…Гостиная в доме писаря была ярко освещена двумя лампами. Переступив порог и окинув взглядом гостей, Лобанович в замешательстве остановился: к кому прежде подойти и с кем поздороваться? Он не знал, куда деваться, - так много здесь собралось гостей. Надо бы начать с хозяина, но хозяин сидел за столиком, держал полную горсть карт и внимательно в них вглядывался. Напротив блестел воротник урядника. Сбоку сидел фельдшер Горошка. Он подгонял писаря:
- Ходи, ходи, кум! Под туза! Под туза ему!
Но писарь не торопился. Он долго вглядывался в свои козыри, и казалось, вот-вот чихнет.
Сиделец по фамилии Кляп выказывал все признаки нетерпения, раздраженный такой медлительностью писаря.
- Не пори горячки, ведь и так останешься без одной, а будешь горячку пороть, без двух останешься.
Максим, сын фельдшера Горошки, порхал, как мотылек, от одной паненки к другой. Как видно, в этой деятельности он имел большой опыт. Лобанович был порядочно удивлен, увидев здесь пана подловчего: ведь тот немного брезговал компанией писаря. Дубейка, зажав шею в накрахмаленный тесный воротничок, очень мило и очень красиво, как ему казалось, кивал своей птичьей головой то одной, то другой барышне.
В глубине комнаты в мягком кресле сидела Людмила. Рядом с нею примостился Суховаров. Теперь Лобанович догадался, что пан подловчий вынужден был уступить Суховарову и поехать с ним, чтобы познакомить его с Людмилой, которой также заинтересовался и Суховаров.
- А-а, паночку! - проговорил подловчий. - Смотри, какой он прыткий! Я заходил к нему, чтобы вместе с паном Суховаровым поехать, а он уже здесь!
Подловчий весело поздоровался со своим соседом, взял его под руку и подвел к Людмиле.
- Будьте знакомы: пан Лобанович, профессор больших букв.
Людмила улыбнулась своей приветливой улыбкой и игриво проговорила:
- Мы уже почти знакомы, - и подала свою мягкую ручку.
- Значит, наш профессор гораздо ловчее, чем я думал, - проговорил подловчий.
- В тихом омуте черти водятся, - добавил Суховаров, и на его влажных губах застыла кривая, слегка пренебрежительная улыбка.
Суховаров был одет в парадный мундир с блестящими пуговицами и свысока смотрел на всех местных кавалеров.
Поздоровавшись со всеми, Лобанович выбрал себе наиболее спокойное местечко и начал присматриваться к гостям. Старшая дочь писаря, как хозяйка, часто отлучалась. Молодые люди из вежливости уделяли ей много внимания, чем она была очень польщена.
- Ну, как живете? - спросил Лобановича Дубейка. - У нас, видите, не то, что у вас, - публики много, барышни… Как вам нравится наша Людмила?
- А почему она ваша, а не наша? - спросил Лобанович. - Ну что ж, девушка как девушка.
- Вы посмотрите, как возле нее этот железнодорожник увивается!
- А вам завидно? Почему же вы не увиваетесь?
- Мое от меня не убежит! - гордо заявил Дубейка. Недавно земский начальник обещал ему должность писаря.
Подошел Максим Горошка.
- Что вы так редко у нас бываете? - спросил и он Лобановича.
Максим был вертлявый, низкого роста, но довольно красивый парень с тонкими черными дугами бровей и живыми глазами. Среди паненок он считался интересным кавалером, хоть и невыгодным женихом. Максим любил вести разговоры на общественные темы. Он ничего не делал, нигде не служил. Почему? Да просто потому, что никакая должность его не удовлетворяла и никакая профессия не отвечала его взглядам на жизнь. Он был немного шалопай и распутник, отличался острым языком и любил высмеивать людей.
То тот, то другой из гостей подходил к тельшинскому учителю и что-нибудь говорил ему. Соханюк сыпал шутками в кругу паненок. К Людмиле он не подходил, хотя исподтишка очень внимательно следил за ней.
XXVII
Панна Людмила несколько раз порывалась подойти к Лобановичу, так как потеряла надежду, что он когда-нибудь подойдет к ней сам. Ей любопытно было узнать, что он за человек. "Ну и бревно какое-то!" - заметила про себя панна Людмила. Тем не менее она попросила у своего кавалера прощения и с милой улыбкой подбежала к Лобановичу.
- Можно возле вас присесть? - спросила она сладким голосом.
- Прошу, прошу! - проговорил Лобанович и подставил ей стул.
- Вы как будто за что-то сердитесь на меня. Правда?
- О нет, сохрани боже! - горячо проговорил счастливый учитель. - Разве на вас можно сердиться? Да и за что?
- Ну, скажите мне правду: почему вы ни разу к нам не зашли?
- Я живу далеко от вас, с вами до этого дня не был знаком и вообще не было случая.
- А еще какие были причины? - допытывалась панна Людмила.
- Других причин я вам не скажу.
- А они были?
- И об этом умолчу.
- Ну, скажите! Ах, какой вы злой!
- Что делать, и злые люди живут на свете.
- Нет, вы добрый! Я слышала, что вы добрый!
- Мало ли что говорят. Да еще говорят ли?
- Так вы мне не верите?
- Я и сам себе не верю.
- Вот это мило! Как же это вы себе не верите? - спросила панна Людмила.
- А вот бывает так: думаешь одно, а делаешь другое. Хочешь жить так, а живешь иначе.
- А почему так получается?
- А потому и получается, что внутреннее состояние человека очень изменчиво. На него имеет влияние погода, люди, особенно ваш брат…
- А какое влияние имеет на вас наш брат?
Лобанович подумал и ответил:
- И хорошее и плохое.
- Ха-ха-ха! - засмеялась Людмила. - Неужто на вас имеет влияние, как вы говорите, наш брат? Не верится что-то. Вы, простите, действительно какой-то… святой.
- Я знаю, - с оттенком легкой грусти сказал Лобанович, - что паненкам святые не нравятся, хотя, правда, святым я являюсь с вашей точки зрения…
- Нет, нет! Вы не обижайтесь, прошу вас. Я только хотела сказать, что вы… ну, совсем не такой, как другие, не такой в лучшем смысле.
- Очень вам благодарен, но, снявши голову, по волосам не плачут. И обиды здесь никакой нет. Иной человек всю жизнь бьется и ломает голову над тем, как бы стать святым, а мне это легко далось.
- О! Молодец, профессор больших букв! - шутил подловчий, подойдя к Лобановичу. - Один завладел панной Людмилой!
- Это я завладела профессором, просто силой взяла его, не спрашивая, рад ли он этому или не рад, - ответила панна Людмила.
- Простите, - усмехнулся Лобанович и глянул ей в глаза так, будто он знал гораздо больше, чем думала панна Людмила, - а так ли это?
Девушка на мгновение смутилась, потом вскинула на него свои бойкие глаза.
- Ой, хитрый же вы, хитрый!
- А как вы думаете, святость и хитрость не мешают друг другу?
- О нет! Вам они не мешают.
- Ну, это другое дело. Но можно ли быть святым, оставаясь и хитрым?
- В вопросах святости я ничего не понимаю, - ответила панна Людмила. - Оставим это. Скажите, почему вы так быстро тогда убежали, помните, у Абрама?
- Я никак не ожидал встретить вас там, и мне стало неловко… Скажу вам правду: я не хотел, чтобы вы подумали, будто я зашел туда для того, чтобы увидеть вас.
- А разве вам так неприятно было увидеть меня?
- Вот вы и поймали меня. Теперь выкручивайся как хочешь, - засмеялся Лобанович.
- Вы мне говорите правду, слышите? Чистую правду! - горячо наступала Людмила.
- Я просто не хотел обманывать вас.
- Что это значит? Я ничего не понимаю, - слегка нахмурившись, проговорила панна Людмила. - В чем вы меня могли обмануть?
- Всего знать нельзя: знание часто разрушает наше счастье.
- Теперь я уже совсем не понимаю вас.
- А вы больше разговаривайте с умными людьми, - посоветовал ей Лобанович.
- Чем же я виновата, что вокруг меня дурни?
Лобанович засмеялся.
- Плохого же вы мнения о ваших кавалерах, и я на этот раз очень рад, что не нахожусь в их числе.
- О чем это голубки воркуют? - спросил Суховаров, подходя к ним. Ему было немного не по себе оттого, что панна Людмила оказывала предпочтение Лобановичу.
- Прошу садиться, - указала панна Людмила место возле себя.
Суховаров сел, положив ногу на ногу и покрутив свой черный усик. Но поговорить ему так и не удалось - хозяйка приглашала гостей к столу. Гости вздохнули с облегчением и, неловко толпясь и оказывая друг другу знаки внимания, двинулись в соседнюю комнату.
Через весь длинный стол тянулся ряд бутылок с водкой. Лобанович сидел рядом с Максимом Горошкой и Дубейкой. Оба они были хорошие выпивохи и мастера по части закуски. Каждая новая чарка увеличивала оживление за столом. Шум, смех, шутки наполняли комнату. Пили за здоровье писаря, его дочерей, Суховаров поднял чарку за любовь, Дубейка - за панну Людмилу. Гости вставали, чокались, расплескивали водку. Урядник предложил спеть "Боже, царя храни…". Все вынуждены были подняться, рады они были тому или не рады.
Лобанович чем-то понравился Максиму Горошке, и тот, дав волю языку, приставал к своему соседу с пустыми и грязными разговорами.
- К каждой бабе подкатиться можно, - говорил Максим Лобановичу. - Я их натуру хорошо знаю. С виду кажется - "не тронь меня", брыкается, обижается, а кончит тем, что прильнет к тебе.
- Ну, знаете, по нескольким потаскухам нельзя судить о всех, - сказал Лобанович.
- Зачем брать потаскуху? - Максим поднял глаза на соседа. - Пусть это будет между нами. Мне матушка наша жаловалась на своего отца Кирилла: "Такой он, говорит, болезненный, слабенький, ничего не может. Просто жалко его". Ну, я и пожалел нашего батюшку, - проговорил Максим и захихикал.
- Неужели это правда? - спросил Лобанович и поглядел на Максима.
- А вы думали, я - Иосиф Прекрасный? Вы, профессор, как вижу, еще не просвещенный в этом смысле человек, - сказал Максим и засмеялся.
- А разве для этого нужно специальные курсы кончать? - спросил Лобанович.
- Нет, для этого нужно быть мужчиной, - ответил Максим.
- А не просто распущенным человеком?
- При чем здесь распущенность? Природа, брат, требует свое.
- Если пойти за природой, можно оправдать всякие глупости, особенно если при этом начнешь еще потакать себе. Вот вы нигде не служите, отец ваш уже старик, ему приходится содержать вас, а вы скажете: "Природа требует, чтобы он заботился обо мне".
- Разумеется. Разве я просил его, чтобы он пустил меня на свет? А пустил - пускай и кормит, пускай позаботится… Слушай, профессор, давай выпьем на "ты".
Максим налил чарки. Выпили.
- Знаешь, брат, - начал Максим, - я тебе такую молодицу расстараюсь, что с нею ты узнаешь радости рая.
Лобанович начал быстро пьянеть. Ему стало легко и весело. Перед глазами плавал какой-то приятный туман и все окрашивал в розовый цвет. И этот самый Максим, и Дубейка, и Суховаров, и вообще все, собственно говоря, хорошие люди, - думал он. Максим совсем еще молодой, он мальчишка. А что он за бабами гоняется, так кто же этого не делает? Только Максим и другие имеют смелость открыто признаться в этом, а он, Лобанович? Он гораздо хуже их, потому что скрывает свои грязные мысли о женщинах. А мало ли времени занимали у него эти мысли! Он помнит встречу с незнакомой женщиной, которая шла к нему, а он прогнал ее. Разве он хорошо поступил? Сколько раз он жалел об этом, и мысли о ней разжигали его. А кому он об этом сказал? Никому. А почему? Ясно почему: ему, грязному в такой же мере, как и все мужчины, а может, и более того, хотелось показаться чистым, невинным, лучше других. А он… просто обманщик, хитрец, фарисей, притворщик, фальшивомонетчик, так как выдает себя не за то, что он есть. Ха-ха-ха! Это он - отшельник, он - святой!..
Мутным взором обвел Лобанович гостей. В глазах у него все колыхалось и троилось. И неведомо откуда перед ним появился образ панны Ядвиси. "Ядвисенька, милая, славная!" Он склонил голову и о чем-то думал. Потом внезапно повернулся к Максиму.
- Максим Грек! Выпьем, брат?
- Выпьем, профессор.
- За здоровье той молодицы, с которой можно познать радости рая!
- Браво, профессор!
Лобанович совсем опьянел. Правда, трезвых здесь и не было, кроме паненок - они были только веселые - и Соханюка, который водки не пил. Тем не менее Максим и Лобанович выделялись среди этой компании. Они громко разговаривали, жестикулировали, целовались.
Соханюк незаметно подошел к Лобановичу.
- Слушайте, коллега, зайдем на минутку ко мне!
- Зачем? Не пойду. Я еще пить хочу. Хочу похоронить тельшинского педагога, потому что он фальшивый.
- На одну минуточку, коллега! Выйдем.
- Соханюк! Милый мой Соханючок! Ты мой старший брат, я покоряюсь тебе… Но… Стой! Ты, брат, хитер, Соханючок, я знаю, ты хочешь от меня под пьяную руку подписку взять, что я отдаю тебе гарнцы. - Гарнцы ты мне и так отдашь как подарок к свадьбе.
- Правда, брат, правда! - спохватился Лобанович. - Женись, брат! Отдам тебе гарнцы, потому что ты человек, а не еловый пень, как думал я прежде.
Соханюк под руку привел Лобановича в свою квартиру.
- Куда ты меня привел и зачем привел? Я хочу к паненкам пойти. Максим Грек, свинячий ты человек, где ты?
- Проспись, коллега. Ну их! Будут пальцами показывать и трубить на весь уезд, рады на язычок поймать нашего брата.
- Эх, Соханюк, Соханюк! Ты и гарнцы мои берешь, ты и честь нашу учительскую охраняешь. Ты тронул мое сердце. Живи же, Соханюк, многая лета! Женись, брат, плодись, населяй пинские болота и володей ими, - говорил Лобанович с дивана, еле ворочая языком.
XXVIII
Лобанович встречал в Тельшине первую полесскую весну. Казалось, выражение печали, грусти, не сходившее всю зиму с лица этого глухого уголка Полесья, теперь исчезло, - что-то новое и радостное появилось в облике широких пустынных болот и темного, угрюмого леса, стройных сосен, высоко поднимавших свои кудрявые головы, и могучих дубов, одиноко стоявших на опушке леса.
Весна была ранняя, как обычно в Полесье. В лесах на припеке быстро появлялись проталинки, и освобожденная из-под снега земля радостно выглядывала на свет желтовато-серыми пятнами, уже выбивался и прошлогодний брусничник, свежий и сочный, распрямлялись и тихонько покачивались сухие веточки вереска и ягодника. Вдоль железной дороги, где так весело сверкали щедро рассыпанные золотые лучи солнца, под прикрытием зеленых сосенок и красноватого молодого березняка тянулась длинная желтая полоса оттаявшей земли. Она становилась шире с каждым днем, с каждым часом.
А возле железнодорожных мостиков не умолкая звенела дружная капель, стоял веселый гомон оживших речушек и ручейков. Темные маслянистые шпалы, старые, трухлявые пни давно погибших деревьев, гнилые сучья - все выглядывало из-под снега, и все, казалось, радовалось, что не последний раз видело солнце. А лес, освещенный и обогретый солнцем, смотрел так весело! И было что-то необычайно приятное в этом светлом пробуждении жизни, в запахе прелых, прошлогодних листьев, то здесь, то там устилавших землю. В душе пробуждались новые стремления, начинали звучать новые струны, оживленные нежным дыханием весны; они убаюкивали душу тихой, неясной песней, давно слышанной сказкой, полной красоты и очарования, и куда-то манили и звали. Куда? Может, в ту неведомую, неразгаданную, всегда привлекательную даль, закрытую завесой розовых мечтаний, которые еще никогда не сбывались? А может, это просто пробудилась в душе тоска о чем-то таком, мимо чего ты прошел беззаботно и что навек утратил? Или это отзвук вечной неудовлетворенности человека, выделяющей его из круга всех других живых существ и ведущей по дороге исканий лучших форм жизни и ее красоты? Или это стремление раздвинуть границы своего кругозора, познать непознанное, изведать неизведанное? Но вечны загадки жизни и вечно наше стремление их разгадать, - ведь формы жизни ограничены, сама же жизнь не имеет границ.
После вечеринки у писаря Лобанович некоторое время чувствовал себя скверно. Ему было горько и обидно, что он так напился, болтал разные глупости и даже пил за здоровье какой-то молодицы. Проспавшись, он чуть свет вырвался из квартиры Соханюка и почти бежал домой. И вот теперь, на другой день после попойки, немного успокоившись, он бродил по железнодорожной насыпи и сурово клеймил свое поведение человека и учителя. Ему вспомнились первые дни после приезда сюда, его радужные мечты и планы. Они находились сейчас в таком противоречии с действительностью, что о каком-либо моральном удовлетворении не могло быть и речи. На душе у него было тревожно. Ему хотелось бросить здесь все и уйти. Куда? Куда глаза глядят, на новые места, и уже там начинать жить по-иному.
Лобанович окинул взглядом окрестности Тельшина. Тесно, темно и пусто. Только ветряные мельницы, растопырив вверху два крыла, слегка наклоненные в сторону села, имели такой вид, словно их поразила какая-то новость я они, едва успев сказать: "О-о-о!", застыли от изумления. Дом пана подловчего и высокая коптильня возле него также выделялись своим немного более веселым видом из серого скопища соломенных крыш крестьянских хат. Неужто ему придется жить здесь хотя бы еще одну зиму, - на лето, когда закончатся занятия в школе, учитель намеревался куда-нибудь поехать…
Дом пана подловчего глянул на Лобановича еще раз и еще. Подчиняясь какому-то тайному чувству, учитель свернул с железной дороги и направился домой, поглядывая то на высокий крест возле школы, то на крышу дома подловчего. Приблизившись к ним, он пошел медленнее, словно вор, бросая взгляды на окна. Сделав еще несколько шагов, Лобанович остановился: в окне из-за вазонов ему кланялась та головка, которую ему так приятно было видеть. Он просветлел и решительно открыл калитку, ведущую во двор его соседки.
- С того времени, как вы влюбились в панну Людмилу, уж не хотите и зайти к нам, - сказала Ядвися не то в шутку, не то серьезно.
Лобанович глянул ей в глаза, в эти темные и такие милые, приветливые глаза, на ее черные тонкие брови, подобных которым он не видел ни у одной девушки, ни у кого на свете. Кажется, никогда бы не отводил от нее своих глаз! Он подумал: "Никто тебя не видит, никто не знает, какая ты славная, милая, - и добавил: - Дурни они!"
- А, - сказал Лобанович в порыве какой-то радости, а внутри у него все дрожало, - или только свету, что у панны Людмилы? А вы мне вот что скажите: когда вы перестанете хорошеть? Можно было бы уж и остановиться.
Все мысли о мести Ядвисе, все те колючие слова, которые не так давно он собирался бросить ей, - все теперь исчезло, словно эти глаза и брови развеяли их и похоронили навек.
- А когда вы перестанете быть таким угрюмым и злым? - ответила вопросом на вопрос Ядвися.
- С того мгновения, как вы спросили об этом.
- Не люблю я мрачных, - сказала Ядвися. - Все кажется, что они набросятся и бить начнут.
- Что ж делать… Порой человеку так тяжело, навалится на него такое горе, что невольно ляжет черная тень на лицо.
- А какое у вас было горе? - спросила Ядвися.
- Не спрашивайте, никакого у меня не было горя. Разве только вы принесете его мне, но этого я очень не хотел бы.
- Я? Что я для вас значу?
- Все! - ответил учитель.
- Правда? - тихо спросила Ядвися.
- Готов побожиться, об заклад побиться, - начал сыпать Лобанович словами, взяв нарочито шутливый тон, чтобы шутками прикрыть то, что шло от самого сердца.