, быдто пчелиное гнездо… Что, думаю, такое…
- Надо подымать! - кричит Устин.
- Подымал, ругается.
- Иконы подымать, - поправляет Устин. - Без него управимся!
- А батя-то не придет? - спрашивают бабы.
- Даже невозможно. Он ночью-то, робяты, встал, да бражки сладкой с четверть и ополовинил.
Бабы улыбаются. К часовне молодяжник с ружьями подходит. Бабы прихорашиваются, поджимают поприветливей губы и наполняют праздничным смехом глаза.
Устин вдруг из звонаря главным человеком сделался.
- Тимоха, наяривай вовся! - командует он. - Ну, бабы, да и вы, мужички, которые попоштеннее, айда, благословясь.
Тимоха, в розовой рубахе парень, весело идет к звоннице и, широко улыбаясь, хитро подмигивает девкам и начинает радостный трезвон.
Из часовенки, мерно выступая, выходит с образом божьей матери Федот. За ним, по две в ряд, зардевшиеся и сразу похорошевшие, молодые бабы. Каждая пара несла икону, убранную крестиками, ленточками и бумажными цветами.
Когда вынесли крест и фонарь, вышел, держа в руке курящееся кадило, Устин, усердный господу. Народ с иконами стоял по обе стороны крыльца, Федот с Казанской на ступеньки забрался, держа на животе образ.
Устин в новой своей рубахе, обливаясь каплями пота, струившегося с морщинистого лба и лысины, низко по три раза кланяясь, покадил сначала Федоту, потом каждой иконе по очереди и махнул свободной рукой в сторону свирепо названивавшего, все еще улыбавшегося придурковатого Тимохи.
Но тот, привстав на цыпочки и яростно перебирая колоколами, не догадывался, что надо кончать: служба начинается.